Уводящий по снегу. Ф. Моуэт




КРАСАВИЦА И.А. Бунин


Чиновник казенной палаты, вдовец, пожилой, женился на молоденькой, на красавице, дочери воинского начальника. Он был молчалив и скромен, а она знала себе цену. Он был худой, высокий, чахоточного сложения, носил очки цвета йода, говорил несколько сипло и, если хотел сказать что-нибудь погромче, срывался в фистулу. А она была невелика, отлично и крепко сложена, всегда хорошо одета, очень внимательна и хозяйственна по дому, взгляд имела зоркий. Он казался столь же неинтересен во всех отношениях, как множество губернских чиновников, но и первым браком был женат на красавице — и все только руками разводили: за что и почему шли за него такие? И вот вторая красавица спокойно возненавидела его семилетнего мальчика от первой, сделала вид, что совершенно не замечает его. Тогда и отец, от страха перед ней, тоже притворился, будто у него нет и никогда не было сына. И мальчик, от природы живой, ласковый, стал в их присутствии бояться слово сказать, а там и совсем затаился, сделался как бы несуществующим в доме.

 

Тотчас после свадьбы его перевели спать из отцовской спальни на диванчик в гостиную, небольшую комнату возле столовой, убранную синей бархатной мебелью. Но сон у него был беспокойный, он каждую ночь сбивал простыню и одеяло на пол. И вскоре красавица сказала горничной:— Это безобразие, он весь бархат на диване изотрет. Стелите ему, Настя, на полу, на том тюфячке, который я велела вам спрятать в большой сундук покойной барыни в коридоре. И мальчик, в своем круглом одиночестве на всем свете, зажил совершенно самостоятельной, совершенно обособленной от всего дома жизнью, — неслышной, незаметной, одинаковой изо дня в день: смиренно сидит себе в уголке гостиной, рисует на грифельной доске домики или шепотом читает по складам все одну и ту же книжечку с картинками, купленную еще при покойной маме, смотрит в окна... Спит он на полу между диваном и кадкой с пальмой. Он сам стелет себе постельку вечером и сам прилежно убирает, свертывает ее утром и уносит в коридор в мамин сундук. Там спрятано и все остальное добришко его.

 

28 сентября 1940

 

«ЛАПТИ» И.А. Бунин

Пятый день несло непроглядной вьюгой. В белом от снега и холодном хуторском доме стоял бледный сумрак и было большое горе: был тяжело болен ребенок. И в жару, в бреду он часто плакал и все просил дать ему какие-то красные лапти. И мать, не отходившая от постели, где он лежал, тоже плакала горькими слезами, - от страха и от своей беспомощности. Что сделать, чем помочь? Муж в отъезде, лошади плохие, а до больницы, до доктора, тридцать верст, да и не поедет никакой доктор в такую страсть...
Стукнуло в прихожей, - Нефед принес соломы на топку, свалил ее на пол, отдуваясь, утираясь, дыша холодом и вьюжной свежестью, приотворил дверь, заглянул:
- Ну что, барыня, как? Не полегчало?
- Куда там, Нефедушка! Верно, и не выживет! Все какие-то красные лапти просит...
- Лапти? Что за лапти такие?
- А господь его знает. Бредит, весь огнем горит. - Мотнул шапкой, задумался. Шапка, борода, старый полушубок, разбитые валенки, - все в снегу, все обмерзло... И вдруг твердо:
- Значит, надо добывать. Значит, душа желает. Надо добывать.
- Как добывать?
- В Новоселки идти. В лавку. Покрасить фуксином нехитрое дело.
- Бог с тобой, до Новоселок шесть верст! Где ж в такой ужас дойти!
Еще подумал.
- Нет, пойду. Ничего, пойду. Доехать не доедешь, а пешком, может, ничего. Она будет мне в зад, пыль-то...

И, притворив дверь, ушел. А на кухне, ни слова не говоря, натянул зипун поверх полушубка, туго подпоясался старой подпояской, взял в руки кнут и вышел вон, пошел, утопая по сугробам, через двор, выбрался за ворота и потонул в белом, куда-то бешено несущемся степном море.
Пообедали, стало смеркаться, смерклось - Нефеда не было. Решили, что, значит, ночевать остался, если бог донес. Обыденкой в такую погоду не вернешься. Надо ждать завтра не раньше обеда. Но оттого, что его все-таки не было, ночь была еще страшнее. Весь дом гудел, ужасала одна мысль, что теперь там, в поле, в бездне снежного урагана и мрака. Сальная свеча пылала дрожащим хмурым пламенем. Мать поставила ее на пол, за отвал кровати. Ребенок лежал в тени, но стена казалась ему огненной и вся бежала причудливыми, несказанно великолепными и грозными видениями. А порой он как будто приходил в себя и тотчас же начинал горько и жалобно плакать, умоляя (и как будто вполне разумно) дать ему красные лапти:
- Мамочка, дай! Мамочка дорогая, ну что тебе стоит!
И мать кидалась на колени и била себя в грудь:
- Господи, помоги! Господи, защити!
И когда, наконец, рассвело, послышалось под окнами сквозь гул и грохот вьюги уже совсем явственно, совсем не так, как всю ночь мерещилось, что кто-то подъехал, что раздаются чьи-то глухие голоса, а затем торопливый зловещий стук в окно.
Это были новосельские мужики, привезшие мертвое тело, - белого, мерзлого, всего забитого снегом, навзничь лежавшего в розвальнях Нефеда. Мужики ехали из города, сами всю ночь плутали, а на рассвете свалились в какие-то луга, потонули вместе с лошадью в страшный снег и совсем было отчаялись, решили пропадать, как вдруг увидали торчащие из снега чьи-то ноги в валенках. Кинулись разгребать снег, подняли тело - оказывается, знакомый человек. - Тем только и спаслись - поняли, что, значит, эти луга хуторские, протасовские, и что на горе, в двух шагах, жилье...
За пазухой Нефеда лежали новенькие ребячьи лапти и пузырек с фуксином.

 

 

ВАНЬКА А.П. Чехов

Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к сапожнику Аляхину, в ночь под Рождество не ложился спать. Дождавшись, когда хозяева и подмастерья ушли к заутрене, он достал из хозяйского шкапа пузырек с чернилами, ручку с заржавленным пером и, разложив перед собой измятый лист бумаги, стал писать. Прежде чем вывести первую букву, он несколько раз пугливо оглянулся на двери и окна, покосился на темный образ, по обе стороны которого тянулись полки с колодками, и прерывисто вздохнул. Бумага лежала на скамье, а сам он стоял перед скамьей на коленях.«Милый дедушка, Константин Макарыч! — писал он. — И пишу тебе письмо. Поздравляю вас с Рождеством и желаю тебе всего от господа бога. Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался».Ванька перевел глаза на темное окно, в котором мелькало отражение его свечки, и живо вообразил себе своего деда Константина Макарыча, служащего ночным сторожем у господ Живаревых. Это маленький, тощенький, но необыкновенно юркий и подвижной старикашка лет 65-ти, с вечно смеющимся лицом и пьяными глазами. Днем он спит в людской кухне или балагурит с кухарками, ночью же, окутанный в просторный тулуп, ходит вокруг усадьбы и стучит в свою колотушку. За ним, опустив головы, шагают старая Каштанка и кобелек Вьюн, прозванный так за свой черный цвет и тело, длинное, как у ласки. Этот Вьюн необыкновенно почтителен и ласков, одинаково умильно смотрит как на своих, так и на чужих, но кредитом не пользуется. Под его почтительностью и смирением скрывается самое иезуитское ехидство. Никто лучше его не умеет вовремя подкрасться и цапнуть за ногу, забраться в ледник или украсть у мужика курицу. Ему уж не раз отбивали задние ноги, раза два его вешали, каждую неделю пороли до полусмерти, но он всегда оживал.Теперь, наверно, дед стоит у ворот, щурит глаза на ярко-красные окна деревенской церкви и, притопывая валенками, балагурит с дворней. Колотушка его подвязана к поясу. Он всплескивает руками, пожимается от холода и, старчески хихикая, щиплет то горничную, то кухарку.— Табачку нешто нам понюхать? — говорит он, подставляя бабам свою табакерку.Бабы нюхают и чихают. Дед приходит в неописанный восторг, заливается веселым смехом и кричит:— Отдирай, примерзло!Дают понюхать табаку и собакам. Каштанка чихает, крутит мордой и, обиженная, отходит в сторону. Вьюн же из почтительности не чихает и вертит хвостом. А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен и свеж. Ночь темна, но видно всю деревню с ее белыми крышами и струйками дыма, идущими из труб, деревья, посребренные инеем, сугробы. Всё небо усыпано весело мигающими звездами, и Млечный Путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником помыли и потерли снегом...Ванька вздохнул, умокнул перо и продолжал писать:«А вчерась мне была выволочка. Хозяин выволок меня за волосья на двор и отчесал шпандырем за то, что я качал ихнего ребятенка в люльке и по нечаянности заснул. А на неделе хозяйка велела мне почистить селедку, а я начал с хвоста, а она взяла селедку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. Подмастерья надо мной насмехаются, посылают в кабак за водкой и велят красть у хозяев огурцы, а хозяин бьет чем попадя. А еды нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба, а чтоб чаю или щей, то хозяева сами трескают. А спать мне велят в сенях, а когда ребятенок ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку. Милый дедушка, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету никакой моей возможности... Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно бога молить, увези меня отсюда, а то помру...»Ванька покривил рот, потер своим черным кулаком глаза и всхлипнул.«Я буду тебе табак тереть, — продолжал он, — богу молиться, а если что, то секи меня, как Сидорову козу. А ежели думаешь, должности мне нету, то я Христа ради попрошусь к приказчику сапоги чистить, али заместо Федьки в подпаски пойду. Дедушка милый, нету никакой возможности, просто смерть одна. Хотел было пешком на деревню бежать, да сапогов нету, морозу боюсь. А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и в обиду никому не дам, а помрешь, стану за упокой души молить, всё равно как за мамку Пелагею.А Москва город большой. Дома всё господские и лошадей много, а овец нету и собаки не злые. Со звездой тут ребята не ходят и на клирос петь никого не пущают, а раз я видал в одной лавке на окне крючки продаются прямо с леской и на всякую рыбу, очень стоющие, даже такой есть один крючок, что пудового сома удержит. И видал которые лавки, где ружья всякие на манер бариновых, так что небось рублей сто кажное... А в мясных лавках и тетерева, и рябцы, и зайцы, а в котором месте их стреляют, про то сидельцы не сказывают.Милый дедушка, а когда у господ будет елка с гостинцами, возьми мне золоченный орех и в зеленый сундучок спрячь. Попроси у барышни Ольги Игнатьевны, скажи, для Ваньки».Ванька судорожно вздохнул и опять уставился на окно. Он вспомнил, что за елкой для господ всегда ходил в лес дед и брал с собою внука. Веселое было время! И дед крякал, и мороз крякал, а глядя на них, и Ванька крякал. Бывало, прежде чем вырубить елку, дед выкуривает трубку, долго нюхает табак, посмеивается над озябшим Ванюшкой... Молодые елки, окутанные инеем, стоят неподвижно и ждут, которой из них помирать? Откуда ни возьмись, по сугробам летит стрелой заяц... Дед не может чтоб не крикнуть:— Держи, держи... держи! Ах, куцый дьявол!Срубленную елку дед тащил в господский дом, а там принимались убирать ее... Больше всех хлопотала барышня Ольга Игнатьевна, любимица Ваньки. Когда еще была жива Ванькина мать Пелагея и служила у господ в горничных, Ольга Игнатьевна кормила Ваньку леденцами и от нечего делать выучила его читать, писать, считать до ста и даже танцевать кадриль. Когда же Пелагея умерла, сироту Ваньку спровадили в людскую кухню к деду, а из кухни в Москву к сапожнику Аляхину...«Приезжай, милый дедушка, — продолжал Ванька, — Христом богом тебя молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня сироту несчастную, а то меня все колотят и кушать страсть хочется, а скука такая, что и сказать нельзя, всё плачу. А намедни хозяин колодкой по голове ударил, так что упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой... А еще кланяюсь Алене, кривому Егорке и кучеру, а гармонию мою никому не отдавай. Остаюсь твой внук Иван Жуков, милый дедушка приезжай».Ванька свернул вчетверо исписанный лист и вложил его в конверт, купленный накануне за копейку... Подумав немного, он умокнул перо и написал адрес: На деревню дедушке.
Потом почесался, подумал и прибавил: «Константину Макарычу». Довольный тем, что ему не помешали писать, он надел шапку и, не набрасывая на себя шубейки, прямо в рубахе выбежал на улицу...Сидельцы из мясной лавки, которых он расспрашивал накануне, сказали ему, что письма опускаются в почтовые ящики, а из ящиков развозятся по всей земле на почтовых тройках с пьяными ямщиками и звонкими колокольцами. Ванька добежал до первого почтового ящика и сунул драгоценное письмо в щель...Убаюканный сладкими надеждами, он час спустя крепко спал... Ему снилась печка. На печи сидит дед, свесив босые ноги, и читает письмо кухаркам... Около печи ходит Вьюн и вертит хвостом...

 

Свеча горела. Майк Гелприн

Звонок раздался, когда Андрей Петрович потерял уже всякую надежду.
— Здравствуйте, я по объявлению. Вы даёте уроки литературы?
Андрей Петрович вгляделся в экран видеофона. Мужчина под тридцать. Строго одет — костюм, галстук. Улыбается, но глаза серьёзные. У Андрея Петровича ёкнуло сердце, объявление он вывешивал в сеть лишь по привычке. За десять лет было шесть звонков. Трое ошиблись номером, ещё двое оказались работающими по старинке страховыми агентами, а один попутал литературу с лигатурой.
— Д-даю уроки, — запинаясь от волнения, сказал Андрей Петрович. — Н-на дому. Вас интересует литература?

— Интересует, — кивнул собеседник. — Меня зовут Максим. Позвольте узнать, каковы условия.
«Задаром!» — едва не вырвалось у Андрея Петровича.
— Оплата почасовая, — заставил себя выговорить он. — По договорённости. Когда бы вы хотели начать?
— Я, собственно… — собеседник замялся.
— Первое занятие бесплатно, — поспешно добавил Андрей Петрович. — Если вам не понравится, то…
— Давайте завтра, — решительно сказал Максим. — В десять утра вас устроит? К девяти я отвожу детей в школу, а потом свободен до двух.
— Устроит, — обрадовался Андрей Петрович. — Записывайте адрес.
— Говорите, я запомню.
В эту ночь Андрей Петрович не спал, ходил по крошечной комнате, почти келье, не зная, куда девать трясущиеся от переживаний руки. Вот уже двенадцать лет он жил на нищенское пособие. С того самого дня, как его уволили.
— Вы слишком узкий специалист, — сказал тогда, пряча глаза, директор лицея для детей с гуманитарными наклонностями. — Мы ценим вас как опытного преподавателя, но вот ваш предмет, увы. Скажите, вы не хотите переучиться? Стоимость обучения лицей мог бы частично оплатить. Виртуальная этика, основы виртуального права, история робототехники — вы вполне бы могли преподавать это. Даже кинематограф всё ещё достаточно популярен. Ему, конечно, недолго осталось, но на ваш век… Как вы полагаете?
Андрей Петрович отказался, о чём немало потом сожалел. Новую работу найти не удалось, литература осталась в считанных учебных заведениях, последние библиотеки закрывались, филологи один за другим переквалифицировались кто во что горазд. Пару лет он обивал пороги гимназий, лицеев и спецшкол. Потом прекратил. Промаялся полгода на курсах переквалификации. Когда ушла жена, бросил и их.
Сбережения быстро закончились, и Андрею Петровичу пришлось затянуть ремень. Потом продать аэромобиль, старый, но надёжный. Антикварный сервиз, оставшийся от мамы, за ним вещи. А затем… Андрея Петровича мутило каждый раз, когда он вспоминал об этом — затем настала очередь книг. Древних, толстых, бумажных, тоже от мамы. За раритеты коллекционеры давали хорошие деньги, так что граф Толстой кормил целый месяц. Достоевский — две недели. Бунин — полторы.
В результате у Андрея Петровича осталось полсотни книг — самых любимых, перечитанных по десятку раз, тех, с которыми расстаться не мог. Ремарк, Хемингуэй, Маркес, Булгаков, Бродский, Пастернак… Книги стояли на этажерке, занимая четыре полки, Андрей Петрович ежедневно стирал с корешков пыль.
«Если этот парень, Максим, — беспорядочно думал Андрей Петрович, нервно расхаживая от стены к стене, — если он… Тогда, возможно, удастся откупить назад Бальмонта. Или Мураками. Или Амаду».
Пустяки, понял Андрей Петрович внезапно. Неважно, удастся ли откупить. Он может передать, вот оно, вот что единственно важное. Передать! Передать другим то, что знает, то, что у него есть.
Максим позвонил в дверь ровно в десять, минута в минуту.
— Проходите, — засуетился Андрей Петрович. — Присаживайтесь. Вот, собственно… С чего бы вы хотели начать?
Максим помялся, осторожно уселся на край стула.
— С чего вы посчитаете нужным. Понимаете, я профан. Полный. Меня ничему не учили.
— Да-да, естественно, — закивал Андрей Петрович. — Как и всех прочих. В общеобразовательных школах литературу не преподают почти сотню лет. А сейчас уже не преподают и в специальных.
— Нигде? — спросил Максим тихо.
— Боюсь, что уже нигде. Понимаете, в конце двадцатого века начался кризис. Читать стало некогда. Сначала детям, затем дети повзрослели, и читать стало некогда их детям. Ещё более некогда, чем родителям. Появились другие удовольствия — в основном, виртуальные. Игры. Всякие тесты, квесты… — Андрей Петрович махнул рукой. — Ну, и конечно, техника. Технические дисциплины стали вытеснять гуманитарные. Кибернетика, квантовые механика и электродинамика, физика высоких энергий. А литература, история, география отошли на задний план. Особенно литература. Вы следите, Максим?
— Да, продолжайте, пожалуйста.
— В двадцать первом веке перестали печатать книги, бумагу сменила электроника. Но и в электронном варианте спрос на литературу падал — стремительно, в несколько раз в каждом новом поколении по сравнению с предыдущим. Как следствие, уменьшилось количество литераторов, потом их не стало совсем — люди перестали писать. Филологи продержались на сотню лет дольше — за счёт написанного за двадцать предыдущих веков.
Андрей Петрович замолчал, утёр рукой вспотевший вдруг лоб.
— Мне нелегко об этом говорить, — сказал он наконец. — Я осознаю, что процесс закономерный. Литература умерла потому, что не ужилась с прогрессом. Но вот дети, вы понимаете… Дети! Литература была тем, что формировало умы. Особенно поэзия. Тем, что определяло внутренний мир человека, его духовность. Дети растут бездуховными, вот что страшно, вот что ужасно, Максим!
— Я сам пришёл к такому выводу, Андрей Петрович. И именно поэтому обратился к вам.
— У вас есть дети?
— Да, — Максим замялся. — Двое. Павлик и Анечка, погодки. Андрей Петрович, мне нужны лишь азы. Я найду литературу в сети, буду читать. Мне лишь надо знать что. И на что делать упор. Вы научите меня?
— Да, — сказал Андрей Петрович твёрдо. — Научу.
Он поднялся, скрестил на груди руки, сосредоточился.
— Пастернак, — сказал он торжественно. — Мело, мело по всей земле, во все пределы. Свеча горела на столе, свеча горела…
— Вы придёте завтра, Максим? — стараясь унять дрожь в голосе, спросил Андрей Петрович.
— Непременно. Только вот… Знаете, я работаю управляющим у состоятельной семейной пары. Веду хозяйство, дела, подбиваю счета. У меня невысокая зарплата. Но я, — Максим обвёл глазами помещение, — могу приносить продукты. Кое-какие вещи, возможно, бытовую технику. В счёт оплаты. Вас устроит?
Андрей Петрович невольно покраснел. Его бы устроило и задаром.
— Конечно, Максим, — сказал он. — Спасибо. Жду вас завтра.
— Литература — это не только о чём написано, — говорил Андрей Петрович, расхаживая по комнате. — Это ещё и как написано. Язык, Максим, тот самый инструмент, которым пользовались великие писатели и поэты. Вот послушайте.
Максим сосредоточенно слушал. Казалось, он старается запомнить, заучить речь преподавателя наизусть.
— Пушкин, — говорил Андрей Петрович и начинал декламировать.
«Таврида», «Анчар», «Евгений Онегин».
Лермонтов «Мцыри».
Баратынский, Есенин, Маяковский, Блок, Бальмонт, Ахматова, Гумилёв, Мандельштам, Высоцкий…
Максим слушал.
— Не устали? — спрашивал Андрей Петрович.
— Нет-нет, что вы. Продолжайте, пожалуйста.
День сменялся новым. Андрей Петрович воспрянул, пробудился к жизни, в которой неожиданно появился смысл. Поэзию сменила проза, на неё времени уходило гораздо больше, но Максим оказался благодарным учеником. Схватывал он на лету. Андрей Петрович не переставал удивляться, как Максим, поначалу глухой к слову, не воспринимающий, не чувствующий вложенную в язык гармонию, с каждым днём постигал её и познавал лучше, глубже, чем в предыдущий.
Бальзак, Гюго, Мопассан, Достоевский, Тургенев, Бунин, Куприн.
Булгаков, Хемингуэй, Бабель, Ремарк, Маркес, Набоков.
Восемнадцатый век, девятнадцатый, двадцатый.
Классика, беллетристика, фантастика, детектив.
Стивенсон, Твен, Конан Дойль, Шекли, Стругацкие, Вайнеры, Жапризо.
Однажды, в среду, Максим не пришёл. Андрей Петрович всё утро промаялся в ожидании, уговаривая себя, что тот мог заболеть. Не мог, шептал внутренний голос, настырный и вздорный. Скрупулёзный педантичный Максим не мог. Он ни разу за полтора года ни на минуту не опоздал. А тут даже не позвонил. К вечеру Андрей Петрович уже не находил себе места, а ночью так и не сомкнул глаз. К десяти утра он окончательно извёлся, и когда стало ясно, что Максим не придёт опять, побрёл к видеофону.
— Номер отключён от обслуживания, — поведал механический голос.
Следующие несколько дней прошли как один скверный сон. Даже любимые книги не спасали от острой тоски и вновь появившегося чувства собственной никчемности, о котором Андрей Петрович полтора года не вспоминал. Обзвонить больницы, морги, навязчиво гудело в виске. И что спросить? Или о ком? Не поступал ли некий Максим, лет под тридцать, извините, фамилию не знаю?
Андрей Петрович выбрался из дома наружу, когда находиться в четырёх стенах стало больше невмоготу.
— А, Петрович! — приветствовал старик Нефёдов, сосед снизу. — Давно не виделись. А чего не выходишь, стыдишься, что ли? Так ты же вроде ни при чём.
— В каком смысле стыжусь? — оторопел Андрей Петрович.
— Ну, что этого, твоего, — Нефёдов провёл ребром ладони по горлу. — Который к тебе ходил. Я всё думал, чего Петрович на старости лет с этой публикой связался.
— Вы о чём? — у Андрея Петровича похолодело внутри. — С какой публикой?
— Известно с какой. Я этих голубчиков сразу вижу. Тридцать лет, считай, с ними отработал.
— С кем с ними-то? — взмолился Андрей Петрович. — О чём вы вообще говорите?
— Ты что ж, в самом деле не знаешь? — всполошился Нефёдов. — Новости посмотри, об этом повсюду трубят.
Андрей Петрович не помнил, как добрался до лифта. Поднялся на четырнадцатый, трясущимися руками нашарил в кармане ключ. С пятой попытки отворил, просеменил к компьютеру, подключился к сети, пролистал ленту новостей. Сердце внезапно зашлось от боли. С фотографии смотрел Максим, строчки курсива под снимком расплывались перед глазами.
«Уличён хозяевами, — с трудом сфокусировав зрение, считывал с экрана Андрей Петрович, — в хищении продуктов питания, предметов одежды и бытовой техники. Домашний робот-гувернёр, серия ДРГ-439К. Дефект управляющей программы. Заявил, что самостоятельно пришёл к выводу о детской бездуховности, с которой решил бороться. Самовольно обучал детей предметам вне школьной программы. От хозяев свою деятельность скрывал. Изъят из обращения… По факту утилизирован…. Общественность обеспокоена проявлением… Выпускающая фирма готова понести… Специально созданный комитет постановил…».
Андрей Петрович поднялся. На негнущихся ногах прошагал на кухню. Открыл буфет, на нижней полке стояла принесённая Максимом в счёт оплаты за обучение початая бутылка коньяка. Андрей Петрович сорвал пробку, заозирался в поисках стакана. Не нашёл и рванул из горла. Закашлялся, выронив бутылку, отшатнулся к стене. Колени подломились, Андрей Петрович тяжело опустился на пол.
Коту под хвост, пришла итоговая мысль. Всё коту под хвост. Всё это время он обучал робота.
Бездушную, дефективную железяку. Вложил в неё всё, что есть. Всё, ради чего только стоит жить. Всё, ради чего он жил.
Андрей Петрович, превозмогая ухватившую за сердце боль, поднялся. Протащился к окну, наглухо завернул фрамугу. Теперь газовая плита. Открыть конфорки и полчаса подождать. И всё.
Звонок в дверь застал его на полпути к плите. Андрей Петрович, стиснув зубы, двинулся открывать. На пороге стояли двое детей. Мальчик лет десяти. И девочка на год-другой младше.
— Вы даёте уроки литературы? — глядя из-под падающей на глаза чёлки, спросила девочка.
— Что? — Андрей Петрович опешил. — Вы кто?
— Я Павлик, — сделал шаг вперёд мальчик. — Это Анечка, моя сестра. Мы от Макса.
— От… От кого?!
— От Макса, — упрямо повторил мальчик. — Он велел передать. Перед тем, как он… как его…
— Мело, мело по всей земле во все пределы! — звонко выкрикнула вдруг девочка.
Андрей Петрович схватился за сердце, судорожно глотая, запихал, затолкал его обратно в грудную клетку.
— Ты шутишь? — тихо, едва слышно выговорил он.
— Свеча горела на столе, свеча горела, — твёрдо произнёс мальчик. — Это он велел передать, Макс. Вы будете нас учить?
Андрей Петрович, цепляясь за дверной косяк, шагнул назад.
— Боже мой, — сказал он. — Входите. Входите, дети.

 

Уводящий по снегу. Ф. Моуэт

Мое имя - Оотек, а мой народ живет у реки Людей. Когда-то нас было много и земля была добра к нам, но сейчас, в мое время, мы уже забыли те дни, когда олени наводняли тундру и дарили нам жизнь. Часто теперь приходит только голод, а олень - редко. Никто уже не живет у больших северных озер, хотя еще в дни юности моего отца палатки нашего народа стояли повсюду по их берегам. Я спускался вниз по реке до больших озер, но, достигнув их, поворачивал обратно, прочь с опустошенной земли. Только обитающие в этих краях духи помнят те времена, когда можно было взобраться на холм посреди потока оленей и, куда ни кинь взгляд -- на восток или на запад, на север или на юг, не увидеть ничего, кроме оленьих бурых спин и боков, и услышать только постукивание оленьих рогов да урчание их сытых животов. Великие стада прошли. и, значит, все мы, жившие оленями, должны последовать за Уводящим по Снегу, как ушел за ним и мой отец весной этого года. Прошлой зимой, как только лед прочно сковал озера, наступила пора метелей, и много дней мы не выходили наружу из своих иглу.
Дети притихли и перестали играть, а старики украдкой тревожно поглядывали в темноту входного туннеля. Снег засыпал все иглу, и мы не могли даже отправиться на поиски ивовых прутиков, чтобы подкормить огонь. Темнота и холод наполнили иглу, поскольку давно уже был съеден олений жир, которому следовало гореть в плошках, чтобы освещать жилища людей. И так мало оставалось запасов мяса от тех считанных шедших на юг оленей, которых мы смогли забить осенью, что собаки стали умирать от голода. И мы сами были уже недалеки от этого. Однажды Беликари, живший ко мне ближе всех из семи семей стойбища, пришел сказать, что бешеный песец забежал в лаз его иглу, где лежали собаки, и успел покусать трех из них, пока не был разорван остальными. Беда еще в том, что, когда песцы заболевают бешенством, их шкурки сильно портятся, и, даже если пурга уляжется и позволит выйти из иглу, нам незачем будет осматривать ловушки. Прошло еще много дней, пока метель утихла и установилось холодное безветрие. Никто из людей не умер, хотя старики едва могли приподняться с лежанок. Мы, те, кто помоложе, собрали оставшихся собак и отправились за мясом, припасенным нами на Плоской равнине. Но нашли его совсем немного, почти все хранилища были занесены громадными затвердевшими сугробами, которые засыпали наши отметки. Женщины и дети помогали нам умерить голод, разрывая сугробы вблизи иглу и выискивая там рыбьи кости и обрывки старых шкур, из которых они делали похлебку. Так мы надеялись перебиться, пока теплые ветры весны и все более длинные дни не вернут к нам снова оленей из поросших лесом южных земель. Но лед спустя много дней после того, как он должен был сойти, все еще тяжело и твердо лежал по рекам и озерам, а дни, казалось, становились холоднее и холоднее.

Мы уже стали сомневаться, наступит ли когда-нибудь конец этой зиме. Съели все, что могли отыскать, а олени все не шли. Мы ждали... что же еще мы могли делать? Съели последних собак, а оленей все не было. И вот однажды мужчины сошлись в иглу Оуликтука. Его жена Куни сидела на лежанке с ребенком на руках; ребенок был мертв. Мы знали, что уже скоро многим женщинам придется баюкать на груди такое горе. Мой двоюродный брат Охото высказал мысли, что мучали нас, вслух: - Может быть, людям теперь надо уйти отсюда. И возможно, направить свой путь на юг, куда пришли жить белые люди. Может случиться, у них окажется еда, которой они смогут поделиться с нами. Белые люди только недавно поселились на краю нашей земли, чтобы скупать у нас шкурки песцов. Идти туда было очень далеко, и только Охото бывал там прежде. Поскольку собаки уже не могли нам помочь, мы понимали, что все надо будет нести на себе, а дети и старики не смогут ехать на собачьих упряжках, как им подобало. Мы знали, что не все из них увидят жилища белых людей... но ребенок у Оуликтука и Куни уже умер. Мы решили идти. Женщины приготовили и скатали несколько шкур для укрытий и спальных мешков, дети взяли то, что смогли унести, а мы, мужчины, навьючили свои тюки на плечи, и все вместе покинули свое стойбище у реки и отправились на юг.

Как только мы двинулись, солнце стало пригревать, и пять дней мы шли, по колено утопая в снежном месиве. Мать моей жены давно уже потеряла счет прожитым годам, но тоже не отставала и даже помогала разбивать стоянку в конце каждого дня. Но на пятый вечер она не стала предлагать свою помощь. Она села, прислонившись спиной к камню, и заговорила, обращаясь к Илюпэли, моей дочери, и ни к кому больше. Она подозвала ребенка поближе к себе. Я наблюдал издали, как древняя старуха положила свои иссохшие руки на головку дочери. Я слышал, как она тихо пела ребенку песню своего духа - тайную песню, которая перешла к ней от матери ее матери и с помощью которой она могла призывать Помогающего Духа. Тогда я понял, что она решила свою судьбу. Это был ее выбор, не в моей власти и не во власти моей жены было отговорить ее, мы даже не смели сказать ей, как горюем. Ночью она покинула стоянку, никто не видел, как она ушла. Мы больше не называли ее имени вслух, ибо никто не может произносить имя того, кто ушел в тундру вслед за Уводящим по Снегу, пока это имя вместе с опекающим его духом не получит народившийся младенец. На следующий день мы достигли места Тонких Палочек. Здесь хватало хвороста и мы смогли наконец развести огонь и обогреться. Под вечер мы поравнялись с семьей Охото, сгрудившейся на корточках вокруг костра, где они растапливали снег для питья, потому что еды не было. Охото рассказал, что его дочь упала и не могла больше подняться, поэтому пришлось устраивать стоянку. Когда подтянулись остальные, стало ясно, что многие - как старики, так и молодые - не могут дальше идти, а Охото полагал, что от дома белого человека нас отделяло еще два или три перехода. Почти весь день я нес Илюпэли на плечах и так устал, что не мог ни о чем думать. Я лег у костра и закрыл глаза. Илюпэли легла подле меня и прошептала на ухо: - Там за деревцами сидит белый заяц. Я подумал, что ей это кажется от голода, и глаз не открыл. Но она снова прошептала: - Большой жирный заяц. Она, Кто Приходила, сказала, что он там. На этот раз я открыл глаза и привстал на коленях. Посмотрев, куда она указывала, я ничего, кроме зарослей низкорослой ели, не увидел. Все-таки я вытащил винтовку из тюка и пошел к деревьям. Он и вправду был там. Но одного зайца двадцати пяти людям хватило бы только на один зуб. Нам пришлось сильно призадуматься, как быть. Решили, что зайца съедят трое самых крепких мужчин: Алекахоу, Охото и я, чтобы нам хватило сил дойти до места белого человека. Моя жена развела костер вдали от стоянки, иначе другим пришлось бы мучиться от запаха приготовляемого мяса. Она сварила зайца, и мы втроем поделили его; потроха, кости, кожу и голову оставили на суп детям. Из лагеря отправились по замерзшему ручью, избегая рыхлого снега. Мои кожаные сапоги износились и прохудились, поэтому ноги скоро занемели от холодной воды под тонкой коркой льда, которую мы проламывали при каждом шаге. Но по телу от желудка разливалось тепло, я ни на что не обращал внимания. Сгущались сумерки второго дня, когда мы вышли из ельника на прогалину у озера, где стоял дом белого человека. Его собаки почуяли нас и завыли, а когда мы подошли ближе, он открыл дверь и встал в проеме, освещенный ярким светом лампы, горящей позади него. Мы остановились и не двигались с места: это был незнакомый человек, и к тому же белый, а мы видели совсем мало белых людей. Он обратился к нам, но не на нашем языке, и мы не могли ответить. Тогда он заговорил снова, очень громко, а мы снова не ответили, и он ушел обратно в дом. С наступлением темноты усилился холод, и наша мокрая обувь заледенела. Я подумал об Илюпэли и очень захотел что-нибудь предпринять, но не знал, что следовало сделать. Прошло много времени, пока дверь не отворилась снова и оттуда не вышел белый человек. Он утирал руками бороду. Мы уловили струящийся из его дома запах теплого жира, но он захлопнул за собой дверь и показал нам знаком следовать за ним к небольшой хижине. Он отпер дверь ключом, и мы вошли внутрь. Затем белый человек зажег лампу, повесил ее на стропила, и мы смогли разглядеть стены, заставленные доверху ящиками, но наши взгляды были прикованы к мешкам с мукой, сложенным грудой перед столом. Мы заулыбались – подумали, что белый человек понял нашу беду и собирается помочь. Стоя под лампой, мы заметили, как свет играет на бусинках жира, застывшего на бороде белого человека, и дали волю радости. Белый человек выдвинул ящичек и извлек оттуда пригоршню маленьких палочек, какими белые обычно показывали, сколько охотники могут получить товаров в обмен на принесенные шкурки песцов. С палочками в руках белый человек что-то сказал на своем языке. Когда мы не ответили, он подошел к стене, снял оттуда песцовую шкуру и выложил ее перед нами, а затем показал на мешки у нас за плечами. [banner_textmedmobil2]{banner_textmedmobil2}[/banner_textmedmobil2]
Радость угасла в нас. Я показал знаком, что у нас нет шкурок для обмена, а Алекахоу раскрыл мешок и показал, что он пустой. Глаза белого человека были странного зеленого цвета, и я не мог глядеть в них прямо. Ожидая, что произойдет дальше, я вместо этого смотрел выше, на его лоб. Белое лицо его стало медленно краснеть от ярости, затем он швырнул палочки обратно в ящик стола и начал кричать на нас. Ярости мы страшимся - в ярости человек ведет себя глупо и способен на опасные поступки. Увидев злобу на лице этого человека, я попятился к двери. Мне хотелось уйти, но у Алекахоу отваги было больше, чем у меня. Он остался стоять на месте и пытался объяснить белому человеку, какой голод испытывают люди на стоянке. Он задрал свою "холикту" -- кухлянку, чтобы белый мог увидеть, как выступают ребра над провалом живота. Затем Алекахоу коснулся своего лица, чтобы показать, как туго обтянуты кожей скулы. Белый человек пожал плечами. Возможно, он ничего не понял. Он начал привертывать фитиль лампы, и мы поняли, что сейчас он уйдет опять в свой дом и захлопнет дверь перед нуждами наших людей. Охото быстро вытащил две коробки патронов из заплечного мешка. Эти последние патроны бережно хранились им до прихода оленей. Теперь же он выложил их на стол и показал на мешки с мукой. Белый человек покачал головой. Зло еще играло в нем. Он снял лампу и повернулся к двери. Алекахоу и Охото отступили с дороги, но во мне что-то произошло, и, хотя внутри все сжималось от страха, я не пропустил его. Глаза белого человека уставились на меня, а одна его рука стала ощупывать стенупозади в поисках винтовки, висевшей на ней, а нащупав, застыла. Теперь я не мог уступить ему дорогу, боясь шевельнуться, пока рука его была на курке. Так мы стояли в неподвижности некоторое время. Наконец он подхватил небольшой кулек с мукой и бросил его через стол к ногам Охото. Затем снял винтовку со стены, отодвинул меня стволом в сторону, толкнул дверь и приказал нам уходить. Мы. вышли наружу и смотрели, как он запирает дверь, потом увидели, как он вернулся в дом. Немного погодя мы увидели его в окне дома. Винтовка все еще была у него в руках, и мы поняли, что ждать больше нечего. И тогда ушли прочь в темноту. Уже светало, когда мы достигли стоянки. Все, кто был на ногах, собрались перед палаткой Оуликтука, и мы рассказали, как все произошло, п



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: