СЧАСТЬЕ ВЫШЕ БОГАТЫРСТВА 9 глава




Но как же от беса, коли Богородицу и апостолов призываешь? Как же от беса, если доброе дело выходит? Со злым умыслом к заговору очень редко прибегают: один-то раз во зло употребить можно, только больше ни единый заговор тебе никогда не поможет. И читают-то заговоры по божьим дням, по легким и постным: по вторникам, средам и субботам. Осташа не мог разобраться. И не было рядом бати, чтобы спросить напрямую. А значит, надо идти туда, где все ответы, — в скиты на Веселых горах. Если там гнездится толк истяжельческий — сплавщицкий, то и ответы там. Хотелось бы, конечно, допытаться: кто и как батю убил, почему Гусевы живы, где казна пугачевская. Может, и получится вызнать. Но главное, чего батя от Осташи хотел, — чтобы и Осташа честным сплавщиком стал. Тайны подождут, даже батина тайна, потому что правда веры в работе сплавщицкой будет поважнее всего прочего. Без веры и душу не спасешь, и сухаря не съешь. А без души нет работы сплавщика, потому что наука ведет, а вера хранит.

…В Илиме под моросью толпа каторжных, за ноги скованных общей цепью, кайлами ломала висок рыжего от лишаев Илимского камня: вырубали плиты для новой пристани. Берег перед устьем речки Илимки подкопали, и здесь уже громоздился новый недостроенный причал — плитняковая стена со скошенными углами. Пока что высотой она была человеку по плечи. Каторжные огромной свилеватой балдой трамбовали землю в каменный короб пристани: глухой удар, от которого вздрагивал берег, — и звонкий щелчок дальнего отголоска на бойце Тюрике. За стройкой тянулся гребень плотины, весь в пожухлой траве. Вдоль пруда по плотбищам на городках илимские мужики уже выкладывали плахи-лыжины для днищ больших барок.

Пока Федька Мильков, суетясь и махая руками, описывал купцу Сысолятину, какова получилась ходка, Осташа с другими бурлаками обедал на берегу. Слушая Федьку, Сысолятин качал головой, всплескивал пухлыми ладошками. Он был похож на жабу — маленький, толстый, лысый, большеротый, говоривший визгливым бабьим голосом. Потом он велел бурлакам оттянуть межеумок к причалу. До вечера пришлось еще разгружать товар и таскать его в сысолятинский амбар. Федька стоял в проходе с толстой засаленной тетрадью в руках и пересчитывал тюки. Рожа у него была суровая, вид — требовательный и неподкупный: будто и не он неделю назад был готов пропить все, что Сысолятин имел. Вечером купец расчел бурлаков, а Федьку и Осташу позвал к себе.

Деревня расползлась за прудом по взгорью горы Го-ловашки, отгородившись от Чусовой стеной могучих амбаров. С площади в просветах меж домов был виден дальний извив реки под бойцом Тюрик, плоскость длинного косого пруда, расчерченная нитками перестяг, недостроенные барки на плаву, заваленное хламом и щепой плотбище на склоне Илимского камня. Темная, мокрая, ветхая рогожа неба провисала над Илимом, занавесив закат за Сулёмским плесом. На площади в пожухлом бурьяне стояли лавки, запертая на замок кривая часовенка, пристанская контора с воинским присутствием и сысолятинские хоромы. Были они победнее, чем у Конона в Ревде, но тоже на два яруса и в две связи. Купец повел Федьку и Осташу на летнюю половину своей избы, где в углу горницы громоздилась горка кованых невьянских сундуков. Купчиха здесь уже держала на столе горячий самовар.

Осташа от заморского чая отказался — кто чай пьет, тот отчаивается. Купчиха налила Сысолятину стеклянный стакан в медном подстаканнике и придвинула корзинку со сладкими баранками. Федька сам себе напузырил стакан, да еще и разлил по столу, но быстро стер лужу рукавом.

— С кем, хозяин, баранками делишься, с тем на том свете свидишься, — льстиво сказал он.

— Ну, Федюня, — поднося к губам блюдце, ласково произнес Сысолятин, — расскажи про денежки. А ты, Остафий Петрович, говори, верно ли. Рупь двадцать ты, Федюня, пропил в Ревде — на то уговор был. По два рубля сплавщицких Алфер и Остафий Петрович получили. А где еще рупь сорок?

Федька и вправду отдал Ефимье все деньги, что полагались Алферу, хоть Алфер и не довел межеумок до Илима. Если судно дошло до нужной пристани, доля каждого отдельного сплавщика всегда считалась только по то место, докуда сплавщик вел. Довел Алфер до Чегена — и деньги, значит, ему только за путь от Ревды до Чегена, рубль семьдесят. Сгиб — не сгиб, это не важно. Федька поступил великодушно. Правда, с Осташей он рассчитался, как с бурлаком, — дал рубль, хотя, по обычаю, должен был заплатить еще тридцать копеек за работу сплавщика от Чегена до Илима, но Осташа решил не торговаться.

Федька склонился над стаканом, вроде как дул на чай, а сам из-за самовара яростно подмигивал Осташе — мол, не выдай!..

— Так то с меня в конторе на Старой Шайтанке содрали за спрос!.. — выныривая на глаза Сысолятину, соврал Федька, вытаращившись на купца. — Ты, хозяин, мне еще три алтына должен — из своих отдавал!..

— Из своих, значит… — огорчился Сысолятин.

Федька решительно закивал лохматой головой, подтверждая: да, из кровных, от жены, от деток малых оторванных.

Сысолятин поставил стакан и, кряхтя, полез из-за стола. Перекрестившись на образ, он пошел вдоль стенки, заходя Федьке за спину — вроде бы, чтоб Федька не увидел, как он деньги отсчитывать будет. «Неужель отдаст, дурак?» — удивился Осташа. Федька пил чай с видом честного человека, которому незачем оглядываться.

Но Сысолятин — даром, что на бабу походил, — вдруг сгреб Федьку за шиворот и потащил из-за стола. Лицо у Федьки запрыгало от страха. Федька поперхнулся чаем, но еще успел, цепляясь ногами за лавку, бережно поставить недопитый стакан на стол. Сысолятин уронил лавку и поволок Федьку к выходу. Ошалев, Федька нелепо хватался за стол и стены. Сысолятин ногой открыл дверь и отвесил Федьке такого пинка, от какого Федька кубарем покатился по сеням, а на лестнице загромыхал и застучал, будто упавшая кадушка.

— Увижу на своем дворе — убью! — крикнул Сысолятин Федьке вдогонку и захлопнул дверь.

Пригладив ладонями волосы и бороду, он сокрушенно посмотрел на образ и снова перекрестился.

— Остатка!.. — вдруг донесся с улицы Федькин крик. — Скажи ему!.. Вместе ж под Сарафанным погибали!.. Три алтына!..

Сысолятин засопел, подошел к косящатому окошку и дернул за веревку, пропущенную сквозь раму и привязанную снаружи к ставням. Ставни затворились. В горнице разом сделалось сумрачно. Тотчас в ставни замолотило — это Федька в бессильной ярости кидался комьями грязи. Сысолятин, вздыхая, молча вернулся к столу, снял с самовара крышку и сунул в трубу, к углям лучину. Потом вынул огонек и приткнул лучину в светец, а сам сел на прежнее место.

— Пей кровь мою!.. — глухо донеслось с улицы.

— Ну а ты кто будешь, Остафий Петрович? — спросил Сысолятин, снова наливая чай в блюдечко.

— По родителю — Переход, — сказал Осташа.

Он испытующе глядел на купца. Сысолятин не поднял глаз — значит, знал.

— Говорят, батька твой барку убил и цареву казну присвоил…

— Язык не метла, в закут не поставишь.

— Деньги-то свои ты вон Федьке простил. Знать, хватает?

— И ты Федьке пропой простил.

Сысолятин нагнул голову и стал чесать щеку, наконец-то подняв глаза на Осташу.

— Федька — питух, не вор. Пропитого не жаль. То от нас, грешных, вместо милостыни. А украденного всегда жаль.

— Что ж, я пойду тогда, — зло сказал Осташа, забирая с лавки шапку.

— Не ерепенься, — осадил его Сысолятин. — Коли я тебя за вора держал бы, разве ж позвал бы тогда к себе? Живем среди людей, судим по людскому мненью… Ты, значит, от бати навык перенял?

— От кого ж еще? — Осташа пожал плечами. — Батя ни одну барку не убил, даже последнюю, которая за Разбойником затонула. Я ее уже продал на Усть-Койвинский кордон — за полную цену, только с вычетом на починку и перегон.

— А сейчас под Кононом Шелегиным ходишь?

— Под богом, — хмуро ответил Осташа.

— Молодец, — одобрил Сысолятин. — Это хорошо… Мне Кононовы подручники в сплавщиках не нужны — утопят товар. Конон меня не любит.

— Кого он любит-то? — буркнул Осташа. Сысолятин допил чай и поставил стакан верх дном в блюдце — чтобы бесы в порожнюю посудину не нагадили.

— Пойдешь ко мне вместо Алфера весной на уговор? Осташа почувствовал, как бледнеет. Сердце тошнотворно торкнулось в горло.

— А чем я тебе приглянулся? — хрипло спросил он.

— Голова у тебя устроена по-купечески. За себя говоришь, не обществом. Я народу не верю. Народ Пугачу кланялся. А вот человеку я поверю, если его корысть увижу. Твоя корысть — на виду. Я не о деньге говорю, сам понимаешь.

Осташа кивнул — получилось как-то судорожно.

— Весной-то что будет? Полубарок, коломенка? — спросил он, словно хотел оттянуть окончательный ответ, словно все эти недели и не ждал, замирая: когда ж его позовут в сплавщики?

— После Ирбита меньше, чем барка, у меня и не бывает. Чай не пряниками вразнос торгую… Но учти: коли со мной на весенний сплав подряжаешься — всем остальным отлуп. Уговор дороже денег. По рукам, сплавщик?

— По рукам, — решительно согласился Осташа. — А точно, что у самого-то не отменится чего?

— Коли светопреставленья до весны не случится — так ничего не отменится. Слово.

 

НА ВЕСЕЛЫЕ ГОРЫ

 

Ефимья Гилёва в Илиме встретила своего сродственника — местного лесовозчика Агафонку Юдина по прозвищу Бубенец. Агафон уболтал Осташу довезти его с Ефимьей на шитике до Сулёма — всего ведь четыре версты. Осташа довез, и пришлось идти к Гилёвым на поминки по Алферу. Идти ему не хотелось, но Бубенец трещал за всех — и за Ефимью, почерневшую от горя, и за Осташу, угрюмо молчавшего о своей вине. И по словам Агафона, все получалось ясно и убедительно: напал разбойник и убил сплавщика. Чего тут не понять? Бывает такое.

Осташа и сам чуть в это не поверил. Но он поднимал глаза на погасшую Ефимью, мертво сидевшую за поминальным столом, и злость смывала с памяти всю склизь трусливых придумок. Ни при чем тут разбойники… Это за него Алфера убили. А в чем он виноват?! Не он же Алфе-ра убивал!.. Это Чупря ударил прикладом. Это мурзинские шатуги перепутали, кого надо привести к Чупре. Это пьяные бурлаки посадили межеумок на мель. Это сам Алфер предался Конону и стал истяжельцем — за то и поплатился. И Осташа не хотел мучиться этой виной, хотя и жалко было Алферку.

Вечером Бубенец выпросил у богатых Гилёвых лошадь с телегой, чтобы наутро поехать в скиты на Веселые горы, и Осташа понял, что все не зря, что бог его ведет неисповедимым путем и что ему дорога — туда же.

— Тебе в скиты почто? — спросил Осташа Бубенца, когда они укладывались спать на сеновале.

— Слух прошел, что явился туда учитель из Выгов-ской киновии, принес полный список «Винограда российского» и новые Поморские Ответы, — охотно пояснил Агафон, подгребая сено под голову. — Читать будут, перетолк будет с прениями. Охота послушать умных людей. У нас поморского толка ходоки редко бывают. А этот к самому Мирону Галанину направляется. В чем-то там Мирон Иванович с Повенцом и Керженцем разошелся.

— Ты, что ли, староста какой? Книжник? Учитель?..

— Рад бы в рай, да грехи не пускают, — хихикнул Агафон. — Я, понимаешь, ученость люблю, знать все люблю. Надо мне. Из учителей там старец Гермон и старец Павел говорить станут, а от уставщиков — Евстигней Петров с Невьянска и Калистрат Крицын с Ревды. Эти много скажут полезного, а я послушаю.

«Калистрат?..» — подумал Осташа. Если Калистрат и старец Гермон — точно, значит, в истяжлецах дело… Все на них сводится: и надменность Конона Шелегина, и скорбь Алфера под Нижним Зайчиком, и крестики Яшки-Фармазона, который тоже при скитах подвизается… Но дело даже не в том. В пути Осташа все вспоминал слова Конона, вроде впустую сказанные — да не в пустую, оказывается. «Разве Чусовую заколдуешь?» — крикнул тогда, в Ревде, Осташа. «Все можно», — усмехнулся Конон. И вправду. Там, перед Сарафанным бойцом…

…Рано утром, пока еще и хозяйка не встала, Осташа и Агафон уже выехали из Сулёма по Старой Шайтанской дороге. Осташа дремал, лежа в телеге под рогожей. И шитик, и штуцер, и Яшкину грамоту с родильными крестиками он оставил у Гилёвых, не усомнившись в честности хозяев. Агафон, держа вожжи, бодро шагал по грязи на обочине и болтал обо всем, что видел. Дорога тянулась по протяжным увалам то через лес, то через перелесья, кое-где распаханные, а кое-где оставленные на покос. Где были покосы, там уже дымили костры и мелькали в травах светлые рубахи косцов. Тусклое небо было затянуто мелкой дрожью облаков, только на севере облака набрякли угрюмым сумраком — понизу их обдало, словно темной водой, мрачным отсветом Веселых гор. Как-то по-особому ярко в сизой дали на взгорьях зеленели леса, отмытые дождями.

— А ты, Агафон, чего от сенокоса убежал? Или тебе коней кормить не надо? — лениво спросил Осташа.

— Я возчик не из бедных, меня сызмальства домовой мохнатой лапой по пузу гладил. Сена накосить я батраков нанял. А сам вот душу потешу умным словом. Моя работа зимой придет.

— А чего тебе эти перетолки? Разве что поймешь, когда по книгам лупить начнут?

— Когда поймешь, когда и нет. Вообще интерес у меня. Не все ж коню под хвост смотреть. Ты вот сплавом душу правишь, а я беседой учительной.

— Так мне на сплаве все ясно.

— Чего ясно-то? Почему вода бежит, откуда скалы взялись, отчего одному человеку удача, а другому — беда? Ничего тебе не ясно. А ведь все равно ходишь, смотришь, слушаешь.

Осташа недоверчиво покосился вокруг, удивленный мнением Бубенца.

— Все одно не пойму я тебя. Коли смысл не по уму, чего уши топорщить?

— Не знаю чего, — хмыкнул Бубенец. — Нравится мне. Может, пригодится, может, нет. Не важно. Сам лад на дело настраивает. Послушаешь, и вроде как все не зря, все по-хитрому в мире устроено. Уваженье от этого и к себе, и к делу своему… Да ко всему. Я даже бабу свою после перетолка месяц, наверное, не бью, честное слово.

Осташа и Бубенец дружно посмеялись.

— А башка не распухнет?

Бубенец поднял шапку и погладил себя по плеши, кругло торчащей из волос. Голова его напоминала усатый и бородатый огурец.

— Не распухнет, крепкая. Да сейчас-то чего? Сейчас так, учителя небольшие. Вот когда бы сам Мирон Иванович…

— Слышь, Агафон, а ты видал Мирона-то Галанина?

— И видал, и слыхал, — гордо подтвердил Бубенец.

— А кто он такой, Мирон этот? С чего ему почет?

— Почет ему с того, что он учитель наш, собиратель толков. А учителем он потому стал, что воспреемник самого Аввакума…

— Ему что, господь полтора века отмерил? — не поверил Осташа.

— Ну, уж не напрямую же, конечно, воспреемник… Аввакум еще в Пустозерском срубе завещал дело свое продолжить беглому тюменскому попу Доментиану. Доментиан с Печоры вырвался. На Кондинской заимке на Исети старец Авраамий его постриг в монахи под именем Даниила. Доментиан Авраамию завет Аввакумов передал. Потом он, Доментиан-то, гарь устроил на речке Березовке, сотни душ в огненную купель окунул и сам сгорел… Авраамий же, Венгерский прозвищем, был инок монастыря на Конде-реке. Там он сдружился с другим учителем — строителем Иванищем Кондинским. Авраамий и в Москву ездил бить челом о монастырских нуждах, и в Тобольске лаялся за старую веру, за что его в Туруханский край сослали. Оттуда вернулся — жил по разным монастырям, заимки ставил. Власти ловили его, да народ скрывал или отбивал. Авраамий с Иванищем прильнули к бывшему стрельцу Федьке Иноземцеву в Уткинской Слободе. И там смута началась, когда отказались они по никонианскому обряду крест на царство Петру с Иваном целовать. За смутой — опять гарь. Авраамий-то с Иванищем гарей не жаловали, даже к Аввакуму человека посылали, чтобы тот гарь отсрочил, да Аввакум уже сам сгорел. На Уткинской гари боле сотни душ пылало… После нее Иванище с Авраамием и бежали на Ирюм, где на Бахметьевских болотах на островах положили начало своей пустыни. Иванище там и дни свои скончал. Авраамий же продолжал учить по древней Палее. Какая-то женка стрелецкая, Ненилка прозвищем, под пыткой указала на Ирюмские болота. Тюменский воевода туда солдат послал. Взяли Авраамия, привезли в Тобольск, хотели запытать в подвалах, а потом тайно загрести мертвое тело за городом без погребального напутствия. Авраамию помог монастырский служка, и старец бежал. Вернулся на Ирюм да умер, завещав похоронить себя на острове в болотах, который мы Авраамиевым и зовем. Перед смертью книги учительные и завет передал иноку Тарасию. Тарасий же дело продолжил. Когда в двадцать втором году царь Петр повелел присягу приносить царю безымянному, в Таре и в других крепостях со слободами опять бунт начался. Тарасий от розысков снова на Авраамиевом острове прятался. А затем на соборе благословил вятского беглого попа Семена Ключа-рева завет нести. В середине века сего тобольский митрополит Сильвестр люто взялся за нашу веру и сумел изловить Семена с сотоварищем его Гаврилой Морокой. Но Семен уже завет Мирону Галанину передал.

— Ну и память у тебя, — восхищенно сказал Осташа, слушавший Агафона очень внимательно. Он даже приподнялся в телеге на локте и сдвинул шапку на затылок, чтобы уши не закрывала.

— Ну дак, — гордо хмыкнул Агафон. — Чего проку узнавать, если не помнить?

— Ниточка-то длинная от Аввакума до Мирона Галанина…

— И что из того? Благодать — не медный пятак, от человека к человеку переходит и не истирается.

— А Мирон-то сам — кто он? — напомнил Осташа.

— А Мирон Иванович ирюмским крестьянином был. К вере ревность большую имел, за то и доверил ему завет Семен Ключарев. Мирон на Авраамиевом острове написал «Историю про древнее благочестие». Народ к нему на чтения ходил. Как царевы нюхачи закружили по Дальним Кармакам, Мирон стал людишек причащать перед новой гарью. Но сожечься не успели — солдаты всех похватали чуть ли не с огневищами в руках. Мирона Иваныча сначала в Тюмень услали, потом, как положено, в Тобольские казематы. Четыре года он в горе без солнца сидел. Затем перевели его в Екатеринбург, посадили в заречный тын с колодниками. Затем отправили на смертные работы в Мраморское на гранильную фабрику. Там Мирона Иваныча уже чусовские жители подкармливали, оттого он и пристален так к нашей жизни. Пятнадцать лет он на каторге провел; не умер — дак отпустили. Он на Ирюм и ушел обратно, на Авраамиев остров.

— А ты-то его где видел?

— В прошлом году ездил на большой собор в Невьянск. Там злые перетолки были, злые. Вот там и видел. Про себя Мирон Иваныч сам рассказывал, а про Авраамия читал учительную книгу свою самописную — «Рукопись о древних отцах». Я ее потом выпросил на ночь и списал себе. Хочешь, дам прочесть?

Настоящих книг Осташа читал всего-то две, и обе под батиным присмотром. Хотелось, конечно, Мироновы сочинения прочесть, но боязно было на себя ответственность брать.

— Придет время, и попрошу тебя, — согласился Осташа. — Ты только не забудь… А-а, да ты ж у нас все помнишь!

Агафон важно кивнул.

— Вся премудрость в книгах, — наставительно заметил он. — Народ-то помнит не дело, а одну только байку о деле. Вот мы с тобой за Большими Галашками будем горочку малую проезжать… Под ней схоронен Галаня, который деревню-то и основал. К Галане под бок подселились уже Кадниковы, да Кузнецовы, да Баклыковы; их корень и сейчас здесь. Вот этот Галаня смастерил из береста крылья, залез на кедр и сиганул. Ногу сломал, понятно. Пока лежал, Кузнецовы ему избу подпалили: дескать, Галаня с чертом связался. Галаня обиделся, ушел на лыжах в Невьянск и с ногой хромой замерз у того пригорка. Это байка. И по ней не узнаешь главного: с чего Галаня решил летать научиться? Чего ему надо-то было? На облаках хлеб не сеют, не жнут. Вот об этом только в книгах и можно узнать. А байка что? Тьфу.

— Чего ж тут непонятного? — удивился Осташа. — Все понятно, зачем крылья человеку…

— Тебе понятно, а мне, дураку, нет, — обидчиво сказал Агафон.

Осташа задумался и вздохнул с сожалением:

— Хорошо тебе… Ты узнал — и поверил. А как мне быть, когда поверил — а узнать не можешь?

 

ТАЙНА БЕЗЗАКОНИЯ

 

Осташа думал, что скит — это что-то дикое и тайное, вроде берлоги. Но под еловой тушей Поперечной горы он увидел здоровую истоптанную поляну, на которой сбился целый табор. Правда, шума не было. Дымили костры; на самом большом, возле которого толклись бабы в черных платках, в общем котле готовился обед. Кругом стояли телеги, торчали балаганы, два пастуха собирали лошадей в табун, чтобы гнать на выпас у речки Егоровой Каменки.

Перетолк, похоже, уже начался. Агафон торопливо принялся распрягать свою конягу, а Осташа отправился посмотреть на людей. Вдруг мелькнет Яшка Гусев?

— Старец-то Павел в той домушке живет? — спросил Осташа у незнакомого мужика, мазавшего дегтем ступицу снятого колеса, и добавил на всякий случай: — Бог в помощь…

Мужик хмуро оглядел Осташу, покосился на кривую и замшелую избу возле ближайшей сосны и нехотя ответил:

— Там послушники живут, что при старце, а старец — в келье на склоне. Отсюда не видать.

— Никак ехать собрался? — неловко улыбаясь, спросил Осташа снова. — А на перетолк-то не пошел?..

— Хочешь, так иди, — буркнул мужик. — Я сюда попрощаться приезжал… Тебе чего надо, парень?

Осташа знал, что «попрощаться» — значит поклониться тайным могилам здешних старцев, коих по Веселым горам было до сотни.

— Человека ищу. Яшку Фармазона. Может, слышал про такого?

— Фармазонов у нас не бывает. Это барский толк, не наш.

— То прозвище пустое…

— А ты кто, царицын доглядчик?

— Чего, и спросить нельзя? — обозлился Осташа.

— И без тебя на Чусовой расспросчиков по пятку на каждый омут. Гуляй давай.

Осташе, конечно, хотелось смазать по шапке недоверчивому кержаку, но он развернулся и пошагал по утоптанной тропе наверх.

Поперечная гора сама вползала по отрогу на Белую гору, но на полпути остановилась и осела. Верхушка ее была зачищена от леса, который пошел на рудничные нужды. Вход в обвалившийся рудник старец и приспособил под скит. Сейчас перед срубом кельи, торчащим из склона, шелком зеленел луг, чисто промытый дождями. В густом и высоком кипрее у жердяной изгороди стояла одинокая старушка. Подперев щеку ладошкой, она смотрела на келью.

— Старца ждешь, бабушка? — спросил Осташа.

— Любуюсь, внучок, — пропела старушка. — Умиленье-то какое божье… Давеча поутру видела, как старец-то Павел после молитвы утренней вышел на порожек, а к нему из лесу две косули пришли, и он их с ручки кормил, а они ему головками так кивали, кивали. — Старушка и сама закивала. — Старец-то седенький-седенький, и глаза у него такие ласковые, и говорит-то тихонечко…

Осташа потоптался рядом со старушкой, которая не отрывала взгляда от кельи, и пошел дальше. Он обогнул вершину Поперечной горы, и перед ним, как выдох полной грудью, во все стороны раскатились сизые влажные дали. Весь окоем вокруг расплескался покатыми лесными вершинами: за Белой горой прятались Голая гора, Чауж, Палачова гора, под которой спал старец Иова, Карасьи горы и Баклушины. По левую руку качались Шульпиха с Вахромихой и Красный Столб. Направо отшатнулись Юрьев Камень с Приказчицей и совсем уж далекая Негасимая гора. Внизу тускло блестел широкий и какой-то непривычно плоский Черноисточинский пруд; на его берегу чернели крохотные былинки труб Черноисточинского завода. Над прудом и Поперечной горой в небе протянулись полосы низких облаков, будто облака скатились с Белой горы, разматываясь как свитки, но остановились, наткнувшись на громаду Старика-камня, окруженную угорами пониже — Кулигой, Боровой, Зольниками, Билимбаем, Сухарной горой и Сутуком.

На этой стороне горы и собрался народ. Здесь был поставлен большой навес на столбах, будто над артельным столом, но стола не было. Под навесом шли раскольничьи перетолки — если, конечно, наставники допускали к ним простой народ. Сейчас — допустили. С полсотни кержаков полукругом сидели на скамьях и просто на земле перед двумя учительскими престолами. Десятка два мужиков и баб, которым не хватило места, стояли за спинами сидящих. Осташа подошел и тихонько прислонился к столбу навеса, оглядываясь.

На левом престоле восседал здоровенный, сивый от седины раскольник из чусовлян. На правом престоле на самом краешке приютился пришлый старичок, лысенький и остроглазый. За его спиной стоял третий старец, с высоким лбом, криво перепаханным глубокими морщинами. Среди слушателей на почетном месте торчал с непокрытой головой Калистрат Крицын. Осташа с удивлением узнал в его соседях и некоторых известных сплавщиков — Онисима Иваныча Колупанова с Плешаковки, Созонта Базина по прозвищу Семь Сундуков и Довлата Халдина из Демидовской Шайтанки, Овсея Гилёва из Сулема, приходившегося погибшему Алферке двоюродным дядькой, Гришку Гуляева из Треки, Гордея Прокляненыша из Успенки. Среди сплавщиков сидел и Колыван Бугрин — Осташа сразу выцепил его взглядом.

— Слышь, дядя, а на престолах кто? — шепотом спросил Осташа у стоящего рядом мужика.

— На левом старец Гермон, справа — старец Калиник с Выга и наш веселогорский старец Павел, они оба заедино… — А о чем речь?

— О разлучении души с телом.

Осташа даже обомлел. Это ли главный-то вопрос на сплаве?.. На полом вешняке мельницы молотят! Ну и старцы!.. Не зря батя говорил: все эти перетолки — сутолока речей и заумь разуму.

— И о чем договорились старцы? Сколькими гвоздями душа к плоти приколочена? — насмешливо спросил Осташа у соседа.

Мужик сердито дернул бородой и не ответил. А выговский старец Калиник, словно услышав Осташу, говорил кержакам, наставительно подняв палец:

— …и апостол Павел в послании к Тимофею о том же нам рек: «Ибо будет время, когда здравого учения принимать не будут, но по своим прихотям будут избирать себе учителей, которые польстили бы слуху; и от истины отвратят слух и обратятся к басням»!

«Воистину басни», — согласился Осташа, заметив в стороне девку. Девка, видать, была с отцом, стояла поодаль, плотно закутав голову в платок. Но Осташа все равно разглядел в тени платка веселые смородиновые глаза, словно мохнатые от густых ресниц, и свежие, яркие губки. Чем-то она вдруг напомнила Осташе Нежда-ну Колыванову, хотя была поменьше ростом, да и побойчее вроде бы. Весь интерес у Осташи тотчас обратился на девку, хотя и перетолк Осташа продолжал слушать внимательно.

— Макарий Великий говорит: «Когда человеческая душа выходит из тела, совершается некое великое таинство, ибо если она виновна в грехах, то приходят полчища демонов, злые ангелы и темные силы, берут сию душу и увлекают ее на свою сторону», — гудел у престола старец Павел. — И великое таинство — не человечье дело. Коли пастырской благодатью в канон не облечено — нет у людей на то сил, и все тут.

— Что значит — душу с телом разженить? — дребезжал выговский посланец Калиник. — Вы вспомяните «Слово об исходе души» святого Кирилла Александрийского. Как учитель исход души толкует? Одним смыслом толкует — смерть! Иного нам не заповедано!

— Ну, братия?.. — будто подталкивал народ к спору старец Гермон и с прищуром глядел на сидевших вокруг.

— Ежели душа во сне покидает человека, то человек волен отпускать свою душу, как волен засыпать, — не подымая глаз, сказал вдруг Колыван словно через силу, словно бы не свою мысль. — Тело без души все равно не мертвое тело, а со Святым Духом, которым вдохновлены и душа, и плоть…

— Что притчи говорят, святые предания? — громко спросил Калистрат, явно гордясь своей ученостью. — У преподобного Василия Нового были ученики Григорий и Феодора. Феодора умерла, и во сне Григорий услышал ее рассказ о смерти. Утром при благословении преподобный Василий спросил Григория: «Где ты был в ночь сию?» Григорий отвечал: «Спал на одре своем». Старец сказал: «Знаю, телом почивал на одре, а душой был в другом месте». Значит, душа Григория, сокрушась в соболезновании, летала на встречу с душой Феодоры. Плоть же без души жива оставалась.

— Говори, народ, толк общий, — кивнул собравшимся Гермон.

— У грешников ангелы душу сквозь ребра вынимают, — неуверенно сказал мужик с рябым и глупым лицом.

Перетолк молчал. Рябой снял шапку и напоказ перекрестился.

— В Прологе на первый день июля в повести святого Нила говорится: «Душа человека посреди есть Ангела и беса. И Ангел ибо влагает, и показует, и учит, еще к добродетелям; бес же влагает, еще суть греха. Душа власть имеет, еще последовать ему же любо хочет или Ангелу, или бесу», — добавил и кто-то из сплавщиков. — Власть имеет — вот как сказано! Душа сама движеться может, куда человек ее направит!

— Коли кто мается на одре, а помереть не может, просит доску в потолке вынуть да угол крыши разобрать, — рассудительно сказал другой сплавщик. — Значит, с разумом, сам душу свою отсылает…

Старцы Калиник и Павел молчали, раздумывая. Осташа покосился на черноглазую девку. Та заметила, но сделала вид, что не замечает, крепче взявшись руками за кончики платка.

— Есть молитвенный «Чин на разлучение души от тела, егда человек долго страждет», — услышал Осташа негромкий голос Бубенца, тоже нашедшего чего сказать. — Люди сами просят разлучить душу с телом, то есть по своей воле отправляют душу вовне…

— Бесы и волхвы тоже могут совершать много дивного. Попомните: черт смущает, бес подстрекает, дьявол нудит, сатана творит лживые чудеса. Лукавый может и душу выпускать на волю, с его-то наущенья Аендорская волшебница вызвала Саулу тень умершего Самуила, — угрюмо сказал старец Павел. — Но в ветхозаветные времена подобное каралось смертью.

— Я уж говорил тебе, отче, — старец Гермон повернулся к Павлу, — чтобы ты не путал душу умершего с истяженной душой живого… У мертвого душа никакой воли не имеет. Ну, Калистрат свет Назарыч…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: