Позавтракать ему суждено не было.
Тут же за церквушкой он нарвался на отряд военных: пятеро верхом, державших еще неоседланных коней, и пятеро пеших возле притвора, ведущие дискуссию с коротышкой священником, который заграждал им вход. При появлении Рейневана все замолчали и все, в том числе и ксендз, неприязненно на него уставились. Рейневан про себя выматерил свое невезение, выматерил слишком грязно, словами, которых ни при каких обстоятельствах не позволительно употреблять при детях и женщинах. Приходилось, однако, играть такими картами, которые были розданы. Он попробовал успокоить себя глубоким вдохом, гордо выпрямился в седле, небрежно поклонился и шагом повел коня на плетень к лачуге, планируя перейти на галоп, как только скроется с глаз. Ничего из этого не вышло.
– Опана! Погодитека, панок!
– Я?
– Вы.
Ему перегородили дорогу, окружили. Один, с бровями, как пучки соломы, схватил коня за узду возле самого мундштука, отодвинутый этим движением плащ приоткрыл большую красную чашу на покрывающей панцирь тунике. Более внимательный взгляд выявил гуситские знаки и на остальных. Рейневан тихонько вздохнул, он знал, что его положение от этого никак не улучшалось.
Гусит с бровями всматривался в его лицо, а его собственное лицо, к удивлению Рейневана, меняло выражение. Из хмурого на удивленное. А с удивленного на вроде обрадованное. И снова на хмурое.
– Вы пан Рейневан из Белявы, силезец, – сказал он тоном, не допускавшим возражений. – Медик для врачевания.
– Ну да. Что дальше?
– Я вас знаю. Так что не перечьте.
– Да ведь не перечу же. Спрашиваю, что дальше.
– Бог нам вас послал. Нам как раз медик нужен, к больному. Дело не терпит отлагательств. Так что поедете с нами. Очень просим. Очень милостиво просим.
|
Очень милостивая просьба сопровождалась злыми взглядами, закушенными губами, движениями нижней челюстью. И руками на поясе возле рукояти. Рейневан решил, что лучше будет в просьбе не отказать.
– Может, однако, для начала узнаю, с кем имею дело? Куда должен ехать? Кто болен? И чем?
– Едете недалеко, – отрезал гусит с бровями, явный командир конного разъезда. – Именуют меня Ян Плуг. Подгейтман полевой армии сиротского находского объединения. Остальное скоро узнаете.
* * *
Рейневана не очень тешил тот факт, что вместо того, чтобы двигаться к Мендзылескому перевалу, ему вдруг пришлось ехать в направлении прямо противоположном, правым берегом Моравы на юг. К счастью Ян Плуг не обманывал, до места назначения, в самом деле, было не особенно далеко. Вскоре они заметили расположенный в туманной долине большой военный лагерь, типичный лагерь гуситов на марше: нагромождение повозок, навесов, шалашей, землянок и иных живописных хибар. Над лагерем развевалось боевое знамя Сироток, представляющий яркую облатку и пеликана, раздирающего клювом собственную грудь. Сбоку возвышалась внушительная куча костей и других отбросов, чуть далее, над впадающим в Мораву потоком, группа женщин занималась стиркой, детвора же бросала в воду камешки и гонялась за собаками. Когда они проезжали мимо женщин, те провожали их взглядами, выпрямляя спины и вытирая лбы руками, блестевшими от мыльной воды. Между повозками стелился дым и смрад, грустно мычали коровы в ограде. Немного порошило снегом.
|
– Туда. Та хата.
Перед хижиной стоял молодой, худой и бледный мужчина, выливая помои из ведра. При их появлении он поднял голову. Лицо у него было настолько жалкое и несчастное, что он мог бы позировать для иллюстрации в церковном служебнике для раздела об Иове.
– Вы нашли! – крикнул он с надеждой. – Нашли медика. Это чудо явленное, за которое благодарность Всевышнему. Слезайте, господин, поскорее!
– Настолько спешное дело?
– Наш гейтман… – худой юноша упустил ведро. – Наш главный гейтман заболел. А цирюльника у нас нет…
– Так ведь был же, – припомнил Рейневан. – Звали его брат Альберт. – Вполне пристойным был медиком…
– Был, – достаточно мрачно поддакнул подгейтман Ян Плуг. – Но когда мы недавно папских пленников огнем прижигали, то он начал заступаться, кричать, что это не похристиански и что так нельзя… Так гейтман взял да обухом его пощупал…
– А меня тут же после похорон фельдшером сделали, – пожаловался худой юноша. – Сказали, что я ученый и справлюсь. А я настолько грамотный, что у аптекаря в Хрудиме лишь карточки выписывал да к бутылочкам приклеивал… В лечении ни бумбум… Говорю им, а они свое, – дескать, ты ученый, справишься, медицина – дело несложное: кому на небо, тому и так Бог святой не поможет, а кому еще жить, тому и наихудший лекарь не помешает…
– Но когда самого гейтмана недуг схватил, – встрял второй из Сироток, – то таки приказал стремглав лететь и лучшего медика искать. Воистину, поспособил нам Господь, что мы вас так живо нашли. Гейтман муки тяжкие терпит. Сами увидите.
Рейневан сначала почувствовал, чем увидел. Под низким потолком дома висел запах настолько отвратительный, что едва не валил с ног.
|
На сбитой из досок лежанке лежал крупный мужчина, лицо которого было полностью мокрым от пота. Рейневан знал и помнил это лицо. Это был Смил Пульпан, ныне, как оказалось, главный гейтман Сироток из Находа.
– А чтоб меня пули… – Смил Пульпан слабым голосом дал знать, что узнал его тоже. – Немецкий докторишка, гейтманский любимчик… Что ж, на безрыбье и рак рыба… Подика сюда, знахарь. Кинь глазом. Но только не говори мне, что не сумеешь это вылечить… Не говори этого, если тебе дорога собственная шкура.
В принципе сама вонь должна была подготовить Рейневана к самому худшему, но не подготовила. На внутренней стороне бедра Смила Пульпана, опасно близко к паху, было чтото. Это чтото было величиной с утиное яйцо, синечернокрасного цвета и выглядело более чем ужасно. Рейневану приходилось видеть такие вещи и иметь с ними дело, тем не менее он не смог побороть рефлекторное чувство отвращения. Ему стало стыдно, но лишь перед собой. Реакция была настолько незначительной, что остальные этого не заметили.
– Скажите, господин, что это? – тихо спросил аптекарь из Хрудима, фельдшер по случаю и принуждению. – Не чума часом? Страшный чирище… И в таком месте…
– Это точно не чума, – уверенно заявил Рейневан, желая, однако, сначала удостовериться на прикосновение, не почувствует ли характерного для гнойного воспаления хлюпанья.
Не почувствовал. Пульпан резко взвыл, выругался.
– Это, – с уверенностью поставил диагноз Рейневан, – carbunculus, который еще называют чирь совокупный. Сначала было несколько небольших прыщиков, правда? Которые быстро увеличивались, превращались в узлы с желтоватым гнойничком на верхушке, которые лопались и сочили гной? Чтобы в итоге срастись вместе в один большой, очень болезненный отек?
– Вы, как будто, – аптекарь сглотнул слюну. – Как будто присутствовали при этом…
– Что вы уже применяли?
– Эээ… – Юноша заикнулся… – Какието припарки… Бабки принесли…
– Выдавливать пробовали? – Закусил губу Рейневан, потому что ответ уже знал.
– А пробовал, мать его, пробовал, – застонал Пульпан. – Я чуть, зараза, не подох от боли…
– Я думал гной выдавить… – нервно пожал плечами аптекарь. – А что было делать?
– Резать.
– Не позволю… – прохрипел Пульпан. – Не дам себя калечить… Вам бы только резать, резники.
– Хирургическое вмешательство, – Рейневан раскрыл сумку, – необходимо. Только таким образом можно вызвать полный abscessus гноя.
– Не дам себя кроить. Уж лучше выдавливание.
– Выдавливание не поможет. – Рейневан не хотел говорить, что оно просто навредит, поскольку знал, что Пульпан не простит хрудимскому аптекарьчику профессиональную ошибку и будет мстить. – Карбункул надо вскрыть.
– Белява… – Пульпан резко схватил его за рукав. – Поговаривают про тебя, что ты чародей. Так что сними с меня эту порчу, сделай какоето заклинание или отвар волшебный… Не калечь меня. Не пожалею золота…
– Золотом я тебя не вылечу. Операция крайне необходима.
– Хрен вам, необходима! – крикнул Пульпан. – Что, заставишь меня? Здесь гейтман я! Я тебя… Я приказываю! Врачуй меня чарами и леками чудодейственными! С ножом не подходи! Только тронь меня, знахарь сраный, – прикажу разорвать лошадьми! Эй, люди! Стража!
– Дальнейшее разрастание карбункула, – Рейневан встал, – грозит очень серьезными последствиями. Говорю тебе это, чтоб ты знал. Остальное – это твое решение, твоя воля, твое желание. Scienti et volenti non fit injuria. [66]
– Ты мстишь, латинский вышкребок, – прохрипел Пульпан. – За то дело. За прошлый год, за Силезию, за Франкенштейн, за монахов, которых мы тогда прикончили… Я видел, как ты тогда на меня смотрел… С какой ненавистью… Сейчас отыграться хочешь…
Подгейтманы и сотники, которые на крик вошли в избу, смотрели исподлобья на Рейневана. Потом покрутили носами, покашляли.
– Я это… гейтман, не знаю, – пробормотал один. – Но это, так мне кажется, само не пройдет. Надобно бы чегото с этим делать…
– Зачем мы, – заворчал Ян Плуг, – медика искали и привезли? За зря?
Пульпан застонал, упал на подушки, пот обильно покрыл ему лоб и щеки.
– Не выдержу… – выдохнул он наконец. – Ладно, давай, пускай этот коновал делает, что должен делать… Лишь не оставляйте меня с ним сам на сам, братья, смотрите за его руками и ножиком… Чтоб не зарезал меня, нечестивец, или не обескровил… И горилки мне принесите… Горилки, живо!
– Горилка, – Рейневан засучил рукава, подушечкой пальца проверил острие ножа, – и в самом деле будет нужна. Но для меня. В твоем состоянии, Пульпан, медицина запрещает употребление спиртного.
– Заживление и рубцевание продлится минимум неделю, – поучал Рейневан фельдшерааптекаря, заканчивая упаковывать сумку. – Все это время больной должен лежать, а за раной нужно ухаживать. Пока не затянется, использовать компрессы.
Аптекарь торопливо покивал головой. С его лица не сходило глуповатое выражения удивления и обожания. Это выражение украсило лицо юноши сразу после того, как Рейневан закончил операцию. И исчезать не собиралось.
Рейневан далек был от того, чтобы заноситься, но стыдиться за операцию ему в самом деле не приходилось. Хотя, принимая во внимание величину карбункула, сечения должны были быть глубокие и сделанные накрест, обезболить же пациента магически при свидетелях он не отважился, операция прошла почти молниеносно. Смил Пульпан успел только вскрикнуть и потерять сознание, тем самым значительно облегчая удаление гноя и обработку раны. Один из наблюдающих сиротских сотников не сдержался и облевался, но остальные наградили ловкость и умелость хирурга полным признания бормотанием, а Ян Плуг под конец даже фамильярно потрепал его по плечу. А аптекарь только вздыхал от удивления. К сожалению, становилось ясно, что ни на что большее с его стороны нельзя было рассчитывать.
– Ты говорил, что перед этим вы применяли припарки. Приготовленные женщинами.
– Так точно, пан медик. Бабы готовили. А накладывала одна такая… Эльжбета Донотек. Позвать?
– Позови.
Эльжбета Донотек, женщина на вид неполных двадцати лет, имела волосы цвета льна и голубые, как у незабудки, глаза. Она была бы необычайно красивой, если бы не обстоятельства. Ибо была она женщиной в гуситских войсках, женщиной переходов, отступлений, побед, поражений, жары, холодов и слякоти. И непрерывного изнуряющего труда. И выглядела, как и все остальные. Одевалась во что попало, лишь бы понадежней, светлые волосы прятала под серым толстым платком, а ладони имела красные от холода и потрескавшиеся от влаги. И при всем этом, о чудо, лучилось от нее чтото, что можно было бы назвать достоинством. Самоуважением. Чтото, что просилось на ум и язык как das ewig Weibliche. [67]
Рейневан пришел к выводу, что фамилию уже он слышал. Но женщину видел впервые.
– Ты делала гейтману компрессы? Из чего?
Эльжбета Донотек подняла на него глаза незабудок.
– Из тертого лука, – ответила она тихо. – И из растолоченых березовых почек…
– Ты чтото понимаешь в лечении? И в зелье?
– Что там понимать… То, что любая баба в селе знает. Да и не помогли ничем те компрессы…
– Неправда, помогли, – возразил он. – Причем много. Теперь снова ему поможешь. После снятия повязки на рану надо будет прикладывать клейстер из семян льна. Хотя сейчас весна, но на болотцах уже должна быть ряска. Делай компрессы из выдавленного сока. Попеременно: раз клейстер, раз ряска.
– Хорошо, паныч Рейневан.
– Ты знаешь меня?
– Слышала, как о вас говорили. Бабы говорили.
– Обо мне?
– Два года тому… – Эльжбета Донотек отвела глаза, но только на минуту. – Во время рейда на Силезию. В городе Злоторыя. В приходской церкви.
– Ну?
– Вы с друзьями не позволили обидеть Богородицу.
– Ах, об этом… – удивился он. – Неужели это происшествие приобрело такую известность?
Она долго смотрела на него. Молчала.
– Это происшествие, – ответила она наконец, медленно выговаривая слова, – произошло. И только это важно.
«Донотек, Эльжбета Донотек», – мысленно повторял он, едучи рысью на север, опять в направлении Гауношовиц.
«Чтото болтали о ней, – припоминал он. – Какието сплетни были».
О женщине, пользующейся большим уважением среди сопровождавших Сироток женщин, о прирожденной предводительнице, с мнением которой считались даже некоторые гуситские гейтманы. Была также, связывал он сплетни, во всем этом какаято тайна, была любовь и смерть, большая любовь к комуто погибшему. К комуто, кого никто уже не заменит, кто оставил по себе только вечную пустоту, вечную скорбь и вечную незавершенность.
«История, как со страниц Кретьена де Труа, – думал он, – как изпод пера Вольфрама фон Эшенбаха». Совсем не соответствующая сермяжному виду ее героини. Совсем не соответствующая. И поэтому, наверное, правдивая.
Ветер от Снежника обдувал ему лицо, несколько сглаживая стыд, который он почувствовал, когда она говорила о происшествии в злоторыйском храме, о деревянной Мадонне. Скульптуре, на защиту которой он, действительно, стал, но не по собственной инициативе, а лишь следуя примеру Самсона Медка. И не ему предназначен был почет за этот случай. И признание в глазах такой личности как Эльжбета Донотек.
За Ганушовицами тракт поворачивал и вел на запад. Все сходилось. От Мендзылеского перевала, как он подсчитал, отделяла его миля с гаком, он надеялся добраться туда до наступления ночи. Пришпорил коня.
Его догнали на десяти конях, окружили, стянули с коня, связали. Протесты ничего не дали. Они ничего не говорили, его, когда он продолжал протестовать и требовать объяснений, утихомирили ударами кулаков. Повезли его назад в лагерь Сироток. Связанного бросили в пустой хлев, ночью он чуть не околел там от холода. Когда звал, никто не реагировал. Утром выволокли, полностью окоченевшего повели, не жалея пинков, на постой главного гейтмана. Там ждал Ян Плуг и несколько других уже знакомых ему сиротских начальников.
Случилось то, что Рейневан предчувствовал. Чего боялся.
Внутри, на лежанке, почти в той самой позе, в какой он оставил его после операции и перевязки, опочивал Смил Пульпан. Только твердый. Абсолютно покойный и тотально мертвый. Лицо, белое, как творог, жутко обезображивали вытаращенные, едва не вылезшие из глазниц глаза. И гримаса губ, скривившихся в еще более жуткую ухмылку.
– Ну, и что ты на это скажешь, медик? – хрипло и враждебно спросил Ян Плуг. – Как нам такую медицину объяснишь? Сможешь объяснить?
Рейневан проглотил слюну, покрутил головой, развел руки. Он приблизился к лежанке с намерением поднять попону, покрывающую труп, но железные руки сотников тут же его осадили.
– Нет, браток! Следы преступления ты бы рад замести, но мы тебе не дадим. Ты его убил и ответишь за это.
– Что с вами? – дернулся Рейневан. – С ума сошли? Какое убийство? Это ж абсурд. Вы же все присутствовали при операции! Жил после нее и хорошо себя чувствовал. Вскрытие карбункула никоим образом не могло вызвать смерть! Позвольте проверить…
– Ты просчитался, колдун, – оборвал его Плуг. – Думал, что сойдет тебе с рук. Но брат Смил очнулся. Кричал, что его жжет в легких и кишках, что боль ему голову разламывает. И перед кончиной обвинил тебя в магии и отравлении.
– Это безумие!
– А я сказал бы, что умно. Ты ненавидел брата Смила, это все знают. Выпала возможность, и отравил горемыку.
– Вы же были при операции! Ты тоже был!
– Ты чарами затуманил наши взоры! Знаем, что ты колдун и чародей. Имеются свидетели.
– Какие свидетели? Чего свидетели?
– Выяснится на суде. Взять его!
Столпившееся на майдане собрание Сироток гудело, как улей, как рой шмелей.
– Зачем этот суд? – орал ктото. – К черту этот цирк. Жалко времени и сил. Петлю отравителю. Повесить его на дышле.
– Колдун! На костер его!
– Филистимлянин! – одетый в черное проповедник со смешной козлиной бородкой подскочил поближе и плюнул Рейневану в лицо. – Мерзость Молоха! Отправим тебя в ад, гадина. В вечный огонь, подготовленный дьяволу и его ангелам!
– Забить немца!
– Цепами его! Цепами!
– Замолчите! – загремел Ян Плуг. – Мы Божьи воины, все должно быть по Божески! Справедливо и как подобает! Не бойтесь, смерть нашего брата и гейтмана будет отомщена, не сойдет с рук. Но в рамках порядка! По приговору нашего революционного трибунала. Доказательства есть! Свидетели есть! Нука, вызовите свидетелей!
Толпа ревела, выла, потрясала рогатинами и серпами.
Первым свидетелем, вызванным перед лицо суда, был аптекарь из Хрудима, белый, как пергамент, и весь трясущийся. Когда он давал показания, голос его дрожал, зубы стучали. «Разрез нарыва, – сказал он, тревожно пялясь на революционный трибунал, – подсудимый Белява совершал вопреки четкой воле гейтмана Пульпана, и совершал его с чрезмерной грубостью и негожей лекаря жестокостью. Во время операции подсудимый чтото бормотал себе под нос, несомненно, ворожил. Вообще, все, что делал подсудимый, он делал так, как обычно делают чернокнижники».
Толпа ревела.
Свидетелей, недостатка в которых нет в этом мире, нашлось еще пару.
– Поведал мне один… Я забыл кто, но помню, что в прошлом году это было, как раз перед постом. Поведал мне, что этот вот Белява под Белой горой Неплаха вылечил. Чарами! Все говорили, что чарами!
– Мне, высокая комиссия, известно, что этот Белява с дьяволом в сговоре, что дьяволом чарам научен, которыми в игре в кости обманывает. Рассказывал мне это один сотник от брата Рогача, который собственными глазами видел. Два года тому назад это было, осенью… А может зимой? Того я не знаю… Но обвиняю!
– Я видел, клянусь могилой брата Жижки, как вот этот вот Белява во время прошлогоднего рейда на Силезию поссорился с нашим преподобным Пешеком Крейчежем, чтото там о папских суевериях. Както так странно тогда Белява на преподобного посмотрел, никак порчу напустил. И что? Умер в результате этой порчи брат Пешек, сгинул мученической смертью чуть позже!
– Не чех он, знамо дело, братья трибуналы, не наш, а немец! Я слышал, как поговаривали в Градке Кралове, что это шпик католический. Засылают меж нам паписты тайных злодеев, чтобы наших гейтманов коварно убивали. Вспомнитека пана Богуслава из Швамберка! А давайте вспомним брата Гвезду!
– А я слышал, высокая комиссия, что этот Белява связан с пражанами со Старого Города! А кто такие старогородцы? Предатели Чаши, предатели магистра Гуса, предатели Четырех статьей! Вавилонского Люксембуржца хотят на чешский трон вернуть! Наверняка этого Беляву старогородцы заслали, чтобы гейтмана погубил.
– Смерть ему! – ревела толпа. – Смерть!
Приговор, ясное дело, мог быть только один и был вынесен молниеносно. Ко всеобщей и дикой радости находских Сироток Рейневан Белява, чародей, отравитель, предатель, немец, шпик католический и засланный Старым Городом наемный убийца, был признан виновным во всех предъявленных ему деяниях, в связи с чем революционный трибунал приговорил его к смерти через сожжение живьем на костре. Право обжалования не было предоставлено простым способом: не успел Рейневан открыть рот для протеста, как несколько пар сильных рук схватили его и повели, сопровождаемые ревущей толпой, на окраину лагеря, где высилась заранее сложенная порядочная куча бревен и хвороста. Ктото выкатил большую воняющую капустой бочку, ктото постарался о днище, молотке и гвоздях. Рейневана подняли и силой затолкали в бочку. Он рвался и орал так, что едва его легкие не полопались, но его крик тонул среди воя разгоряченной черни.
Чтото оглушительно бабахнуло. А воздух заполнился чадом порохового дыма. Скопление отступило, дав тем самым Рейневану возможность увидеть, что случилось.
Со стороны лагеря заехал странный кортеж, состоящий из трех боевых телег. Экипаж одной из них составляли десяток женщин самого разного возраста, от подростков до старух. Все, кроме ездовых, были вооружены пищалями, хандканонами[68]и гаковницами. Со второй повозки, на которой сидели четыре женщины, зловеще выглядывало жерло ствола десятифунтовой бомбарды. Это, собственно, из нее мгновение тому выстрелили сильным, но холостым пороховым снарядом: в облаке дыма, кружась, как хлопья снега, все еще опадали обрывки пыжа.
На третьей повозке, в сопровождении двух женщин и какогото накрытого покрывалом устройства, стояла Эльжбета Донотек. Она сбросила с плеч тулуп, а с головы платок, и теперь, голубоглазая, с развевающимися и разметанными льняными волосами, напоминала Нику, ведущую народ на баррикады. Однако ее смертельно серьезное и грозное лицо вызывало связь скорее с рассвирепевшей эринией Тисифоной.[69]
– Что это значит? – заревел, стирая с лица крупицы пороха, Ян Плуг. – Что это значит, уважаемая пани Донотек? Развлечение? Маскарад? Бабьи выходки? Кто вам, девки, позволил оружие трогать?
– Идите отсюда, – как бы его не слыша, громко сказала Эльжбета Донотек. – Живо. Тут же. Не будет никакого сожжения. Баста.
– Наглая баба! – закричал козлобородый проповедник. – Ты забыла в гордыне Иезавель![70]Сгоришь в огне вместе с филистимлянином. А перед этим полакомишься кнутом.
– Идите себе отсюда. – Эльжбета Донотек и на него не обратила внимания. – Идите, христиане, Сиротки, добрые чехи. На колени станьте, на небо воззрите, Богу помолитесь, Господу нашему Иисусу и святой Его Родительнице. В души свои загляните. Подумайте о Судном дне, который близится. Покайтесь, вы, которые не знаете пути мира, которые соделали свои пути нечестными. Пять лет я смотрела, как вы уничтожали в себе то, что доброе, как гробили то, что человечное, как превращали этот край в могильник. Смотрела, как вы убивали в себе совесть. С меня хватит, больше не позволю. С надеждой, что не все еще в себе вы поубивали. Что хоть какаято кроха осталась, хоть чтото маленькое, что следует спасать от уничтожения. Поэтому идите себе отсюда. Пока я добрая.
– Пока ты добрая? – насмешливо крикнул Плуг, подбочившись. – Пока ты добрая? А что ты нам сделаешь, баба? Из пушки холостым ты уже стрельнула. Дальше что? Юбку задерешь и сраку выставишь?
Женщины на повозках как по команде зацепили крючья ружей за борт. А Эльжбета Донотек, она же эриния Тисифона, быстрым движением сдернула покрывало с устройства, возле которого стояла. Ян Плуг невольно отпрянул на шаг назад. А вместе с ним и вся толпа. Испуганно загудев.
Рейневан никогда не видел этого пресловутого оружия, только слышал о нем. Реакция толпы его не удивила. На повозке возле Эльжбеты Донотек стояла удивительная конструкция. На дубовой раме и сложном вращательном стеллаже были укреплены друг возле друга двенадцать бронзовых стволов. Все вместе напоминало костельный орган, так это оружие и называли. Поговаривали, что «орган смерти» способен в течение одного Pater noster [71]выстрелить около двухсот фунтов свинца. В виде острой крупной дроби.
Эльжбета Донотек подняла фитиль, подула на него, воспламеняя тлеющий конец. Увидев это, Сиротки отпрянули еще на несколько шагов, несколько человек споткнулись, некоторые попадали, некоторые начали отступать и украдкой сматываться.
– Идите отсюда, чехи! – повысила голос Эльжбета Донотек. – Паныч Рейневан, оседланный конь ждет! Не трать времени!
Два раза повторять не надо было.
Рейневан не жалел коня. Гнал долиной реки полным галопом, вытянувшись ventre а terre,[72]так что аж галька вылетала во все стороны от ударов копыт. Конь покрылся пеной и уже начинал храпеть, но Рейневан не замедлял бег. Не обманывал себя. Знал, что Сиротки будут преследовать его.
Преследовали. Прошло немного времени, как он услышал за собой далекие крики. Он не хотел, чтобы за ним гнались по открытой местности, держа на виду, поэтому свернул в ивы и лозы, гнал, разбрызгивая болото, не щадя для коня шпор.
Он выскочил на большак, поднялся в стременах. Преследователи не дали себя сбить с толку, с криками и улюлюканьем они продирались сквозь кустарник. Рейневан сжался в седле и перешел на галоп. Конь храпел, роняя хлопья пены.
На лету он миновал лачуги и пастушьи хаты, местность была знакома, он знал, что уже близко Ганушовиц. Но погоня уже тоже была близко. Громкий многоголосый крик свидетельствовал, что Сиротки его видят. За минуту и он их видел. Самое малое двадцать всадников. Он кольнул коня шпорами. Конь, хоть это граничило с чудом, ускорился. С глухим топотом выскочил на мостик над ручьем.
Со стороны села мчались, как вихрь два всадника. Один, огромного телосложения, размахивал, будто дубинкой, тяжелым фламандским гёдендагом. Второй, на красивом вороном, был вооружен кривым фальшьоном.
Проскочив мимо Рейневана, Самсон и Шарлей с разгону набросились на Сироток. Шарлей двумя размашистыми ударами свалил двух наездников на землю, третий, получивший по лицу, закачался в седле. Самсон лупил гёдендагом попеременно коней и людей, производя страшную суматоху. Рейневан, стиснув зубы, развернул коня. Ему было за что расквитаться. За побои, за плевки, за бочку изпод капусты. Проезжая мимо безвольно шатающегося в седле всадника, он вырвал у него меч, бросившись в кутерьму драки, рубя налево и направо. Когда он услышал, что ктото выкрикивает библейские цитаты, то по ним распознал предводителя погони, козлобородого ксендза. Он продрался к нему, отбивая удары остальных.
– Дьявольский выродок! – Ксендз увидев его, пришпорил коня и подскочил, вымахивая мечем. – Филистимлянин! Отдаст тебя Господь в мои руки!
Они резко сошлись раз, второй, потом разделили их ошалелые кони. А потом их окончательно разделил Шарлей. Шарлей плевал на честные поединки и рыцарские кодексы. Он заехал проповеднику со спины и мощным ударом фальшьона снес ему голову с плеч. Кровь ударила гейзером. Увидев это, Сиротки остановили коней, отпрянули. Шарлей, Самсон и Рейневан воспользовались этим и поскакали на мостик. Мостик с трудом помещал трех лошадей бок о бок, так что не было опасения, что их смогут окружить. Но преследователей было все еще в добрых три раза больше. Невзирая на понесенные потери, они даже не думали отступать. К счастью, к немедленной атаке они тоже не торопились. Только перегруппировались. Но было ясно, что они не отступятся.
– Долгая разлука, – отдышался Шарлей, – привела к тому, что я уже позабыл. В твоей компании не соскучишься.
– Внимание! – предостерег Самсон. – Атакуют!
Половина Сироток с фронта ударила на мостик, остальные, загнав коней в воду, форсировали ручей, чтобы зайти их с тыла. Единственным выходом было отступить. Причем быстро. Рейневан, Шарлей и Самсон развернули коней и галопом помчались в сторону села, настигаемые диким улюлюканьем погони.
– Не отстанут! – крикнул Шарлей, оглядываясь. – Наверное, не нравишься ты им!
– Не болтай! Ходу!
Ветер завывал в ушах, они выскочили на широкую оболонь[73]перед селом. Погоня рассыпалася лавой, с целью их окружить. Рейневан с ужасом понял, что резко начинает отставать, что бег его коня явно слабеет. Что храпящий скакун спотыкается и замедляется. Очень замедляется.
– Мой конь падает! – закричал он. – Самсон! Шарлей! Оставьте меня! Бегите!
– Никак сдурел! – Шарлей остановил и развернул коня. – Никак сдурел, парень.
– Не хочу быть невежливым, – Самсон поплевал на ладонь. – Но ты никак совсем спятил.
Сиротки триумфально закричали, их лава начала суживаться, сжиматься наподобие петли.
И было бы, наверное, совсем худо, если бы не Deus ex machina. [74]Представший в этот день в виде пятнадцати вооруженных до зубов верховых, диким галопом мчащихся со стороны Ганушовиц.
Участники погони остановили коней, в растерянности не очень понимая, кто, что, как и почему. Но боевой клич и блеск поднятых над головами мечей развеяли все их сомнения. И мгновенно лишили воли и желания продолжать состязание. Развернувшись как по команде, находские Сиротки быстро сделали ноги. Новоприбывшие, которые сидели на более свежих лошадях, без труда догнали бы их и разнесли в клочья, но явно не хотели этого.
– Извольте, извольте, как счастливо распорядилась судьба, – сказал, подъехав шагом, Урбан Горн. – Я, собственно тебя ищу, Рейневан, спешу по твоим следам. И хотя случайно, но поспел, как вижу. А если скажу, что поспел вовремя, то не ошибусь?
– Не ошибешься.
– Salve,[75]Шарлей. Salve, Самсон. И ты тоже здесь? Не в Праге?
– Amicus amico,[76]– пожал плечами Самсон Медок, играясь гёдендагом и изпод опущенных век всматриваясь в вооруженных людей, которые их окружили. – Когда друг в нужде, спешу на помощь. Стою бок о бок. Невзирая на… обстоятельства.