Победный год сорок четвёртый.




Война.

 

После заключения с фашистской Германией договора о ненападении и о дружбе казалось, что война с нею отодвинулась далеко. В газетах перестали печатать враждебные Германии материалы. Исчезли со стен антигитлеровские плакаты. Был прекращён показ острого антифашистского фильма «Профессор Мамлок». И даже Сталин в одной из своих телеграмм Гитлеру, кажется, с днём рождения, высказался примерно так, что дружба, скреплённая кровью, будет тверда и нерушима. Приходившие зимой 1939 – 40 г в Ленинградский интерклуб немецкие моряки с торговых судов показывали своё дружелюбие.

И всё же в наших газетах появилась заметка, что немецкие войска высаживаются в Финляндии, а также ряд дивизий продвигается к нашим границам, вступает в пределы Венгрии и Румынии. Появились заметки о перемещении наших войск из Сибири в наши западные военные округа. Появился даже такой каламбур: Сталин спросил Гитлера, зачем он подвигает свои войска к нашим границам. «На отдых», - ответил Гитлер и сам спросил, зачем мы поводим к Западу свои дивизии? – «Чтобы охранять ваш покой», - объясни л Сталин.

Но Гитлер слишком скоро вероломно нарушил договор с нами и внезапно напал на нас с земли, с воздуха и с моря.

Неожиданное нападение противника и его быстрое продвижение вглубь нашей территории, хотя и с боями, вначале ошеломило нас, но не лишило уверенности в нашей скорой победе над ним.

Ещё до начала войны наши руководители сообщали народу, как сильна наша Красная Армия, как мы наденем смирительную рубашку на сумасшедшего, который вздумает на нас напасть, что на удар мы ответим тройным ударом по свиному рылу, чтобы не лезло в наш советский огород.

Нашу уверенность в победе подкрепляли и заключительные слова обращения советского правительства к советскому народу по поводу нападения врага: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!».

Я не ставлю себе задачу описывать, как Ленинград развёртывал свою оборону, как проходила мобилизация и проводились другие важнейшие мероприятия по отпору врага. Эта задача слишком велика и мне не по силам.

Дальше я буду писать о себе, как я вошёл в войну и нашёл своё место в рядах защитников Родины, о моём скромном участии в обороне Ленинграда и в освобождении его от блокады, а затем в наступлении и преследовании врага.

 

На второй или третий день после начала войны в ЦК профсоюза моряков было созвано открытое партийное собрание. На него пришли все работники аппарата. После краткого вступления секретарь парторганизации сообщил о формировании Армии Народного Ополчения и предложил вступить в неё добровольцами. Первый встал и попросил записать его технический секретарь ЦК профсоюза, весёлый общительный Иван Иванович Орлов, лет тридцати, беспартийный. За ним начали подниматься и записываться в АНО и другие. Не последним записался и я. Добровольцами записались все мужчины поголовно.

Ещё через два дня нас вызвали в военкомат на разбивку. Я как владеющий немецким языком получил назначение на должность переводчика в штаб Октябрьской дивизии АНО.

Первого июля я был зачислен в этот штаб и получил обмундирование, кроме шинели. Вместо неё выдали плащ-палатку. Штаб дивизии помещался в особняке на канале Грибоедова,166. Первое время, пока формировалась дивизия, я ходил ночевать домой на Лиговку, 44. Днями я находился при штабе и в свободное время усиленно штудировал русско-немецкий военный словарь.

Так прошёл июль.

Неожиданно небольшая группа работников штаба, и я в том числе, была откомандирована в какую-то другую часть, и нам было приказано явиться в Московские казармы. Явились. В этой части нас не ждали и не приняли, а направили в казармы на станцию Дибуны. Прибыли. Там формировался / / отдельный артиллерийско-пулемётный батальон. Нас зачислили в разные роты. Я был назначен политруком первой роты.

В Дибунах мы пробыли три или четыре дня. Но вот батальон сформирован, и мы после обеда построились в походную колонну и пешим порядком двинулись на позиции в Пулково. По пути ночевали в Удельнинском парке. Я спал на моей плащ-палатке с одним молодым бойцом, укрывшись его плащ-палаткой. Утром, когда я на несколько минут отошёл от своего места, моя плащ-палатка пропала. С трудом нашёл её по своей метке «ФК» на уголке.

Двинулись дальше. Миновали Выборгскую сторону. По Литейному, Загородному, Международному (теперь Московскому) проспектам вышли за город К вечеру усталые добрались до Пушкина и там, в парке у Египетских ворот, снова заночевали на плащ-палатках с противогазами под головой.

Утром подошли к Пулкову, но оказалось, что все позиции там заняты, и нас отослали к Колпину в район завода «Красный кирпичник». Здесь шла горячая работа. Женщины и девушки рыли окопы и землянки. В эту работу включились и наши солдаты.

Моя первая рота разместилась частью в готовых землянках, частью в ближайших домах. Командир роты, очень недовольный тем, что ему достался в политруки сугубо штатский человек, - поместился где-то в доме, а я, ротный медик Вера и ещё двое мужчин, заняли готовую землянку.

Мне трудно сейчас вспомнить расположение окопов моей роты и местонахождение землянки. Не помню я и фамилий ротного и взводных командиров. Смутно помню, что штаб батальона находился в каком-то большом деревянном доме возле реки.

Хотя к тому времени Саблино было уже захвачено противником, на нашем участке было ещё тихо. Лишь по ночам где-то неподалёку слышалась пулемётная стрельба, да раза по два в день прилетал самолёт противника и на бреющем полёте безнаказанно обстреливал наши позиции и роющих окопы людей. И просто удивительно, что у нас дело обходилось без потерь. Удивительно и то, что мы пришли занимать указанные позиции безоружными. Оружие нам привезли дня через три. Я подошёл к повозке одним из последних, и мне достался старенький, правда, с новым стволом, наган. Кобуру к нему и немного патронов, ватную военного образца куртку и вещевой мешок я, как и другие, получил ещё позднее.

По утрам я брал в штабе батальона газеты для четырёх своих взводов, обходил эти взводы, беседовал с командирами и бойцами. Это всё была молодёжь, добрая половина из них годилась мне в сыновья, другая половина была лет на десять и более моложе меня, мне тогда шёл уже сорок седьмой год. Почти все были русские, многие – ленинградцы. Но из командиров взводов один был казах по фамилии, кажется, Амангельдыев, другой показался мне евреем. Знакомясь, я спросил его фамилию.

- Рабино, - сказал он.

- Рабинович?.. – переспросил я его.

- Нет, именно Рабино, - повторил он. – Это у евреев Рабинович, а я крымчак, - пояснил он. Я знал, что в Крыму живёт небольшой народец, называемый караимами, но моему пареньку больше нравилось называть себя крымчаком.

Вскоре наша рота получила пулемёты и приказ выдвинуться одним взводом с пулемётом за четыре километра от Колпина и укрепиться за немецкой колонией напротив Красного Бора.

Ранним августовским утром взвод с одноконной повозкой с пулемётом «максим» и патронами к нему отправился на новую позицию ближе к противнику. Дорога шла по мощёному булыжником шоссе вдоль берега реки. В тишине громыхали колёса повозки. С этим громыханьем втянулись мы в селение немецких колонистов под Колпином. Большие исправные дома без хозяев, с садиками и огородами, посреди селения кирпичная кирха. Всё тихо, мирно. Но в самом конце селения на нашу колонну вдруг посыпались одна за другой вражеские мины.

- Ложись! – крикнул командир взвода. Но и до его команды бойцы при взрыве первой мины бросились с шоссе в разные стороны и укрылись, оставив коня с повозкой посреди дороги. Я бросился плашмя в сухой кювет близ повозки. Приподняв голову, я видел, как вокруг повозки падали и рвались мины, и красные раскалённые осколки летели в разные стороны, а конь с повозкой неподвижно стоял на одном месте.

Выпустив по нам десятка полтора мин, противник прекратил свой огневой налёт. Все бойцы и комвзвода оказались целы, и даже лошадка не имела ни одной царапины.

Позицию для пулемёта выбрали в сарайчике с оконцем в сторону противника на краю селения. Рытьё окопов отложили до наступления темноты, а пока что пошли ходить по пустым домам. По всему было видно, что хозяева покинули их поспешно. Мы соблюдали осторожность ввиду возможной засады, но всё было тихо. В одном огороде металась забытая овца. Бойцы загнали её в хлев, надеясь использовать в походной кухне.

Таким образом впервые понюхав пороху, я под утро с повозкой и двумя бойцами вернулся в роту. Здесь во всех взводах тоже всё было тихо.

Столкновений с противником пока не было. Я добросовестно нёс службу. Ходил в свои взводы с газетами, прочитывал бойцам сводки Информбюро, проводил беседы. Добирался до боевого охранения, ободрял бойцов, если было нужно. Как-то, когда я шёл туда с двумя бойцами, над нами очень низко пролетел фашистский самолёт-разведчик, но огня по нам не открыл.

Однажды принимал присягу у прибывшего к нам в роту пополнения из двух десятков бойцов.

Помню, как-то, придя ночью в свой передний взвод, с левого фланга которого стоял ижорский рабочий батальон, я увидел, как рабочие из ижорского батальона и наши красноармейцы в одном доме жарят рыбу. То фашисты, обстреливая из миномётов наши позиции, попадали минами в реку Ижору, в которую упирался правый фланг наших позиций. Оглушённая рыба, в том числе крупные лещи, всплыла наверх, и наши бойцы и бойцы из Ижорского батальона наловили её, - не пропадать же добру! – и теперь жарили и ели. Угостили и меня.

На этот раз был ранен один ижорец, который лежал и стонал в соседней комнате. Это был первый раненый, которого я увидел на войне.

 

Меня всё время мучила досада, почему меня не назначили в новую часть переводчиком. Я знал, и нам говорили в Ростове, что знание языка противника на войне тоже является важным оружием, а я этим оружием владел лучше, чем каким-либо другим. В переводчиках в армии была нужда. Вот почему я доложил об этом своему комбату и заявлял некоторым офицерам из управления армии или фронта. Все со мной соглашались, уезжали, и всё оставалось по-старому. Но вот один офицер из политуправления фронта, серьёзно выслушав меня, сказал, чтобы я, когда попаду в Ленинград, зашёл в какое-то военное учреждение на Международном проспекте. Вскоре мне такой случай представился. С Международного проспекта меня направили на Невский проспект в Политуправление фронта, к майору Лазаку

.

Этот майор, молодой симпатичный парень, выслушав меня, сразу оживился и заговорил со мной по-немецки. Я отвечал ему легко и свободно. Узнав, что я работал в Ленинградском интерклубе, он назвал мне фамилии товарищей, с которыми я вместе работал. Я сказал, что их знаю.

- Как же мы вас упустили из виду, вот хорошо, что вы пришли, вы нам очень нужны, - говорил он. Выйдя в другую комнату, он с кем-то согласовал вопрос и тут же предложил какому-то полковнику взять меня в часть. Полковника, вероятно, смутил мой возраст.

- Не подойдёт, - отказался он от меня.

- Ну, хорошо, - сказал Лазак, - у нас есть другое место, хотите в начальники отделения?

В начальники я не хотел.

- Ну, хорошо, будете инструктором.

Лазак тут же оформил приказ о переводе меня в другую часть и, надев шинель и каску, отправился со мною в село Рыбацкое, в штаб 55-й армии. Там он представил меня какому-то большому начальнику.

- Значит, вы хотите у нас служить? – спросил начальник.

- Да, хочу, - не совсем по-военному, но твёрдо ответил я.

- Желаю удачи, - сказал начальник, кивнув головой.

- Спасибо!

Майор Лазак попрощался со мной, и я пошёл в свой батальон доложить командиру о новом назначении, попрощаться с товарищами и взять свои вещи, помещавшиеся в простом вещевом мешке.

В штабе 55-й армии, в его политотделе, я был назначен в отделение по работе среди войск и населения противника. Начальником этого отделения был майор Абрам Яковлевич Зарецкий, бывший директор упразднённого института Интуризма. Инженер-полиграфист. Он свободно владел немецким и немного английским.

В Рыбацкое из Колпина я прибыл пешком уже вечером. Отделение Зарецкого отыскал на втором этаже местной школы. Налицо в нём был единственный молодой солдатик-еврей в форме бывшей латвийской армии. Звали его Миша Левиус. Он приветливо указал мне место для ночлега на полу населённой военными комнаты. Я разостлал плащ-палатку, положил под голову противогаз и укрылся шинелью, которую недавно получил в артпульбате. Миша примостился рядом со мной. Мы уснули.

Ночью я вдруг проснулся. Кто-то круглолицый, лупоглазый, с короткими усиками, в каске и шинели, с немецким автоматом на груди, светил мне в лицо карманным фонариком, а Миша Левиус, сидя на полу, докладывал ему о моём прибытии.

- Майор Зарецкий, - представился лупоглазый.

- Политрук Кудрявцев, - ответил я. Мы обменялись рукопожатием.

- Ну, спите, спите, извините, что потревожил, проговорил майор, укладываясь рядом с нами.

Утром мы познакомились с ним ближе У меня и майора нашлись общие знакомые. Абрам Яковлевич показался мне неплохим человеком. Он мною тоже, казалось, остался доволен.

В нашем отделении, кроме Левиуса и меня, было ещё четыре человека – радиотехник Толя Новиков, диктор Миша Кауфман, начальник агитмашины Сергей Михайлович Барский и шофёр Николай Иванович Родин. Первые двое – ленинградские студенты, Барский – пианист из Ленинградской филармонии, а Родин из Петрозаводска. Все они были отличные ребята, и мы сразу сдружились, хотя я был намного старше всех.

Первые дни я как инструктор по работе среди войск и населения противника знакомился с моими новыми обязанностями и раза два выезжал на агитмашине на передний край. По пути туда я один раз увидел на дороге большую лужу крови. Слева и справа от дороги \тянулись\ ходы сообщения и землянки.

Когда стемнело, мы со своей машиной заняли на переднем крае позицию для звукопередачи. Два красноармейца отнесли от машины рупор с проводом метров на двести в сторону противника, Новиков завёл в машине патефон. В тишине ночи полились звуки музыки и какой-то чувствительной немецкой песенки. Мы с Мишей Кауфманом легли близ машины в какую-то рытвинку, накрылись плащ-палаткой и стали наблюдать, как вдоль переднего края противника начали взлетать и рваться в небе множество зелёных ракет, освещая ими местность перед собой, боясь внезапной атаки русских.

Но вот музыка и песенка замолкли, я зажёг карманный фонарик, и Миша при его свете стал читать в микрофон:

- Ахтунг! Ахтунг! Эс зенде роте армее! Дойче зольдатен унд официре! – и дальше, что было написано в тексте передачи.

Зелёные ракеты продолжали взлетать в небо, а в расположение нашей машины со свистом полетели и стали рваться стрелковые мины противника. Отдельные мины рвались от нас совсем близко, но мы продолжали передачу. Закончив её, выждали, пока противник прекратит огонь, и, спешно смотав провод с рупором, убрались с этого места.

Так запомнился мне первый выезд со звукопередачей.

 

 

________________________Тетрадь № 23

 

В Рыбацком.

 

Рыбацкое, где располагалось управление 55-й армии, - это большое, протянувшееся вдоль Невы село, в основном из деревянных построек. Разрушений здесь почти что не было. Населения в нём оставалось ещё много. Часто в домах вместе с военными жили и семьи их владельцев с детьми и стариками.

Посреди села когда-то стоял собор, но он давно был снесён, и от него оставался лишь след фундамента. Рядом с ним был свежевырытый небольшой котлован, на дне которого виднелись человеческие скелеты, как бы в рамках сгнивших гробов. На этом месте в давние времена было кладбище.

Назначение этого котлована было непонятно. По некоторым, правда, не обильным, следам, было видно, что он используется солдатами как отхожее место. Но вряд ли это было его прямое назначение. Один раз два десятка офицеров, в том числе и я, проводили здесь учебную стрельбу от одного края котлована до другого, на расстояние метров 20-25. Но эту стрельбу можно было с таким же успехом проводить и в другом месте.

Этот котлован казался мне особенно неуместным после известного выступления Верховного Главнокомандующего с упоминанием наших великих предков от Александра Невского до Михаила Кутузова. Возможно, здесь лежали и останки воинов петровских времён, думалось мне.

Недалеко от школы, где жили мы, стоял зелёный жилой барак – общежитие рабочих ближайших предприятий.

Как-то после бани я понёс постирать своё бельё какой-нибудь женщине в этом бараке. Голод к тому времени уже чувствовался довольно сильно, поэтому я взял с собой что-то из своего дневного пайка. Бельё мне постирала молодая женщина, у которой тут же было старенькая мать и дочурка лет трёх. Её отец был на фронте.

Когда я пришёл в зелёный барак в другой раз, то увидел, что старушка чуть живая с голоду сидит закутанная на еле-еле тёплой плите, и возле неё девочка, которая, увидя меня со свёртком, сказала:

- Дядя, а мама-то у нас умерла.

Бельё мне постирала другая женщина. Когда я пришёл за ним, бабушки на кухне не было, а девочка сказала только:

- Бабушка тоже умерла.

Соседка сказала, что эту девочку спасают от смерти пока ещё живые соседи. Какое мучение, когда этому осиротевшему голодному ребёнку мне было нечего дать, кроме кусочка сахару да плиточки печенья!

Паёк работников управления армии был уже тогда очень скудным. Триста грамм хлеба, пятнадцать граммов сахару на суки да весьма тощий приварок не давали ощущения сытости, а обеспечивали лишь полуголодное существование. Но и этим скудным пайком многие из нас делились с голодающими детьми.

Наша офицерская столовая в Рыбацком находилась в одноэтажном деревянном здании. Окна в столовой были низко над землёй. И вот, когда мы приходили завтракать, обедать или ужинать, возле окон собирались дети и голодными глазами, переглатывая слюну, смотрели, как мы едим. Но редко кто из них просил. Да и надо ли было просить. У нас и без того сжималось от боли сердце и горло перехватывали спазмы, и, отрезав от своего пайка маленький кусочек, люди делились с детьми хлебом.

Я помню девочку лет восьми, которую звали Надя Дедова. Я раза два дал ей по небольшому кусочку хлеба и сахара. После этого она, подходя к окнам столовой, искала меня глазами и, когда я выходил из столовой, оказывалась у крыльца и смотрела на меня такими глазами, с такой жалкой улыбкой, что пройти мимо, не сунув ей в ручонку чего-нибудь съестного, было невозможно.

В Ленинграде было очень трудно с продовольствием. Добавочного офицерского пайка мы не получали, да о нём в то время и не помышляли. Город находился в тисках блокады.

А вот и первая потеря нашего отделения. Во время звукопередачи был серьёзно ранен в правую руку С.М.Барский. Его увезли в госпиталь. Мы его очень жалели, ведь он был по специальности пианист! Больше он к нам не вернулся и нам не писал. В его чемоданчике оказались фотоснимок молодой женщины – жена либо невеста, - и небольшая афиша с его именем. Полагая, что эти вещи для него особенно дороги, я взял их себе и сохранил до конца войны и даже несколько лет после неё. Случайно узнав, что С.М.Барский работает музыкальным редактором на радио, я написал ему и пригласил зайти ко мне на квартиру, благо жил совсем близко. Барский не зашёл. Тогда портрет и афишу я передал ему через вахтёра.

 

Начальник нашего отделения майор Зарецкий дружил с начальником отделения по связи с партизанами, тоже майором, Сергеем Петровичем Пустоваловым, поэтому мы квартировали всегда вместе

У Пустовалова в подчинении было три офицера в звании старших политруков. Один из них, Н.М.Горин, мне очень не нравился своим поведением. Ему было тридцать лет. В прошлом комсомольский работник районного масштаба. Его жена и восьмилетняя дочь жили в Москве. Часто ему писали. В каждом письме дочь наказывала: «Папа, будь героем!» Горин и был героем, только в другом смысле. Я удивлялся его циничному взгляду на женщин как на предмет удовлетворения его похоти. Ко многим из служащих в разных отделах штаба молодым машинисткам, связисткам и т.п. он приставал с ухаживанием и нередко добивался успеха, о чём с плотоядным хохотком рассказывал товарищам. Мне было противно слушать такие рассказы. Неужели, думал я, Горин и ему подобные только и ждали войны, чтобы так распуститься, - а он смеялся и говорил свою любимую поговорку: «Если счастье лежит на пути, не проходите его мимо» и девиз: «Война всё спишет».

Однажды ночью пьяный Горин пытался изнасиловать только что прибывшую в наше отделение совершенно высохшую от голода девушку-студентку. Ему помешали и «за нетактичное поведение с женщиной» записали в приказе замечание.

В другой раз он притащил своему начальнику огромную, литров 15, бутыль предназначенного доставке партизанам спирту. Его начальник С.П.Пустовалов был дружен с моим начальником А.Я.Зарецким, и они втроём долго по вечерам попивали этот спирт, раза два-три угостив и меня.

Как-то перед боем Горин высказался так:

- Руку оторвёт, ногу оторвёт, - согласен жить, машинку оторвёт – лучше умереть.

Осколком разорвавшейся мины ему оторвало «машинку», другие осколки пробили грудь. Из боя он не вернулся. Посмертно был награждён орденом Красной Звезды.

Со вторым офицером из отделения Пустовалова Сашей Бубновым у меня был пренеприятный случай, но об этом и о самом С.П.Пустовалове ниже. Сейчас о другом.

 

Не прошло недели моей службы в Рыбацком, как мой начальник послал меня в разведотдел помочь допросить трёх захваченных немецких солдат, т.е. быть переводчиком. Он и сам мог это сделать, но почему-то послал меня.

Подходя к разведотделу, я увидел, как три наших бойца ведут под руки трёх пленных немцев с завязанными глазами. Впереди шёл здоровенный верзила. В правой руке он нёс каску с разорванным краем и в каске кусок, грамм триста, хлеба. Его руки были запачканы чем-то тёмным, и это показалось мне запёкшейся кровью. Я потому так подробно рассмотрел его, что он был первым увиденным мною врагом. Двух других поменьше ростом вели сзади, и я не успел их разглядеть. У входа было крылечко в одну ступеньку.

-Штуфе (ступенька), - сказал я, и конвоиры повторили за мной: - Штуфе!

Сначала ввели в комнату верзилу. Сняли повязку с глаз. Он огляделся и вдруг протянул испачканную тёмным руку начальнику разведотдела подполковнику Храпунову. Тот брезгливо отдёрнул свою руку. Верзила, будто не заметив этого, стал протягивать руку другим трём или четырём присутствовавшим тут офицерам.

- Сесть! – крикнул Храпунов. Я перевёл. Верзила сел. Подполковник стал задавать вопросы. Я переводил. Пленный назвал себя Михаэль Янковяк. До призыва в армию был полицейским в Берлине. Теперь солдат дивизии СС. Пытался доказать, что эта дивизия не боевая, а полицейская, - просто для порядка, что, по его мнению, полицейский такой же рабочий, как и на заводе.

Пока выясняли его прочие данные, пришла штатная переводчица разведотдела, знакомая мне по ленинградскому интерклубу девушка-студентка Нина Дедякина. Меня отпустили. После мне рассказывали, что от Янковяка получили кое-какие полезные сведения. Второй эсэсовец на допросе трясся, боясь, что его сейчас расстреляют. Третий, моложе двух первых, петушился и отказывался отвечать на вопросы.

Вскоре после этих пленных эсэсовцев в политотдел армии была доставлена пачка писем, собранных у убитых немецких солдат. Мой начальник майор Зарецкий поручил мне прочесть эти письма и выбрать из них то, что может быть нам полезно в борьбе с противником, что может показать настроения его населения, и моральное состояние в его армии.

Я довольно хорошо разбирал эти письма, написанные как латынью, так и готикой, причём после захвата нацистами власти в Германии готика как старая немецкая письменность, получила предпочтение перед латынью.

Я прочитал несколько писем, ничего существенного. Но вот ещё одно, это интереснее. Какому-то ефрейтору Рудольфу Ламмерсмейеру из деревни Люте мать пишет между прочим, что в их деревне повесилась русская девушка. Причина самоубийства – жестокое обращение с ней её хозяйки. Я перевёл это письмо, сдал начальнику, а дня через два-три начальник принёс газету Ленинградского фронта «На страже Родины» с заметкой о смерти русской девушки, угнанной в фашистское рабство и жестоким обращением доведённой до самоубийства. Эта заметка обошла и другие наши газеты, и факт гибели этой девушки был приведён и в ноте нашего правительства правительствам всех стран об угоне фашистскими захватчиками в рабство в Германию советских людей и жестоким обращением с ними.

Немало пришлось мне за войну перечитать немецких писем, полученных фашистскими солдатами и офицерами из Германии, и таких, которые были написаны ими домой в Германию, но которых они не успели отправить.

Приведу ещё три письма. Пишет немка мужу из Кенигсберга: «Сегодня был сильный воздушный налёт. Мы думали, что это англичане – Томми, а это русские Иваны. Вот уж не думала». Другому солдату пишут родные из Ростока, что их бомбили русские самолёты. Приложена открытка с видом города и на ней крестиками отмечены места попаданий. Мастер какого-то завода в Германии пишет своему родственнику на фронт: «У нас на заводе работают русские, поляки, чехи, югославы и другие. Как мы с ними скверно обращаемся! О, если бы они нас победили, они бы нам этого не простили!»

После Сталинграда пишет немка мужу, в письме сообщает о знакомых, попавших в плен к англичанам, «ну, этим хорошо, останутся живы», называет несколько знакомых, убитых под Сталинградом, и заключает: «Милый, хорошо, что ты не там, - ведь я бы теперь могла быть вдовой». Она уже была вдовой. Письмо было взято у убитого фашиста.

Мне в сентябре-октябре пришлось допрашивать ещё не одного пленного. Помню «языка» эсэсовца Оскара Бюллера. Среднего роста и сложения, лет 25 от роду, он при захвате был сильно помят нашими разведчиками и сидел перед нами с забинтованной головой. Допрашивал его Зарецкий, рядом с ним сидел Пустовалов и тоже изредка задавал «языку» вопросы, а я вёл протокол допроса. У меня есть фотоснимок этой сцены.

 

В Усть-Ижоре.

В начале ноября 1941 года штаб 55-й армии перебазировался в село Усть-Ижору на восемь километров дальше Рыбацкого, а, стало быть, ближе к переднему краю.

В Рыбацком мы достали по старенькой лёгкой железной кровати, в Военторге купили по лёгкому ватному матрацу, получили шерстяные солдатские одеяла и постельное бельё, и это вошло в наше походное имущество.

Усть-Ижора, как и Рыбацкое, было большое и довольно хорошо уцелевшее селение на левом берегу Невы. Напротив него, на правом берегу, находилось тоже большое селение – немецкая колония Овцыно, все жители которого были эвакуированы в тыл, и опустевшие дома теперь были заняты военными.

Сначала мы и отделение Пустовалова жили в каменном здании школы. Затем нам было приказано найти себе другую квартиру. Нашли половину большого деревянного дома, в котором жила местная семья – мать Зинаида Михайловна и её дети, сын и дочь подростки, работавшие на местном фанерном заводе, и шестилетняя дочка Женечка. Мы заняли у них три комнаты, оставив семье кухню с русской печкой и прихожую. Что делать, военная необходимость1

В отделении Зарецкого, кроме технического персонала, по штату полагалось иметь трёх политработников – инструкторов по работе среди войск и населения противника. И вот ему прислали ещё двух. Это были молодые парни, студенты комсомольского возраста. Немецким владели слабо. Одного звали Вайсман, другого не помню как.

При первой же командировке на передний край для участия с политработниками дивизии в агитации войск противника, Вайсман, не дойдя до места, вернулся обратно и заявил Зарецкому, что там стреляют, его могут убить, а его мать не переживёт потери сына. Зарецкий решил, что Вайсман и его товарищ для службы в управлении не подходят, и направил их обратно в отделение кадров политотдела. Впоследствии я слышал, что Вайсман был направлен в политотдел какой-то дивизии и из него получился хороший, смелый политработник.

Вскоре нам прислали для ознакомления другого кандидата на должность инструктора нашего отделения. Это был уже не молодой человек, бывший сотрудник какого-то академического учреждения, по фамилии Аш. Мой майор куда-то спешил.

- Фёдор Григорьевич, поговорите с товарищем Аш, потом мне доложите, - кратко приказал он мне и ушёл.

Товарищ Аш оказался хорошо образованным, политически высокоразвитым человеком, немецким владел свободно, и я уже радовался, что у меня будет теперь близкий по возрасту товарищ. В конце беседы Аш спросил, придётся ли ему, служа у нас, бывать на переднем крае.

- А как же, - ответил я, - и как можно ближе к немцам, чтобы они слышали наши передачи.

- Ох! – встревожился Аш, - у меня больное сердце, и я не могу далеко ходить… Сердце не позволяет.

Вечером я доложил о беседе начальнику.

- Сердце, - сердито сказал Зарецкий. – Не надо нам с сердцем. У него сердце, а у нас нет сердца! – ворчал он. Взять к себе Аша он отказался.

После Аша нам прислали другую кандидатуру на должность инструктора. Это был майор Пётр Дмитриевич Габулов, примерно моего возраста. Одно время он был директором абразивного завода «Ильич». Ездил в деловую командировку в США, был невинно репрессирован, но скоро освобождён и перед войной работал преподавателем марксизма-ленинизма в Ленинградском университете. Немецкого языка он не знал, но я всё же был рад, когда мой начальник согласился принять его в наше отделение. Всё-таки, думал я, теперь у меня будет товарищ и по возрасту. Но я скоро разочаровался. У него оказался злой неуживчивый характер.

Габулов говорил с нами каким-то порицательно-назидательным тоном.

- Что у Габулова за менторский тон, - сказал мне как-то раз Н.М.Горин.

- Это просто провокатор, - отозвался о Габулове майор Зарецкий, узнав о какой-то его некрасивой выходке.

Проголодь, в которой мы жили зимой 1941-1942 года, была мучительна для нас. Габулов придумал свой способ бороться с ней. Быстро съев свой завтрак или обед, он подходил к какому-нибудь другому столу и заводил со знакомыми офицерами приятельский разговор, во время которого как бы в рассеянности отщипывал от их пайков кусочки хлеба и совал себе в рот.

Помню и для меня два постыдных поступка, в которые вовлёк меня Габулов. Нам выдали грамм по триста сухарей, присланных по Дороге жизни голодному Ленинградскому фронту. Габулов и я съели свои сухари. Миши Левиуса не было на месте. Был в командировке. Его доля сухарей лежала на полке. Случилось, что мы с Габуловым остались на квартире одни.

- Давай съедим у Левиуса по сухарику, - сказал Габулов.

Меня ужаснула сама мысль съесть хлеб у голодного товарища, но Пётр Дмитриевич так соблазнял меня, что я не удержался и взял сухарь.

Когда Миша Левиус вернулся из командировки, все его сухари были съедены.

В другой раз Габулов сказал мне:

- Давай отопьём от бутыли _(о которой я писпл выше) – понемногу спирту.

- Неудобно, - сказал я

- Чего неудобно, его ещё много, - настаивал Габулов, держа в руках кружку.

Я налил в свою кружку грамм сто пятьдесят.

- Ну, пей, - сказал Габулов.

- Наливай и ты, сказал я ему.

- Ну, нет, я не буду, - заявил он и отставил кружку.

Я за несколько приёмов выпил свой спирт, а на следующий день Пустовалов спрашивал меня, правда ли, что я отливал у него спирт. Не желая доставить торжество Габулову, я аказал, что не отливал. Позднее я сознался в этом майору Зарецкому.

- Габулов провокатор, - сказал он.

Габулова в нашем отделении скоро не стало. Зарецкий попросил его убрать. Никто о нём не жалел. Через несколько лет судьба снова свела меня с Габуловым, но об этом ниже.

 

В ноябре 1941 года мои соседи по квартире сообщили мне, что живший напротив моей комнаты вместе с женой и двумя детьми совершенно опустившийся алкоголик Сидоров залез в мою комнату, взломал шкаф и утащил что-то из одежды. Просили приехать домой и заняться Сидоровым, который ещё до войны крал у собственной жены и детей одежонку и другие вещи, продавал на барахолке и пропивал.

Я счёл ограбление квартиры фронтовика мародёрством, за которое, по моим понятиям, расстреливают, но видел, как люди теряют гораздо больше, чем у меня украл сосед, и не бросился преследовать Сидорова и спасать своё не очень-то богатое имущество. Важнее было оборонять Ленинград от врагов боле опасных, чем этот пропойца. Словом, я не поехал в Ленинград и попутно скажу, что по личным делам в город не ездил, бывал только несколько раз по служебным делам.

Несколько позднее мне написали, что Сидорова снова поймали во время грабежа моей комнаты, вызвали милицию, вора народный суд приговорил на два года принудработ. Больше он домой не вернулся.

Потом мне сообщили, что, пробив крышу и потолок, в мою комнату попала зажигательная бомба, но её быстро потушили, и часть обстановки сохранилась.

Человеческие жертвы в нашей квартире тоже были, но не от бомбы. Умерли от голода старушка Марфа Осиповна и её муж.

 

Неприятно писать о неприятном, но что поделаешь, раз оно было. А было такое. Весной 1942 года нашему отделению придали машину с мощной громкоговорящей установкой. Командиром машины был лейтенант Ляховский, техником-звукооператором – старшина Мельников. Молодые красивые ленинградские парни. Оба дружили, как равные.

Случилось, что Ляховский поехал дня на три то ли в командировку, то ли в самовольную отлучку. Перед этим Ляховский приказал Мельникову произвести какие-то работы по звуковой аппаратуре. Мельников к его возвращению выполнил не всё. Ляховский начал кричать на него начальническим тоном. Старшина этого тона не принял и попросил на него не орать.

-Как ты говоришь с офицером?! – взорвался Ляховский. – Встать смирно и доложить!

Мельников, сидя на бревне, ответил какой-то дерзостью. Ляховский выхватил пистолет и выпустил в своего друга пару пуль. Старшина в тот же день умер.

Военный трибунал присудил Ляховского к высшей мере наказания, заменив его штрафной ротой с лишением офицерского звания. Из партии лейтенант-убийца был, разумеется, ещё до суда. О нём у нас скоро все забыли.

И вдруг много времени спустя во время наступления Ленинградского фронта я встретил его в какой-то деревне на Псковщине. У него на плечах снова красовались погоны лейтенанта.

Встретив меня, он очень обрадовался и рассказал, что, будучи в штрафной роте, он отличился при захвате «языков» и его представили к ордену, но вместо ордена он попросил вернуть ему партбилет, а орден он обещал заслужить другими боевыми делами. Ему вернули партбилет и звание лейтенанта, награждение отложили до новых подвигов.

Здесь я должен упомянуть о двух других случаях самовольной отлучки, правда, без такого трагического конца.

 

Как-то раз майора Габулова целый день не было в отделении. Начальник отделения А.Я. Зарецкий, сделавший меня своим заместителем, поручил мне выяснить у Габулова, где он был днём. Габулов резко отказался отвечать на мои вопросы. Я так же резко скомандовал майору встать по стойке «смирно» и доложить, где он был, сказав, что выполняю приказ начальника и являюсь старшим по должности.

- А я старше тебя по званию! – крикнул Габулов. На этом объяснение и кончилось.

Уже весной 1942 года нам придали танк с пушкой и громкоговорящей установкой для звукопередач противнику. Командиром танка был лейтенант Вихров, водителем – старшина Кутузов. Остальных членов экипажа не помню.

И вот ночью танк ушёл на передовую для проведения звукопередач, а утром начальник отделения Зарецкий даёт мне приказание пойти на какую-то улицу Усть-Ижоры, в дом некой Зойки, чтобы узнать, не у неё ли наш командир танка Вихров.

Дверь дома была не заперта. Я постучал и открыл её. Кто-то, лежащий на постели, быстро надёрнул одеяло на голову. Это был лейтенант Вихров, которому я неделю назад дал рекомендацию в кандидаты партии. Он стал просить меня, чтобы я не говорил Зарецкому, что он здесь. Но от майора трудно было что-либо скрыть. Кроме того, меня возмущал поступок командира, бросивше



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-12-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: