СТАРАЯ ШАЙТАНСКАЯ ДОРОГА




 

Он выломился из пихтарника на Старую Шайтанскую дорогу и, тяжело дыша, повалился на обочину рядом с Корнилой и Никешкой.

— За тобой что, черти гнались? — изумленно спросил Никешка.

— Хуже… — просипел Осташа. Корнила, сидевший на коряге, молча вынул из его рук смятый туес, повертел, лизнул с донышка и выбросил в канаву. Потом отклонился назад, глянул Осташе на спину, подумал и оторвал от армяка лоскут, болтавшийся на лопатках.

— Похоже, непростые у тебя тут дела, сплавщик, — задумчиво сказал он, всовывая лоскут Осташе в карман. — Вернемся, попроси баб, чтоб подшили…

Осташа не ответил, вытирая руки о штаны.

— Пойдемте, что ли, — сдавленно сказал он.

Они шагали по темной дороге в темном лесу, и слышен был только легкий шум ветра в вершинах. Ночной заморозок еловыми лапами, как кистями, размашисто обшаркал известкой инея окатости придорожных валунов, шершавые стволы валежника, плечи и шапки людей. Изредка с дороги в кусты вдруг шарахались рябчики, похожие на косматые комья мрака.

На душе у Осташи лежала страшная тяжесть — и страх, и обида, и гнев. Осташа шагал и думал, что он много принес зла — но не Чупре, не Гурьяну Утюгову, не Пасынкову, не Поздею, не своим бурлакам. Почему же тогда именно от них — измена, презрение, угроза? Ну чем он им дался-то? Почему они загораживают дорогу, почему плюют в след?.. Он не будет терпеть, он сшибет с пути… Но он ли будет виноват, что ему придется ногами ступать по чужим спинам? Хочет ли он того? Кто хуже-то — он или те, на кого он наступит?

— Почему от людей человечьего облика ждешь, а глянут они — и рыло у них свиное? — тихо, яростно спросил Осташа у Корнилы.

— Ты о том, что никто татарина нести не подхватился? — подумав, переспросил Корнила.

— Да обо всем…

Корнила молчал, шмыгал замерзшим носом.

— Молод ты, честен, прост, — сказал он. — Видал я лицо твое на спишке, видал тебя и когда Поздей хай поднял из-за бабьих денег… Ты небось вспоминаешь: как ладно народ на сплаве у потесей работал — единой душой — и как харкнул на татарина, потому что от выпивки отрываться не хотелось… Так?

— Так тоже.

— Ты на народ сердца не держи. Бесполезно это. Даром себя изведешь. Всегда помни: добр народ, но за правду не встанет стеной. Зол народ, но не искорыствуется… Народ — межеумок. Нету в нем воли за себя.

— Может, зря Пугача предали? — с отчаянием спросил Осташа. — Пугач-то волю нес…

— А вот это — лжа, — осадил Корнила. — Пугач — царь. Он народ на дело двинул и всю вину по-царски на себя взял. Какая ж от него воля? Народ его на царствие не ставил.

Никешка шагал и слушал, даже уши его шевелились, как у коня.

— Пугач — самозванец, — не оглядываясь, сказал он с какой-то обидой в голосе.

— И я о том, — согласился Корнила. — Не важно, самозванец он или царь по праву, только воли народу он не давал, хоть народ и лютовал, как хотел. Вся воля, которую он принес, — это каждому для себя выбрать, царем его считать или самозванцем. И все. Никакой другой воли больше не было.

— Может, воли и не было… А правду он все ж таки объявил: звериный лик у народа, — сказал Осташа.

— И опять не то. Пойми ты, нету у народа лика. И Пугач о том первым догадался. Народ таков, каково дело, которое он делает. Шел Пугач против бога и царя — и народ беса тешил. Для нас, парень, дело первее души. На что царь наставит — таковыми и будем. Прикажет младенцев резать — всех вырежем. А прикажет своими телами к правде дорогу выстелить — выстелим. Что угодно можем, если прикажут. И вся воля народа — только царя царем считать или в цари самозванца пихнуть.

— Что ж получается, в народе души и нету вовсе? — Осташа злобно пнул с дороги ветку.

— Не знаю, — пожал плечами Корнила. — Я ее не вижу. А ты видишь? Всякий раз народ разный. Но чаще всего — стыд смотреть какой. Но всегда народу оправданье есть, что не от зла он грех творит, а от греха злой становится.

— Зачем тогда мы греховное дело делаем, коли не злы?

— Я тебе и говорю, что нам дело первее воли. Темны мы, и жизнь наша скудна. Потому и приходится за любое дело браться, лишь бы выжить. А цари наши сроду о нас не думали. Им своя забота важнее, и народ за их заботу гнется. Когда же за одного всем народом дело делают, тогда правды не жди. Можно прожить, когда один — вор, а весь прочий мир — работник, но погибель, ежели варнак — царь и за него весь народ варначит. Вот и выходит: чего ни творим — все грех. И от того греха сами облик человечий теряем. А отчего народ на самозванца соглашается? Да верит, что придет царь и воистину на себя грех за дело возьмет. Только выходит всегда обратно: дело сделать и грех принять — народу, а казну — барину.

— По твоим словам — и выхода-то нету…

— А какой тебе выход нужен? Народ любить хочешь, служить ему — дак люби, служи, кто тебе мешает? А из грехов народ вывести — дак ты не царь. Простить же грехи богу дозволь, не твое дело.

Дорога выбежала из леса и потекла вдоль опушки. Покатые покосы лежали отбеленные луной. В прошлогодней стерне чирикали ночные птицы. Голенастыми костяками торчали жердяные вешала для сена, треноги для стогов. Вдали темнела длинная морщина чусовской поймы. Небо почти очистилось от туч, отчеканились звезды.

— Душа народа только в деле жива. Может, это наша беда, а может — спасенье, — раздумчиво продолжал Корнила. — Нет дела общего — и нет души. Может, у народов иных держав все как-то иначе… Нет общего дела, и каждый сам по себе хорош, живет тихо и пристойно. А мы без общего дела как без ума. Сам смотри: те же бурлаки, что на потесях жилы рвали, сейчас, без дела-то, водки напьются до скотского образа. А потом два друга каких, сызмальства закадычных, раздерутся вкровь, и сосед у соседа деньги покрадет…

— Вернемся — посмотрим, — хмыкнул Осташа.

— Народ Пугача приял, потому как тосковал об этом деле общем. О хорошем царе тосковал, о благом, который и народу благое дело укажет. Ведь были в старину благие государи — были же? Были и Минины с Пожарскими… Не век же нами Катеринкам с Пугачами хороводить… Придет и правильный царь. А без царя никак. Даже в мелочи — никак. Вот подумай, вспомни: когда ты деньги за погрузку бурлакам выплачивал, если бы Поздей голоса не поднял, разве ж кто заметил бы, что ты бабам не по правилу много выдал? Никто бы не заметил. Народ не порченый. А предположь: вот ты бабам и спервоначалу заплатил, как Поздей ратовал. А я, скажем, заорал бы: мужики! Давайте бабам с нами поровну выплатим! Думаешь, не согласился бы народ? Согласился бы. Жалко, что ли, тринадцати-то копеек? Видишь, как важен заводила — царь.

— Значит, только Поздей в том и виноват, что тридцать шесть мужиков четырех баб обсчитали? — усмехнулся Осташа.

— Да нет, конечно… Просто Поздей вовремя на коня вскочил. Когда дележ денег хорошим делом был? Что такое дележ? Все считают, что это когда народ смотрит, чтобы всем было поровну. А это лжа. Дележ — это когда каждый сам по себе смотрит, чтобы ему не меньше другого досталось. Дурное дело дележ. И народ на дележе разом поганым стал — от дурного дела дурным. Поздею только квакнуть осталось.

— А чего ж бурлаки Бакирку-то нести отказались? — Никешка даже тряхнул носилки. — Дело-то хорошее…

— Поздно предложили. Вовремя царя не нашлось — и все. Народ пьяный стал. Пьяную голову на ум не наставишь. Пьяными руками и мотню не завязать. Какое уж тут дело, хорошее ли, плохое ли, — ничего не сподручно.

— Ты это все про никонианцев говоришь, — наконец выдал Осташа. — Может, с ними и так. Но с кержаками не так. И не только потому, что не пьют. Не ведут себя так кержаки. Не та масть. Ты же сам кержак, знаешь. Кержакам вера не дает человечий облик терять.

— Правильно, — согласился Корнила. — Правильно! А знаешь почему? Потому что кержаки свою веру своим общим делом сделали. Кержаки никогда без дела не остаются, и душа их всегда жива. А душа такова, каково дело, — какой толк ни возьми.

— А каково дело у наших толков? — глупо спросил Никешка.

— Спасение.

Они уже подошли к околице Старой Шайтанки.

— В дома будем стучаться или как? — Никешка оглянулся на Корнилу и Осташу.

— Давайте до кабака дойдем, — предложил Корнила. — Чужим хозяйкам и своих хлопот хватает. Кинут татарина куда на сеновал, — кому он нужен? — и загнется он на третий день. А кабатчице с рук на руки сдадим, денег заплатим да пригрозим по возвращенью проведать. Надежнее будет.

Осташа помнил, где кабак, еще по зиме, когда с Федькой шел от Илима в Ревду. Он уверенно указал Никешке на проулок.

Толстая, заспанная, неопрятная кабатчица и вправду оказалась рада такому необременительному заказу: положить Бакирку на печь да три раза в день припарки менять. Стряпня всегда наготове, только попроси. А если даже умрет постоялец — ну что ж, не убьют же ее за это, деньги не отнимут. Кабак был пуст: сплав начался, и всех мужиков как корова слизала. Забот не было.

Бакира уложили на лавку, стащили с него рубаху. Кабатчица принялась ощупывать его бока. Бакир застонал, очнулся, обвел горницу мутными глазами.

— Астапа… — позвал он. — Астапа… Где Бакир?..

— В Шайтанке ты, — склонившись, пояснил Осташа. — Мы тебя хорошей бабе на руки сдадим. Она тебя поднимет.

— Не-ет, умрет Бакир… — Бакир замотал кудлатой головой.

— Да не помре-ошь, — с наигранной бодростью заверил Бакира Осташа, хотя и у самого сердце сжималось. — И не такие потом в пляске первыми бывали!

Корнила и Никешка в отдалении сидели за столом, жевали хлеб с луком. Кабатчица взгромоздилась на приставную лесенку и полезла на чердак, где держала сушеные травы. Осташа присел на скамейку рядом с Бакиром.

— Позови Колывана, — вдруг свистящим шепотом попросил Бакир.

— Где ж я тебе его возьму? — опешил Осташа.

— Позови! — умолял Бакир. — Колыван всегда Бакира спасал! Колыван спасет!..

— Нету Колывана… Далеко он.

— Позови!.. Колыван зимой Бакира кормил! Колыван Бакиру еду давал, когда Бакир Четырех Братьев рыл!.. — Бакир вдруг приподнялся на локтях, вглядываясь в Осташу полубезумными глазами. — Колыван Бакира прошлой весной спас! Колыван сказал, что Переход убьется под Разбойником, а Бакира он любит и спасет!

Глаза Бакира заметались в глазницах, а лицо стало таким, с каким Бакир когда-то открывал Осташе тайну про волшебные слова Шакулы для Ермаковой пещеры.

— Как он спас тебя под Разбойником? — теряя голос, спросил Осташа и замер, боясь перебить слова Бакира.

— У бойца Молокова Бакиру надо на левый борт в воду прыгнуть! Там веревка в воде будет. Бакир за нее ухватится, а она к гвоздю привязана, а гвоздь в доску вбит! Бакир дернет — и доска к нему приплывет. Бакир на доске до берега доберется! Бакир так и сделал, прыгнул, дернул, добрался! А Переход утонул!.. Позови Колывана… Пусть Колыван опять Бакира спасет!

Бакир вцепился Осташе в рукав. Осташа отодрал его пальцы и медленно встал, уже не слушая татарина. Так вот как раскупорили батину поддырявленную барку!.. Вот кто это сделал!.. И не надо иуду подкупать, если есть под рукой сумасшедший Бакирка-пытарь…

Осташа вышел на крыльцо, стал ногтями соскребать иней из пазов меж бревен, потер мокрыми ладонями лицо. «Колыван!.. Колыван!.. — стучало в голове. — Колыван батю сгубил! Сгубил по-сплавщицки!.. Только он мог понять и поверить, что батя Разбойник отуром пройти захочет. Только он и мог рассчитать, когда надо выдрать из борта подпиленную доску, чтобы батина барка огрузла и врезалась в скалу… И только Колыванова черная душа могла подсказать, кого взять в подручные, чтобы не было ответа за подлость».

Никешка и Корнила вышли на крыльцо, запахивая армяки.

— Ты чего мокрый? — спросил Никешка Осташу.

— Инеем утерся.

— Брось, не переживай, — сказал Корнила. — Выживет он. Я чую.

— Все под богом, — глухо ответил Осташа.

Они шли обратно, и теперь луна светила в спину. На побелевшей дороге далеко протягивались тени. Оснеженный лес вытаял из мрака и с каждой пройденной верстой словно набирал плоти и силы. Тьма блекла, редела, и наконец начало светать. Где-то в глубине чащи вдруг закудрявились тихие, странные, переливчатые звуки — это затоковали глухари.

…К своей стоянке они вышли уже на полном свету. Поляна была сплошь истоптана, костер погас, пьяные бурлаки валялись на подстилках из лапника, словно кучи грязного тряпья. Только сосновый бор стоял над этой паскудной картиной как укор — высокий, чистый, весь с иголочки, весь позолоченный поднимающимся солнцем. Огромная барка покрылась изморозью, будто была выпилена из льдины. А Чусовая затихла и пронзительно заголубела — так тонко и остро, нежно и бесстыдно, что Осташе захотелось отвести взгляд, будто он случайно увидел красивую девку, купавшуюся нагишом.

По пояс в воде, совсем голый, стоял Федька Мильков и тянул из воды какую-то веревку.

— Никак рыбачишь? — спросил Корнила, подтаскивая тяжелую доску, чтобы перебросить на борт барки. — Эй, Остафий Петрович, разрешишь в казенке прикорнуть до завтрака?

— Не ходи туда, — пролязгал зубами Федька. — Там Спирька наблевал… Я вымою…

— Какой Спирька? — взъярился Осташа.

— Спирька упился, совсем плох был… Я его снес в казенку, чтобы не замерз… А у него нутро вывернулось… Да ты, Осташ, не бойся — Спирька-то честнейший человек, он на пожаре уголька не украдет!..

— Чтоб ты сдох когда-нибудь, Федька, от пьянства своего! — с сердцем пожелал Осташа.

— Сдохну скоро, — горько пообещал Федька.

— Ну чего ты там делаешь, в реке-то?

— Да котел укатился, утоп… Я нырнул, к уху веревку привязал — щас вытащу…

— Вы что, котлом в пятнашки играли?

— В пятнашки… — пробурчал Федька, дергая веревку. — За тебя, дурака, старились же… Смертным боем всем народом Поздея били, что он на Мосином бойце чуть барку не сгубил… Да достану я котел, не трусь!

 

ЕЛЕНКИНЫПЕСНИ

 

Остывший синий дым ночных костров еще стелился над Чусовой, когда побежали первые барки. Осташа следил, не пролетит ли барка Колывана. Хмурые, похмельные бурлаки ежились у потесей. На месте Бакира угрюмо сутулился Поздей с черной разбитой мордой. По совету Платохи Мезенцева вместо Поздея Осташа назначил подгубщиком северского старичка Логина Власыча. Платоха заверил, что Власыч, хоть и плешив да стар, а все же силен, чтобы вести потесь. Вытяжные снасти были уже выбраны. Бурлаки ждали, когда наступит время оттолкнуться от приплеска.

Своей опохмелки больше не оставалось: вчера все выпили досуха. Но Федька еще до завтрака умудрился куда-то сбегать и перехватить пару чарок. Взбодрившись, он залез на скамейку к Осташе и тотчас увидел барку караванного, которая вынырнула из-за груды скалы.

— Иде-от! — завопил он бурлакам.

Бурлаки нехотя разобрались у кочетков. Караванный резво промахнул мимо.

— Отвал! — скомандовал Осташа в трубу.

За Свинками барку подхватил гладкий быстроток. Осташа думал, что встроится в свой караван прямо за Колываном, но вперед успел втиснуться Нахрат, и теперь перед носом Осташи маячила широкая корма его судна со свисающим с пыжа длинным становым якорем. Берег по левую руку полез вверх Высокой горой. Чистое, безоблачное небо было налито в еловую теснину Чусовой, как в чашу. В этой чаше туго и хлестко бултыхался невидимый ветер.

Осташа почувствовал, что нынче его бурлаки гребут вполсилы, да и барка чего-то заваливается вправо.

— Ты барку на течь проверил? — спросил Осташа у Федьки.

— Проверил, — уверенно заявил Федька.

— Врешь ведь, скотина. Лезь давай под палубу. Надо пудов сорок железа на левый борт перекинуть.

— Сорок пудов?.. — ужаснулся Федька. — Одному?..

— Сейчас вот скину тебя в перебор и хватит с меня! Бурча, Федька полез вниз, исчез под палаткой. Через некоторое время из-под палубы донесся звон чугунных чушек.

Откос Высокой горы блестел вешними ручьями. Он был дважды прострочен длинными ровными швами каменных пластов. Под откосом Чусовая была изжевана перебором Пегуши, и барка заколыхалась.

— Живее ходи, пьянчуги! — рявкнул Осташа на бурлаков.

С недосыпу голова у Осташи болела. Лицо висело, как набухшее водой, в глазах было мутно. «Расхожусь еще», — подумал Осташа.

Длинный плес убегал вперед и ударялся о Сарафанный боец.

Осташа нехотя вспомнил свою летнюю передрягу, когда перед этим бойцом его межеумок подхватил вал, спущенный Старой Шайтанкой. Сейчас на месте острова, который так выручил его в тот раз, надулся водяной бугор. Осташа прикидывал: течение столкнет его барку с бугра прямо на скалу. Значит, надо брать левее, но вплотную, чтобы проскользнуть уловом, где отбойная волна уходит ко дну и не выбросит барку на береговую отмель…

— Корнила, Никешка, загребай помалу! — крикнул Осташа.

Гора в каменном сарафане уже распрямилась так, что заслонила восходящее солнце. Барка Нахрата, грузно разворачиваясь, врезалась в водяной бугор напрямик — и вдруг развалила его надвое, как лемех пашню. Старые сплавщики рассказывали: бывает, что вода зыбнет — делается жиже и податливее. Но такое случается на солнце, если жара долго стоит. А весной вода жесткая, упрямая, тугая: вон щепки на волнах так и прыгают, словно уклейки за комарами… Получается, что Нахрат — истяжелец, коли вогульские бесы для него волну проминают и шалыгу располовинивают. Но Осташа не решился пробежать по следу Нахрата — вроде той собаки, что попадает на чужой двор, юркнув вслед за обозом в раскрытые ворота. Осташина барка прошла левее пенного Нахратова следа. В ее скулу, как гирей, ударил литой отбой, и Осташа понял, что сделал правильно. Истяжельческий путь не для него. Сунулся бы он за Нахратом — и сейчас бы уже крушил борт о скалу, под которой бился и урчал накат.

За Сарафанным вдоль берега замелькали причаленные барки Плешаковской пристани. Плешаковский караван был последним из «честных», как говорили на Чусовой. Он вставал в общий строй караванов по своему порядку — самым задним. А вот все другие караваны — сулёмские, усть-уткинские, кыновские, ослянские, кой-винские — не глядя лезли вразнобой куда придется. Порой они норовили бежать даже поперед ревдинского каравана. И каждый год «верхние» барки тонули прямо у нижних пристаней, разбитые невьянскими, тагильскими, кушвинскими «нагляками».

Осташа вел свою барку вдоль левого берега, вдоль улицы Мартьяновой деревни. Потеси едва не сшибали мостки, на которых мартьяновские бабы стирали белье. Посреди реки косяком огромных сомов бурно плыли вверх по течению обманные мартьяновские острова. Самым подлым среди них был Худой остров, хвостом пены хлеставший по каменным ребрам Худого бойца.

За кормой Осташиной барки вдруг раздались вопли, и Осташа быстро оглянулся. Барка, что бежала сразу вслед за ним, пробуравила пенное охвостье Худого острова и плечом врезалась в скалу. Птичками полетели над рекой люди и доски, щепки и шапки. Заурчала вода, надуваясь горой и задирая корму барки. Под палубой, сорвавшись с места, загрохотал и покатился чугун. Со страшным, обиженным всхлипом огромная барка вмиг повалилась набок и перекувырнулась, могуче шлепнув по воде палубой. Прозрачные волны полетели по блестящему, плоскому, черному днищу.

Но некогда было глазеть. Осташа отвернулся и тотчас едва не подпрыгнул, когда у него под рукой перильце вдруг лопнуло и ощетинилось зазубринами. Только потом с берега донесся негромкий хлопок. Осташа не сразу понял, что это было… А потом его словно умыло ледяной водой: это был выстрел из ружья.

На правом берегу вверх по тропе вдоль ребра Востренького камня бежал человек с длинным ружьем за спиной.

Барка неудержимо неслась мимо, человек не оглядывался, но Осташа и так понял, кто это. Чупря! Все, что Осташа увидел и узнал прошлой ночью, от недосыпа вспоминалось мутно, размыто. А сейчас мгновенно стянулось в резкую и яркую картину, ошеломляющую, как пощечина. Колыван поддырявил батину барку. Колыван подучил глупого Бакира выдернуть доску из борта батиной барки прямо перед Разбойником… И сейчас Колыван вез на своей барке Чупрю! От Мартьяновой деревни Чусовая описывала огромную петлю длиною в три версты — Мартьяновскую дугу. От Востренького камня до камня Переволочного горло этой дуги перехватывал короткий волок всего-то саженей двести в длину. Видно, Колыван ссадил Чупрю возле Востренького, чтобы Чупря пальнул в Осташу и убежал к Переволочному, где его подберет косная лодка с колывановской барки. Чупря и пальнул. Не попал.

Осташа стоял на скамейке и тяжело дышал, будто заново рожденный. Он раздернул на груди армяк и ворот рубахи. Немощи недосыпа как не было. Ничего ведь еще не кончилось, все продолжается!.. Ветер хлестал по лицу словно мокрой тряпкой. Холодное весеннее солнце поднялось над елками, блекло заблестело на волнах. Вдоль борта бурлили острова. Понурой коровой протрусил мимо камень Палатка. Расплескался, расчирикался на повороте Глухой перебор. В его многоголосом шуме глохли все прочие звуки. Слева из лесов по валунам прискакала к Чусовой речка Каменушка. За ней волна лизала низкую длинную стенку Еленкиного берега…

Нет, Чупря, нет, дядя Колыван: не так-то это просто — душу из человека выбить. Та же Еленка — пример. Говорят, в старину она пасла мартьяновских коров вдоль речки Каменушки. Старина была такая дремучая, что и Чусовая тогда текла напрямик, без всякой дуги. Еленка же, девка, сирота была, красавица и певунья, только умом тронутая — ну да убогие господу всегда дороже. Мартьяновские крестьяне Еленку кормили за песни: столь ладно и складно девка выводила, что и люди, и скотина заслушивались. Правда, песни у Еленки были простые. Чего видела — о том и пела. Но чего взять с полудурочки?

И вот узнала про Еленку вогульская великанша, ведьма-яга, что сидела в пещере Переволочного камня, который тогда еще не был переволочным. Яга старая была, а жить хотела. И решила она сожрать девку, чтобы помолодеть. Все равно за сироту никто не вступится. Встала и пошла. Еленка увидела, что к ней над лесами яга идет, и сразу догадалась зачем. Тут ведь много ума не надо. И тогда запела Еленка песню про Чусовую. Такая красивая песня была, что сама Чусовая замлела и вспять потекла, поближе к Еленке. Вот и очертилась Мартьяновская дуга, которая отгородила Еленку от яги.

Но и яга не сдалась. Решила: коли девку она сожрать не смогла, так хоть душу ее украдет. Ведьме все впрок. Присела яга на камень и начала колдовать на Еленку, чтобы девка душу на волю отпустила. Заколдовала. Еленка, заколдованная, плачет, а поет, остановиться не может. Всю душу Еленка в песню вложила. Яга поймала песню и обрадовалась: ага, моя душа! А Еленка уже другую песню поет. И опять душа в песне как новая! Яга и другую песню поймала. Потом и третью, и четвертую. Ловит, ловит песни — и вдруг слышит, что песни-то Еленкины люди по всей Чусовой уже распевают. А как яге переловить все песни? Никак не переловить. Не украсть душу, как эхо в горшок не посадить. От досады окаменела яга. Но не сняла заклятия, и Еленка, певунья, так вся в песни и изошла.

Памятью по Еленке осталась Мартьяновская дуга, журчащая под Еленкиным берегом. Ну и сказка тоже. Может, эту сказку батя Осташе как урок рассказывал: если душа — правда, то не выбить душу из человека ни колдовством, ни тычком, ни пулей.

За Еленкиным берегом по левую руку громоздились заросшие лесом утесы Малого Владычного бойца. За ними через вздох стоял и Большой Владычный. Барка Нахрата опасно шла бортом прямо на скалу — еще чуть-чуть, и впечатается в камень. Но Нахрат не суетился, не орал в трубу, словно знал, чего будет дальше. И точно: едва его барка подошла вплотную, как будто сила какая приподняла ее и с шумом сдвинула поперек течения на стрежень — от скалы подальше. Не знай Осташа Владычного бойца, у него глаза бы на лоб выпучило. Караванный вал затопил Владычного выше коленей, но Осташа помнил, что в подножии скалы есть большая пещера. В нее набивается вода. Набивается-набивается и вдруг потоком вся вываливается обратно. Удивительно не то, что Нахрата отнесло от скалы, а то, что Нахрат угадал нужный миг. А впрочем, чего ему угадывать? Нахрата хранило истяжельчество. Это Владычным бесам надо было угадывать, когда воду спустить, а вовсе не Нахрату, который крест снял. Не Нахрату, за которого Шакула вогульским бесам принес в жертву человечьи души, украденные жлудовкой…

А Осташе пришлось отгребать сначала от Владычного к правому берегу, а потом от корявой глыбы бойца Яги — к левому. За Ягой подымалась изогнутая, рас-' трескавшаяся, бурая стена Переволочного бойца с провалом пещеры на перегибе. А вон из ложбины по уступам скалы спускается утоптанная тропа волока. По ней сбежал к реке Чупря, чтобы сесть в косную лодку и вернуться на барку Колывана.

Осташина барка уже плыла мимо затонувшего в лесах камня Гамаюн. Здесь на крик человека нелюдским откликом отзывалось эхо — голос вогульской лесной нечисти. Потом на правом берегу зарябил выступами помятый камень Ямоватый. На нем, говорят, черти сушеный горох молотят. Потом опять слева блеснул плешью камень Лысан с обгорелыми бровями и вислыми щеками, которые сплошь заросли рыжей щетиной мха. Но Осташа уже всматривался в боец Печку.

«Печек» на Чусовой было целых пять. Эта — первая. Прямоугольная скала с двух сторон ощерилась высокими каменными клыками. В брюхе скалы, как зев печи, темнела дыра полузатопленной пещеры. От передних потесей бурлаки с усмешкой оглядывались на Осташу.

— Эй, сплавщик, котла не видишь? — весело крикнул Корнила.

Все бурлаки верили, что сплавщик, который залютовал или закорыстовался, видит в чусовских «печках» котел. В этом котле его в аду черти живьем варить будут. Осташа греха за собой не чуял, но все равно с опаской заглянул в пещеру: вдруг во мраке там блеснет черный бок чугунного котла?.. Нет, в пещере было глухо.

За камнем Присадным Чусовая разлилась по присаде — по затопленному лугу. Возле присады стояла барка с сысертским флагом. Голые бурлаки бродили в воде, перетаскивали на взгорок железные чушки. Видно, требовалось разгрузить судно, чтобы отчерпать воду. Осташа вспомнил, что Федька убрался под палубу переносить чугун, и что-то давно не слышно звона. Подлец, наверное, дрыхнет в мурье…

На правый берег из лесов вывалился камень Пещерный — весь переломанный, в осыпях. В его пещере когда-то прятался Золотой Атаман — Андреян Плотников из Демидовских Шайтанок. Эту пещеру указал Андреяну дырник Веденей, который тогда еще был честным сплавщиком. Андреян поднял бунт за три года до Пугача. Погулял он недолго — уж через полгода в Оренбурге он полег под шпицрутенами. Зато память о нем живет: ее горной страже не перехватать, как яга не перехватала песни Еленки.

У края Пещерного Чусовая бурлила. Здесь выбивалась речка, которая не смогла обогнуть громаду скалы, да и поднырнула под нее. В еловом криволесье на берегу светлели лбы камня Лужаечного. Почему Лужаечный?.. Где здесь лужайки?.. Но все мысли оборвались. За поворотом, будто носы двух разбойничьих насад, в Чусовую врезались две плиты бойца Гребни. Бурлаки из новичков присвистывали, видя эти тонкие и высокие стены — точно двойной плуг, вспахавший Чусовую. Волны с разгону взбегали вверх по каменным лемехам и рушились обратно водопадами. В ущелье шипел и шевелился белопенный сугроб.

Волегова деревня темнела крышами чуть в стороне от берега. Словно в назидание она выставила над рекой частокол голбцов. Осташа перекрестился. Гребни, хоть и страховидные, не были опасным бойцом, но отчего-то каждую весну голбцы прибавлялись в числе, будто они росли сами по себе, как грибы.

Справа ельник затрясся на чехарде Волеговских камней, а за ними Чусовая давала караванам передышку. Безопасен был Лысан, уже второй на пути. Круглая осыпь камня Копна, покрытая прядями прошлогодней травы, и вправду походила на копну сена. Зубец Иглы торчал слева за еловыми макушками, как караульная вышка. Длинное прясло Синенького бойца, засыпанное по склону буреломом, одним краем оступилось в Чусовую. Кривая россыпь рыжих Темняшей походила на каменные пни. Еще один боец Высокий так подался вверх, что аж треснул сбоку, точно маленький кафтан, напяленный на спину великана.

Под Высоким Осташа огляделся. И позади, и впереди его барки вся Чусовая была покрыта бегущими судами. Что там бойцы, что там огрудки!.. Бег караванов был неудержим, неостановим. Даже если кто убивался, через два поворота прореха в строю на месте погибшего затягивалась, будто железные караваны были живым телом, которое само заращивает раны.

Но за Высоким бойцом ухо надо было держать востро. Чусовая сужалась, и на повороте слева торчало острое лезвие Узенького бойца, рубившее сразу насмерть, как топор палача.

На барке Нахрата залетали потеси.

— Логин Власыч! Никешка!.. — заорал Осташа.

Подняв кормой крыло волны, Нахрат резко уходил вправо. Барка его отодвинулась. Осташа увидел, что перед Нахратом бежит барка уктусского каравана. А от Узенького бойца к Мостовому несло целую гору досок и бревен, по которой отчаянно карабкались мокрые человечки.

Уктусская барка не удержалась на стрежне и со всего разгону врезалась в Узенький. Удар был такой силы, что отозвалось по лесам, а людей сдуло с палубы. По щербинам бойца хлынули ручьи известкового песка. Уктусская барка, будто по колдовству, вмиг потеряла облик судна и с треском превратилась в шевелящуюся кучу обломков. Обломки поплыли во все стороны, даже против течения. Они застучались и заколотились в борта Осташиной барки, когда Осташа пробегал мимо Узенького. А боец Мостовой глядел на своего брата-убийцу с кривой ухмылкой, и полчерепа у него было словно стесано саблей.

Чужая гибель промелькнула, как воронья тень по глазам. Солнце все так же стояло в синем небе столбом, и птички-оляпки прыгали по камешкам на приплеске. Осташины бурлаки крестились, отпускаясь от кочетков, и Осташа не перечил. Так всегда на Чусовой: только успокоишься у тихих скал, и сразу даст как обухом в лоб.

Барка пролетела другой боец Ёршик, возле которого в межень дно Чусовой топорщилось ершом — каменными гребнями. Богатырским порядком пробарабанил боец Бревенник. Весенним баркам он был не очень опасен, зато летом громил в щепу крестьянские плоты, которые притягивало к утесам Бревенника словно магнитом. Справа в лесу заворочался камень Гладкий — совсем не гладкий, а корявый и косой. Вслед за ним слева словно всхлипнул почти незаметный, затянутый мхами камень Кумашный. И потом Чусовая улеглась, опала, покатилась как с горки: это начался спокойный и длинный Илимский плес.

— Бастуй! — скомандовал Осташа.

Он и сам поставил трубу на помост возле ног и брюхом навалился на перильца. Бурлаки задрали потеси и расселись на палубе. С высоты скамейки Осташа видел, что и другие барки спереди и сзади скользят вдоль еловых заборов сами по себе, без гребли. Их просмоленные борта тихо и устало раздвигают отражения лесов в гладкой воде. Но вдали из темных отражений уже всплывали Илимские острова.

За островами свежими красными ссадинами горел камень Илимский. Из его жилистого бока вырубали плиты для новой пристани — словно куски мяса выдирали. А пристань на стрелке Илима и Чусовой красовалась, как полевская шкатулочка из яшмы, резала взгляд четкими гранями скошенных углов. С пристани орали караванам илимские мужики. Они уже проводили все свои барки и теперь пьянствовали от безделья. Барки здесь строили для Ослянской казенной пристани и отправляли от Илима пустыми. Илимцы не дожидались караванного вала. Едва река поднималась после ледохода, Илим отпускал свои суда, ведь их не страшили огрудки и таши. Эти барки, загруженные кушвинским железом, вольются в строй караванов только на Ослянке, в сорока верстах ниже Илима.

Из-за новой пристани выдвинулся гребень плотины и уткнулся во взгорье, которое сползло с горы Головашки. Взгорье было усыпано крышами домов, и только в самой середке деревни разоренным грачиным гнездом чернели развалины сгоревшей конторы.

 

УЛЬЯНКА-ЧУСОВЛЯНКА

 

Чусовая лизнула сваи амбарного ряда на илимском берегу и отвалила направо, шлепнулась в брюхо длинному бойцу Тюрику и откатилась обратно влево. Будь у Осташи своя барка, он бы не удержался и попробовал пройти Тюрик отуром, чтобы набрать сноровки для Разбойника. Тюрик-то сплавщики и назвали Отуриком, потому что проходить его отуром было удобнее всего. Глупые илимские бабы, не зная смысла названия, переделали его в «Тюрик» — скамеечку перед кроснами. Но барка у Осташи была казенная, и Осташа не решился на отур. Ему должно хватить Разбойника, и нечего искушать судьбу раньше времени.

За Тюриком на левом берегу лежал в тальнике небольшой камень Журавлик. Вокруг Чусовой много было «Журавликов» — и скал, и гор, и урочищ, и ручьев. Осташа спрашивал у бати, что это за клин просыпался на Чусовую, но даже батя не знал. За Журавликом путь Чусовой перегораживал боец Пленичный. Он торчал из склона гроздью каменных луковиц, сплетенных в косу-пленицу перьями сосен. Отпрянув от бойца, Чусовая, как девица под молодцем, сладко выгибалась излучиной Журавлиное Горло. Барки обегали его, лихо отбрасывая налево пенную фату. И смешным, жалким итогом стоял на излете дуги камень Холостяк. Весь он был в рыжей моховой щетине, в кривых иголках мелкого сухостоя; весь напрасный, бесполезный, не опасный — одним словом, холостой.

А за бойцом Песьяновым, что спускался к реке двумя загородками, начался другой плес — Сулёмский. Его увалистые берега были голые, без леса. Весь лес снесли для барок сулёмской пристани. На унылом косогоре топорщились сморщенные каменные гребешки, меж которых бродили тощие пятнистые коровы.

Чусовая стремительно огибала высокий мыс, на котором привольно раскинулся Сулём, вытянувшись вдоль берега строчками улиц. Сулёмом начинались «наглые» пристани. Издалека было слышно, как в перебрех палят пушки: это Сулём глушил вопли, ругань и треск бьющихся друг о друга барок.

Чугун Невьянска, доехавший до пристани по речке Сулёму в мелких шитиках, здесь перегружали на барки. Барки выпускали из гаваней, едва докатится караванный вал. Ждать, пока все караваны пробегут, Сулём, как и прочие «наглые» пристани, не хотел. Караваны уже длинным-длиннющие, а вал не бесконечен. Пока дождешься, чтобы пробежала последняя барка караванов, вал иссякнет. Поэтому Сулём лез в пекло поперед батьки. Барки вылетали из его гаваней — и врезались в строй караванов.

Осташина барка поравнялась с водоспусками гаваней. Их ворота были закрыты. Над свайной гранью Осташа увидел опускающиеся мачты с черно-красными флагами Невьянска. Это новые барки сходили с пруда на уровень Чусовой. А впереди на реке громоздилась мешанина судов. Десятки барок неслись сикось-накось, сцепившись потесями. Они крутились и врезались друг в друга. В небе над речной излучиной стояли острые штыки пушечной пальбы; на штыках безобразно корчился хруст и треск, грохот чугуна, крики бурлаков и шум быстротока. Несколько избитых барок, накренившись, лежали на приплесках. Кто-то уже погружался и что было мочи подгребал к мелководью. Осташа увидел, как на двух прижатых друг к другу барках нелепо, бессмысленно и страшно дерутся бурлаки, прыгая с палубы на палубу и срываясь в воду. Прямо по стрежню мчалась перевернутая вверх бортом полузатонувшая барка, и на ее черные смоляные порубни из бурунов выползали люди. Среди громадин судов плыли доски, обломки потесей, шапки. Шныряли пристанские лодки; с них косные веревками выуживали тонувших. Одна лодка и сама колыхалась на волне вверх днищем, вся облепленная спасавшимся народом.

На Осташину барку тоже надвигалось бортом сулёмское судно.

— Корнила, Никешка, отшибай! — крикнул Осташа. Корнила и Никешка выставили потеси, как копья.

Сулёмская барка накатывалась, тоже подняв весла. С деревянным бряканьем потеси уткнулись в борта. Две барки, прижимаемые друг к другу силой набега, понеслись вместе, как две лошади в упряжке. Их сдавливало так, что бурлаки медленно пятились. Их рубахи от натуги трещали на спинах, а шеи наливались кровью. Бурлаки от других потесей бросали кочетки и кидались товарищам на помощь. Чусовая поворачивала. Темная струя Сулёма, бурлившая вдоль правого берега, сваливала барки влево — так, чтобы на следующем повороте Осташа ударился в



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-07-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: