— Коли тебе батюшка нужен был, так батюшка на тебя должен посмотреть.
— Мне ж до твоего отца дела больше нету!.. — отчаянно завопил Осташа. — Развяжи меня, блядь!..
Кикилья наклонилась, — Осташа подумал, что сейчас получит по морде, — но девка легко подняла его и потащила к бендюгам, навалила на мешки с мукой. Осташа, матерно ругаясь, завертелся, чтобы скувыркнуться на землю. Но Кикилья схватила его за волосы, обмотала шею веревкой и привязала к оглобле. Свалишься — удавишься насмерть.
— Со мной поедешь, — без выражения повторила она.
— Как тебя, кобылищу такую здоровую, мужики-то насиловали? — прохрипел Осташа, выворачивая на Кикилью глаза.
Кикилья поправляла мешки, разворошенные Осташей.
— Сила-то в ступнях, — беззлобно пояснила она. — Подшибут да на колени уронят — у кого ж сила-то будет?
Конь тронул, волокушу затрясло на кочках. Осташа чуть не заплакал жгучими слезами бессилия и бешенства. Проклят будь кокуйский леший — встал на пути елью мохнатой, лег белым мхом, навел волю на неволю!
ХИТНИКИ НА ТИСКОСЕ
Только связанный, Осташа понял, что же его, не связанного, тяготило в этих лесах и горах. Не было тут ясной дороги, к которой он, чусовлянин, привык. Тропки, путики, засеки, памятки — все только для посвященных, все непонятное, все тайное. Последняя знакомая дорога — Серебряная и та осталась позади, за лесами. Как отсюда выбраться? Осташа не умел находиться по звездам, не отличил бы полудень от полуночи по веткам или мхам, даже с маточкой в руках вряд ли вышел бы. А без людей, без рек — ему здесь гибель. Он — человек реки, а люди леса — это вогулы, это скитники. У каждого свой мир. Зря он сюда сунулся.
Сани волоклись по сумрачной нехоженой койге, валились с бока на бок на лесном хламнике, скользили по жухлой травке редких еланей. Осташа лежал лицом вверх, и ему казалось, что, переступая через него, над ним идут вогульские орлы-великаны, волочат по земле распущенные крылья. Низкие мутные тучи медленно скручивались узлами, из которых начинал капать дождь, или расплетались пряжей, расползались по небу, как разваренная каша. Здесь были немеряные, еще никем не поделенные леса, куда мало кто заходил. Здесь пахло нетронутой прелью, смолой, грибами, дождем. Птицы уже не пели. Вогульские бесы тут и не прятались, а сидели в дуплах, в вихоревых гнездах, прямо днем глядели открытыми глазами, ухмылялись рылами наростов-вылей.
|
Так и шли по борам-верещатникам, что стоят по колено в вересе, по тонким и частым высокорям в распадках, по ворошам-прогалинам, заваленным мелким хворостяным дрязгом. Радами обходили висячие болота-наволоки. На высоких склонах в редких просветах густых подвей Осташа вдруг видел пронзительные дали с синими и тяжелыми, будто коровье вымя, горами. Кикилья и не скрывала, где они идут, — все равно Осташа не выберется: вот гора Верхняя Сылвица, вот гора Кырма, вот гора Подпора. Осташа совсем закоченел, руки и ноги затекли. Но Кикилья развязала его только на ночлег.
— Уйду ночью… — сипло пообещал Осташа Кикилье. — Не укараулишь, не догонишь…
Кикилья показала Осташе его нательный крест и сунула в рот.
— От крешта не уйдешь, — прошамкала она.
— Я тебе горло распорю сучком…
— Вшо равно ушпею шглотнуть…
— Тогда утробу твою выпотрошу… — бессильно обещал Осташа.
|
Всю ночь над тусклым костерком скрипел и шевелил костлявыми ручищами огромный кобёл — высохший на корню кедр с облупившейся корой. Будто, корчась в ко-бях, одервенело вогульское чудище. Осташа, изнемогший и голодный, лежал на куче хвороста и думал, что вот сейчас возьмет сучок поострее, подкрадется к девке и воткнет ей в горло, рванет на себя, чтобы вывернуть горло наизнанку… Но Кикилья на каждый хруст открывала белые в темноте глаза и смотрела, казалось, прямо в душу Осташе. Она была сильнее и не дала бы себя убить. И как в дреме она отличала стон кобёл а от треска хвороста?..
Уйти без креста?.. Что — крест, вера-то с собою… Но крест — не ургалан Шакулы, в который хочешь — и посадил божка, а хочешь — и прогнал. И крест, конечно, не божок, не идолок. Но ведь именно тех, кто мылся в черной бане без креста, душили жестокие банники. И только те девки, что без креста тонули, возвращались из омутов русалками. И схороненные без креста мертворожденные младенчики вылезали из могилок страшными игошами, которые жили в ивняках и спали под сорошником. Нет, без креста нельзя.
Батя говорил, что человек слаб, а потому к разуму ему дана еще и вера, потому к опыту дана еще и молитва, к барке — икона, а к сплавщицкой трубе — родильный крест сплавщика. Над каждым крещеным добрая Богородица держит свой покров, а крест — как скрепа, чтобы бури этот покров не сдули. Крест не вера, как амбарный замок — не богатство, но без замка не сбережешь скарба, без креста — веры. А куда в жизни без веры, если слаб, если каждый сквозняк тебя с ног валит?.. Скрипел, ныл в темноте над углями старый кобёл, точно осенние ветра отпевали волю. И Осташа, смиряя себя, снова решил положиться на господа: ему видней, зачем Осташе надо очутиться у хитников на Тискосе.
|
…Проснулся Осташа оттого, что Кикилья вновь навалилась на него, заламывая ему руки. Осташа и не дернулся воспротивиться, когда возжанка опять передавила его запястья. Предстоял еще один день голодного пути.
К вечеру, соскользнув со склона горы Подпоры, вдоль Подпоры-речки Кикилья вывела наконец к Тискосу. Тискос-то шириной был в телегу. Устье речки Подпоры пришлось меж двумя покатыми горами и походило на обычную развилку лесных дорог, только всю разъезженную вдоль и поперек, растоптанную, перекопанную, словно здесь разорвалось огромное ядро. Этот взрыв зашвырял все небо комьями дождевых туч, будто кусками суглинка, ошметками земли, волосатыми клочьями дерна. Свет заката, розовый, как глиняная вода, неряшливо растекся среди облаков. Изуродованная стрелка двух лесных речек казалась плевком, растертым по половице грязной подошвой. Все было перерыто, превращено в груды земли и гальки среди огромных мутных луж, которые соединялись журчащими ручейками. Да и стройный лес вокруг был подрублен, но елки не уронили, а оставили висеть друг на друге.
Старателей здесь было примерно с десяток. Мужики рассыпались по всему пространству росчисти, топтались в лужах, копали, наваливали породу на носилки, таскали носилки к бутаре. Корнила Нелюбин успел рассказать Осташе, что Ипат Терентьев был в учениках у знаменитого тагильского плотинного мастера Леонтия Злобина, совсем уж старичка в пору Ипатова ученичества. Это Леонтий Злобин построил на непокорных горных речках десятки вечных плотин, в том числе — и в Тагиле, и в Ревде, и в Екатеринбурге. Леонтий и научил Ипата понимать толк в плотинах и приисках, в купанях и шахтах. С таким навыком чего недоставало мужику, почему предался Белобородову?..
Явно разумением знатока в беспорядке рытвин и куч была сделана насыпь, на которой громоздилась здоровенная деревянная бутара, золотопромывочная машина, прочно сбитая из брусьев и досок. Сита и рычаги ее были железные, хоть и ржавые, но дорогие — не по карману бродяжьим и разбойным хитникам. Под насыпью чернела водяная яма. Мужики высыпали породу с носилок на лоток бутары. Окатчик шурудил породу граблями, ровно разгребая по дощатому поду над сеткой. Бутару за рычаги качал промывальщик. Водолив у подъемника-журавеля черпал бадейкой воду из ямы и выливал ее на долбленые деревянные потоки. Вода пузырилась и текла по грязной породе, просачивалась вниз с яруса на ярус. Порода, промываясь, словно кипела, с дробным рокотам сыпалась сквозь сетки, застревая на ситах. Бутара скрипела и стучала, слышался плеск, шуршали в коробах промытые пески. Ручей бурой пены бежал из-под бутары обратно в яму. Хрипели промывальщик, окатчик и водолив, словно три задыхающихся в дымокурах пасечника возле огромного урчащего улья, в сотах которого зреет самый сладкий в мире мед золота.
Кикилья остановилась на расчищенной от валежника опушке, где громоздились балаганы из корья. В углях еще курящегося костровища торчал артельный котел.
Свист оборвал работу старателей. Мужики, воткнув в лужи лопаты, стали собираться вокруг Кикильи, молча обступили Осташу, привязанного к бендюгам. Кикилья, пыхтя, распрягала коня. Не оглядываясь, она спросила через плечо:
— А тятя где?
— К дырнику ушел, — буркнул один из мужиков и, подумав, добавил: — Удачу выпрашивать… А это с тобой кто?
Кикилья за рукав потянула к себе промывальщика и что-то зашептала ему на ухо. Прочие ждали. Мужик-промывальщик как-то обрадованно и трусливо пялился на лежащего Осташу.
— Говори, Меркул, — угрюмо прозвучало из толпы.
Осташа снизу разглядывал хитников, обросших и грязных, одетых в мокрое рванье. Все они были корявые и сильные, с неподвижными, изможденными лицами и тусклыми, уже все видавшими глазами. Это были люди отчаянные, опасные, привычные жить на кромке. Кто они? У двоих вон багровые клейма на лбах, у третьего ноздри вырваны… Пугачевские воры, сбежавшие из-под царицына кнута; демидовские углежоги, столкнувшие в раскаленное недро кабана залютовавшего приказчика; староверы из сожженных скитов; разбойнички, нарвавшиеся на кулакастого купчину… Люди, сыгравшие с судьбой в зернь и все продувшие подчистую. Развязать Осташу никто из них и не подумал.
— А это, робя, наша разгадочка, отчего намыли мы девятнадцать золотников, а Ипат Терентич Якову Филипычу только десять сдал, — усмехаясь, пояснил Меркул, как-то заискивающе глядя на Осташу. — Это Кикильюшка Ипату Терентичу от старца Павла приемщика привезла… Он за добычей нашей намылился, да с полдороги, с Кокуй-городка, бежать хотел. Испужался, видно.
Хитники опять молчали, разглядывая Осташу. Кикилья ухватилась за локоть Меркула и приоткрыла рот, словно и сама была поражена, что за злодей ей попался.
— Брешет, — с волокуши сипло сказал Осташа. — От старца Павла у меня поручений нету… Я по своей воле к Ипату шел.
— Ну, ага, по своей воле, — глумливо согласился Меркул и с намеком поддал ногой по волокуше.
— Это дура ваша меня скрутила, не спросясь… Я и так…
— Правду говори, — перебили из толпы. И другой голос устало добавил:
— Лучше сам, без дыбы.
— Давай-давай, — покивал Меркул, словно подначивал к чему-то. Бойкие, бесстыжие, со злой придурью глаза его так и ели Осташу.
— Подите к черту! — гневно закричал Осташа. — Чего вам надо от меня? Мне от вас — ничего не надо! Силком волочите на какой грех? Я сплавщик, не старатель и не скитский! У меня к Ипату спрос был о пугачевской казне, а ваш дележ не мое дело! Развяжите лычаги, ироды!
— Золото, да не то, — быстро сказал Меркул, оглядываясь на хитников.
Осташа тотчас вспомнил расписку от старца Павла, что на Кокуе случайно нашел в Кикильиной одеже. Все стало ясно: этот Меркул тайком сплавлял часть добычи старцу Павлу, а свалить грех хотел на Ипата. Только Кикилья-то, дочь Ипатова, как на то согласилась? Неужто такая дура непроходимая?
— Эй, артельники!.. — торопясь, заговорил Осташа, чуть приподнимаясь, насколько веревка позволяла. — А я догадался, куда ваша добыча утекла! Это Меркул украл ее у вас и старцу Павлу продал! Я у девки вашей ненароком расписку старца видел на девять чарок от Меркула Опалёнкова!..
Водолив — здоровенный волосатый мужик с брюхом и смоляной бородой, торчащей, как труба, растерянно смотрел то на Меркула, то на хитников. Кикилья стояла дура дурой, ничего не понимала. А Меркул вдруг подмигнул Осташе.
— Робя, девку обшарить надо, — не оборачиваясь, сказал старый и лысый хитник без ноздрей. — А ты, парень, помни, что у нас слова как ножики, и даром — только в яму с головой.
Кикилья завыла, когда трое или четверо мужиков потащили ее в сторону, повалили и с руганью стали задирать и рвать одежу.
— Меркулушка, не дай лапать!.. — отбиваясь, голосила девка.
— Да кто тебя еще не лапал-то… — негромко хмыкнул Меркул.
Хитники ждали, глядя на ворочающуюся кучу людей.
— Нету при ней ничего, дядя Еким, — поднимаясь и отряхиваясь, сказали мужики.
Полуголая, растрепанная Кикилья сидела, раскорячив белые толстые ноги. Сопя и хлюпая носом, она собирала вокруг себя втоптанные в землю обрывки сарафана.
Меркул ухмыльнулся Осташе в лицо. Осташа почувствовал, что звереет, задергал плечами, пытаясь освободиться. Опять он сдурил: ну кто ж будет держать такую расписку при себе? Спрятала ее Кикилья где-нибудь по дороге — на том же Кокуе или под кобёлом… А за поклеп и Меркул, и хитники, и сам Ипат с него взыщут! Страх и гнев пережали Осташе горло, но хитникам показывать это было нельзя.
— Ты, паря, все равно мертвец, так скажи правду дяде Екиму, — негромко, добродушно попросил Еким с вывороченными ноздрями.
— Еще посмотрим, кто мертвец, — сквозь зубы ответил Осташа.
Он завертел головой, словно от духоты. Облачное небо плеснуло в глазах, как простокваша. Что ж за судьба-то такая злая у него, у Осташи, — всем костью поперек горло встревать!..
— Ну так что, сдает Ипат Терентич золотишко тайком от нас старцу Павлу или как? — лукаво улыбаясь, спрашивал Меркул. — Решай, братец, жизню-то Ипата Терентича… За воровство от своих его артель карать будет, а за воровство от старца Гермона — Яков Филипыч, суровый человек… Скит старца Гермона шибко недолюбливает скит старца Павла, а истяжельцы Гермоновы охулки на руку не кладут.
Но Осташа уже и не зацепился мыслью ни за Яшку Гусева, ни за истяжельцев — холодом гибели подморозило скулы.
— Плевать мне на Ипата, но ты — вор! — крикнул Осташа. — Почто меня приплел, душегуб? Я тут при чем?!
— Не сознаётся, — с сожалением сказал Меркул. — Дадим острастку, дядя Еким?
Хитники смотрели на лежащего Осташу, как на свилеватое полено, которое надо расколоть.
— Кто наш стан найдет, те все под землю уходят, — пояснил Еким. — Не обессудь, таков уж наш промысел, не зря от народа подальше держимся. Так что тебе, паря, конец-то недалек. Не мучь себя, скажи про Ипата и Павла правду…
— Сказал уже!.. — сквозь страх прохрипел Осташа.
Душа его в животе сворачивалась в узел, предчувствуя боль. Надо было хоть помолиться, хоть в заговор душу вложить — говорят, от таких заговоров на страсти и врагов разражало насмерть. Но Осташа от ужаса забыл обо всем.
— Сам выбрал, — опускаясь на чурбачок, вздохнул Еким.
— Махоня, неси головню и топор, — велел Меркул. Он сел над волокушей на корточки и, втиснув руки под спину Осташе, проверил веревку.
— Чтоб вы сдохли, — бессильно пожелал Меркулу Осташа.
Толстый Махоня с бородой, как труба, протянул Меркулу топор и длинный сук из костра, еще тлеющий на конце. Меркул деловито обрубил с сука ненужные ветки и лезвием почистил угли от золы.
Хитники ждали.
Держа головню на отлете, Меркул наклонился к лицу Осташи. Осташа скосил глаза и смотрел только на красный уголь на конце головни, который от движения затлел ярче и злее.
— Признай вину за Ипатом, — тихо попросил Меркул. — Тогда не убьем… Глаза и язык вырежем, чтобы место наше не открыл никому, а самого при себе с кормежкой оставим бутару качать…
Осташа перевел сумасшедший взгляд на Меркула. Ему, сплавщику, лишиться глаз и языка?.. Лучше смерть! Ярость затопила страх, как половодье — приплесок. Осташа чуть приподнялся на локтях и что нашлось сил ударил лбом Меркулу в переносицу. Меркул, охнув, отлетел на спину и выронил головню, но тотчас вскочил и подхватил ее снова. Зажав горстью кровь из носа, он приложил головню Осташе к скуле.
Осташе показалось, что ему колом пробили виски насквозь. Ходуном колыхнулись волосы и выпучились глаза, а все тело вмиг намокло от пота.
— Блядье рыло!.. — бессильно выдохнул он.
— Ипат! — вдруг крикнул бородатый Махоня, хватая Меркула за плечо.
Меркул отбросил головню, поднимаясь на ноги. Хитники повернули головы к опушке, от которой к толпе торопливо шагали двое: рослый длинноволосый мужик в берестяной одеже и мужик роста куда поменьше, ладный и быстрый, как воробей.
Как-то мгновенно мужик, что был пониже ростом, очутился среди хитников и, оглянувшись, спросил:
— Чего делим, артельнички?
Хитники угрюмо молчали. Видно, молчать в ответ на все им было в привычку. Еким, закряхтев, словно разом состарился, встал и будто через силу сказал:
— Кикилья твоя человека привезла, и говорит тот человек, что ты, Ипат, пропавшее золото со старцем Павлом передуванил…
Меркул опасливо поджался, а Махоня суеверно попятился. Ипат посмотрел ни них, перевел взгляд на Осташу и хмыкнул:
— Парень-то не признался, и язык еще не вырезали, да? Чье слово, дядя Еким, твое или артельное?
— Степаныча с Махоней. — Еким нехотя кивнул на Меркула.
Ипат вдруг оттолкнул Екима и шагнул к Кикилье, что стояла за спинами хитников, прикрыв ладонями рот. Без пояснений он ударил Кикилью в живот. Девка повалилась на колени, задыхаясь, и попыталась прижаться к ногам Ипата.
— Ты золото Павлу таскала? — напрямик спросил он.
— Н-не-э-э!.. — завыла девка, тряся головой.
— Чем Меркул купил-то тебя? — словно не услышав, снова спросил Ипат, за подбородок поднимая лицо Кикильи.
— Же… жениться обещал!.. — разрыдалась девка. Ипат в сердцах плюнул и пнул Кикилью в грудь. Он повернулся, и хитники увидели в его руке нож.
— За слово ответ держать надо, — деловито, без угрозы сказал Ипат артельным.
Махоня вдруг отпрыгнул спиной вперед, но Ипат еще быстрее оказался перед ним и ловко ухватил мужика левой рукой за бороду-трубу, а правой — за рубаху на брюхе. Оба они застыли. Осташа увидел, как у Махони бледнеет рожа и пот течет по щекам. Осташа понял, что Ипат не держит Махоню за рубаху, а вогнал тому нож прямо под сердце. Потом Ипат дернул плечом, стряхивая Махоню с лезвия, и Махоня квашней осел Ипату под ноги.
— Теперь твой ответ, Меркулушка, — поворачиваясь, сказал Ипат. — Или ты миряк, который без ума вопит?
Меркул пригнулся, задышал шумно и часто, подхватил с земли топор и, растопырив руки, двинулся вокруг Ипата.
— Место! — негромко рявкнул Ипат на артельных, легко отбегая в сторону на пару шагов.
Хитники подались назад. Меркул кинулся на Ипата, колесом прокрутил топор над головой, рубанул — но по воздуху. Ипат гибко уклонился, подсек ногой ногу Меркула и еще толкнул его в плечо. Меркул рухнул пластом, воткнув топор по обух в землю. Ипат мгновенно оказался у него на спине. Он схватил Меркула за волосы и ударил лбом в обух. Меркул замер, оглушенный.
Никто и дух не успел перевести, как Ипат, встав на одно колено, перевалил Меркула лицом вверх, оседлал его и чуть склонился, как-то мелко двигая локтями. Кисти рук Меркула задрожали под голенями Ипата, а через миг Ипат уже соскочил с груди Меркула и поднялся в рост. Лицо Меркула было запачкано словно бы разбитыми сырыми яйцами. Глазницы, как бочажины водой, были залиты кровью. Ипат вырезал Меркулу глаза.
— Ну, вот и порешили, кому в артели верх держать, кому бутару трясти, — переводя дух, нарочито спокойно сказал Ипат, вытер нож о бедро и сунул под онучу.
Меркул неподвижно лежал под ногами у хитников наискосок от Осташи. В горле его от дыхания булькало, а пошевелиться Меркул не мог, точно его разбил паралич, — видно, боялся.
— А ты, старый хрыч, неужто меня не знаешь? — Ипат обернулся к Екиму, который вдруг ссутулился, поневоле понурившись, чтобы не так заметно было, как страшно помертвело его лицо. — Я ли мало с промысла имею, чтобы от артели красть?..
— Грешен… — проскрипел Еким.
Ипат, хоть и был моложе, как-то по-отцовски потрепал Екима по затылку и вдруг резко нагнул, выставив навстречу лицу колено.
— Ну и квиты… — распрямляясь, прошептал Еким и рукавом вытер кровь с разбитых губ.
— Та-ак, — озираясь, Ипат вспомнил об Осташе. — А этот у нас кто будет?..
Осташа уже ошалел. Он забыл о боли от ожога, не чувствовал страха перед смертью или ослеплением.
— Сплавщик я, — без голоса ответил Осташа.
— Его Кикилька с отчитки привезла, — глухо пояснил Еким.
— И чего тебе надо? — спросил Ипат у Осташи.
— Хотел узнать, как ты казну пугачевскую вез…
— А почто тебе?
— Батя мой ее вместе с Гусевыми прятал…
— И чего ж, ты ее выкопать решил?
— Батю за нее сгубили… Я хотел узнать, кто при том был…
— Твой батя да Гусевы, кто же еще? Мне ее в Старой Утке Калистратка передал, а я ее — Якову Филипычу. Это нынче уж не тайна. А где Яков казну закопал, никто, кроме него, не знает.
Ипат глядел на лежащего Осташу и ладонями оглаживал рубаху на животе, сгоняя складки в бока под поясок. Осташа не мог сообразить, чего еще сказать, чего спросить.
— Ну, выбирай, — добродушно предложил Ипат, — или без глаз и языка бутару качать будешь на пару с Мерку-лом, или сразу…
— Нет, мне на Чусовую надо… — глупо сказал Осташа. Ипат усмехнулся:
— У нас закон артельный: пока золото моем на одном месте — с него никому хода нет, ни своему, ни чужому.
— Я не выдам место, — пообещал Осташа. — Да и не знаю я его…
— Дойдешь до Чусовой — значит, и вернуться сможешь. А золото — оно такое, его на всех никогда не хватает. Нечего тебе было к нам соваться. У нас промысел — как у нежити: кто к ней в выучку пошел, да не выучился, с того кожу слупят. Но могу и Якову Филипычу тебя отдать. Только если ты и вправду сын Перехода, тебе в скиту у Гермона тоже конец.
— А ты, Ипатушка, мне его отдай, — раздался вдруг ласковый голос. Это говорил тот мужик в берестяной одеже, что вышел с Ипатом из леса. Про этого мужика все давно уже запамятовали.
Ипат впервые вдруг сбился, растерялся.
— То не дело, дядя Веденей, — неуверенно и осторожно возразил он, исподлобья глянув на мужика.
— Почему не дело? — Мужик снял берестяной колпак и будто принюхался к сумеркам. Хитники молчали и глядели на него во все глаза. — Золота не будет. Уходит жила, я чую. Не надо было Махоню резать — кровью отпугнул огнецов… Коли хочешь, чтоб я тебе новую жилу навел — отдай парня. Я уж сколько лет со сплавщиком не говаривал…
ДЫРНИК
У парнишек из Кашки была игра с проверкой — «Болотовы шаги». На Омутном бойце у самого обрыва росла сучкастая сосна-каренга. К сучку была привязана веревка. Надо было уцепиться за нее, разбежаться, огромным прыжком по дуге пронестись по-над пропастью с Чусовой на дне и приземлиться на другой стороне каренги. Кто испугается — тот сыкун, возгря, не мужик; ему только треснутые бабки выпрашивать, а первому бить битой — никогда. И Осташа тоже прыгал, пролетал над бездной в пустоте и ужасе, не канил. Потом какой-то мальчонка из Харенок все-таки сорвался, разбился в лепешку об воду, и отцы, дознавшись, срубили каренгу. Но память въелась, как щелок. И сейчас Осташе казалось, что судьба несет его над бездной тем же великанским шагом. Гонит по лесам от страсти к страсти, и все по дуге мимо Кашки, как мимо каренги. А может, и мимо правды. И Осташа уже очумел: никак этот полет не прекращался.
Веденей увел Осташу от Тискоса недалеко, версты на две. Вторую версту уже шли в темноте. Наконец Веденей остановился и сказал:
— Совсем, гляжу, спекся… Вот тут лежбище у меня.
Осташа еле разглядел огромную кучу лапника, из которой высовывался белый и широкий берестяной язык. Это была полсть. Осташа молча полез в нее, свернулся калачом между двумя берестяными полотнищами и закрыл глаза. Он думал, что уснет тут же, но в памяти сразу встало лицо Меркула с кровавыми лужами глазниц, с блестящими потеками на щеках… Как быстро перекувырнулась жизнь Меркула… Не жаль его, но все же — как быстро!.. И как спокойно смотрели на это хитники, Ипат, Еким… Чему удивляться после Пугача?
Батя говорил, что после Пугача у сатаны еще долго кровавая отрыжка будет. Вот она… Только и спасение, что батю вспоминать. И Осташе снова стало одиноко, совсем одиноко. Теперь, без бати, он сам был старшим, взрослым. Но тяготила не нужда зарабатывать хлеб, а беззащитность. В жизни батя был перед ним как ледолом перед мостом. Теперь нет ледолома, стой сам супротив ледохода: без прикрытия, шаткий и хлипкий. Иди по жизни уже не держась за батин хлястик. Плыви уже не вторым, не в струе за батиной баркой, как хотелось, а первым. И перед чем первым? Перед льдиной, перед бойцом, перед гибелью. Тоска…
Раньше казалось: надо быть как батя, да и все. А вот не выходит… Батю люди принимали, а его, Осташу, не принимают. Он как домовой: от сатаны отстал, к людям не пристал. Для всех он чужой, нежеланный, неправильный. Ничего-то и сделать не успел, а все на него, как псы, уже озлобились. Осташа понял, что он уже очень устал от того, что не таков, как хочется самому, и не таков, как хочется другим. Межеумок он — не бурлак и не сплавщик, не заводской и не пристанской, ни себе и ни людям. И все его гонят прочь. А ведь он — не пустышка: ему есть кем стать и в кого быть. «Тяжко мне, батя, в лесах… Я на Чусовую пойду. Я на Чусовой меж людей себе место зубами выгрызу».
Туманным, холодным и вялым утром Осташа вылез из полсти и поежился. Кругом был лес. Верхушки деревьев таяли в мокрой хмари. С еловых лап капала роса. Пожухлая трава казалась ледяной. От дыхания шел пар. Веденей вынырнул откуда-то из-за деревьев. Осташа в первый раз внимательно оглядел его и поразился: Веденей весь словно был сделан из бересты. На голове его криво сидел берестяной колпак-битук; штаны и лопотина были скроены из вареной бересты — тиски; ноги были обуты в берестяные сапоги-верзни; даже длинные грязные серые волосы и борода казались берестяными.
— Ты бы хоть зайца подловил да ободрал, — сказал Осташа.
Веденей устало улыбнулся. Белки глаз его покраснели от бессонной ночи. В одной руке он держал деревянный молоток-колот, которым оббивают шишки с деревьев, в другой — кузовок-пайву, тоже, конечно, берестяную.
— На, поешь, — протягивая пайву, полную кедровых орехов, сказал Веденей. — Я уже налущил. Больше у меня есть нечего.
Осташе орехов хватило на пять хапков. «Когда ж я по-человечески-то потрапезничаю?..» — подумал он.
— Ну и куда мы идем?
— Ко мне, на Костер-гору, — пояснил Веденей. — Ур-мань-кур, по-вогульски. Знаешь такую?
— Я что, на вогула похож? Послушай, дядя Веденей, зачем я тебе нужен? Отпусти ты меня… Укажи дорогу на Чусовую.
— Вот дойдем до Костер-горы, поговорим, там и видно будет, — уклончиво ответил Веденей. — Пошагали, давай, милок, собирать нам нечего…
И они шли еще целый день. Веденей не искал приметок, затесей — шел как зверь, словно по чутью. Но на пути им не приходилось лезть через валежник, обходить болотину или бочажины — значит, Веденей все ж таки выбирал дорогу, где почище. Однако он ни разу не провел Осташу верхом горы, чтоб в просветах Осташа смог увидеть окоем, смог нашарить взглядом дальнюю реку, и ни одного ручья они не перешагнули.
— Ловко ты меня ведешь, — заметил Осташа. Веденей оглянулся, усмехнулся и бросил Осташе красноватую гроздь недозрелой рябины.
— Про разбойника Рассказова знаешь? — спросил он. — Ну вот.
О Рассказове на Чусовой рассказывали много. Разбойник этот был добрым человеком и чертознаем. Грабил только богатых, но ни разу не пролил крови. Умел глаза отводить: сам в одном месте был, а голос в другом месте звучал. Его несколько раз ловила горная стража, сажала в острог, а он просил попить водицы в уточке и уплывал от стражи по воде. Хитрый караул в Екатеринбуржском каземате придумал поить Рассказова квасом. Тогда Рассказов добыл уголек, нарисовал на стене лодочку и все равно уплыл. «Верно, — согласился про себя Осташа. — Встретился бы на пути ручеек — я бы ушел вниз по течению к реке. Здесь любая река в Чусовую впадает. Добрался бы, так или иначе». Он уже до смерти умотался в этих великих, бескрайних, молчаливых лесах.
К своему жилью Веденей вывел Осташу в темноте, и Осташа опять ничего толком рассмотреть не смог. Огня Веденей зажигать не стал, только сунул Осташе в руку кусок холодного сушеного мяса.
— Утром, утром, — пробурчал он в ответ на все вопросы.
…А утром землю и небо сцепило ясным заморозком, и Осташа понял, что нынешнее лето кончилось безвозвратно. Он стоял у входа в Веденееву избу и озирался.
Веденей поставил свое жилье на опушке лесной поляны, которая лежала на склоне высокой горы, как скатерть, забытая на берегу после игрищ и хмельных трапез Купальской ночи. Поляну по кругу обступили старые березы. Их белые стволы чернели заплатами бармы — новой бересты, выросшей на месте содранной. Сквозь жидкое золото листвы сочно темнела хвоя матерого ельника, заслонившего окоем.
Низкая избенка Веденея была сикось-накось сложена из длинных и тонких слег. Щелястые стены, протыканные мхом, были забатованы жердями, как поленницы. Одна сторона избы вообще была врыта в крутой склон. Кровлей Веденей не озаботился: просто приподнял со склона пласт земли и положил его на застеленные берестяным скальем слеги потолка. На крыше очутилась целая заросль мелкой черемухи. А в избе на голову сыпались труха и песок, стояли потемки. Да и нечего было разглядывать, разве что широкий лежак на веделицах — жердях-подтоварниках, которые на плотах подкладывают под груз, чтобы не промок. Лежак опять же был завален лапником. Печку или хотя бы камелек Веденей не сложил, хотя вокруг избы валялись поленья-подлупежник, а у входа в избу серела давно промытая дождями проплешина очага. С боку к стене были приставлены резные чурки — ургаланы, как у Шакулы в Ёкве. Зачем они здесь?..
Осташа глядел по сторонам и мрачнел. Опять не становое жилье, а временное, бросовое. Значит, и жизнь здесь опять-таки абы-кабы, во имя чего-то другого… Чего? В скитах — во имя господа. У хитников — во имя золота. А здесь? А-а, хоть во чье имя, но уж точно не для человека. Для человека не такие дома строят. А значит, ему, Осташе, здесь тоже будет худо.