БРАНОВЕР Герман ВОЗВРАЩЕНИЕ




Герман Брановер

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Прежде всего, надо сказать благосклонному читателю, что ко многому обязывающее название "книга" вряд ли вполне применимо к предлагаемым его вниманию страницам, которые помещены выше и озаглавлены "Из глубин". Скорее - это полусырые наброски, разговор с самим собой, и надо было бы затратить еще много труда и времени, чтобы действительно получилась книга.

Я вынашивал эти наброски долгие годы, живя в Советской России, в Риге. Будучи совершенно невежественным в еврейской философии, истории и религии, я, однако, испытывал неутолимую потребность найти свое мировоззрение, которое возможно полнее и гармоничнее сочетало бы взгляды на природу и людей вообще с объяснением исключительности моего многострадального народа, его места и его миссии в этом мире.

Первоначально у меня совершенно не было намерений дать кому-либо почитать мои наброски, а о счастливой возможности переправить рукопись за пределы Советского Союза я и мечтать не смел. Однако неожиданно такая возможность стала реальной, и я подумал, что, вероятно, есть еще другие люди, мучающиеся сомнениями и занятые поисками, подобно мне, и что написанное мною может им помочь. Тогда я дописал то, что фигурирует выше как "Вместо предисловия" и воспользовался представившимся случаем.

У меня было впоследствии по этому поводу много неприятностей с советскими властями, однако рукопись попала в Священную землю, опередив меня самого на много лет. В Израиле рукопись была переведена на иврит и вышла в свет под названием "Мимаамаким" ("Из глубин").

Самый главный вывод, к которому меня привели мои поиски, состоит в том, что в наше время, точно так же, как и во все предшествующие эпохи, необходимо и неизбежно возвращение евреев к вечным и неизменным заветам Торы. Поскольку ремесло ч мое - естественные науки и поскольку я с детства воспитывался на началах рационального мышления, вполне естественно, что я уделил наибольшее внимание философскому анализу естественно-научных методов и результатов. Было бы совершенно неверным сказать, что наука привела меня к вере. Однако бесспорно, что мой анализ помог мне выяснить пределы и ограничения рационального мышления и побороть скептицизм. Кстати, одно из достоинств современной науки и состоит, по-моему, в том, что в отличие от положения, имевшего место 100-150 лет тому назад, пределы возможностей науки, а также условность и приблизительность ее суждений видны четко и ясно.

Вероятно, многие согласятся ныне с утверждением, что единственный вид достоверных и поддающихся строгому доказательству заключений рационального мышления связан с определением границ и принципиальных возможностей самого этого мышления.

Таким образом, нелепо утверждать, что рациональные науки приводят к иррациональному - вере. Но в той же мере бессмысленно считать, что науки могут отрицать веру. Последнее утверждение, однако, делалось многократно на протяжении последних столетий.

В еврейской среде первыми проводниками этих воззрений были "маскилим", затем еврейские социалисты разных толков, а ныне масса вообще утратила вкус к мировоззренческому анализу, к наукам или философии, но усвоила, однако, удобную формулу, выражающую отношение к Б-гу, Торе, заповедям. И гласит эта зазубренная формула так: "В наше время это невозможно".

В свете сказанного ясно, что святой долг еврейского ученого, озабоченного тем трагическим духовным положением, в котором оказался его народ, тем упадком во всех сферах жизни, чему свидетелями мы, увы, являемся в последнее время, неустанно разъяснять абсурдность мнения о том, что наше время особенное, что от проникновения в быт и промышленность усовершенствованных машин изменились свойства души или человеческие желания и стремления, достоинства и пороки.

Конечно, тот, кто поймет ложность этих утверждений, еще, отнюдь, не вернется моментально и автоматически к вере и еврейскому образу жизни, но, по крайней мере, будет ликвидировано одно из главных препятствий, и человек честный, в котором не заглох голос совести и долга, ощутит, что нет оправдания тому, что он ведет себя в жизни не так, как его дед или прадед. Исчезнет тот надуманный предлог ("в наше время это невозможно"), которым оправдываются, разрывая безжалостно цепь вековечной традиции, обнажая нежные души собственных детей перед натиском чуждых пороков и обрекая народ на забвение своей миссии, ассимиляцию и гибель.

Итак, чтобы строить или восстанавливать разрушенное, надо сперва как следует расчистить место.

Вера рождается в душе человека спонтанно. У каждого человека бывают в жизни мгновения, когда он ощущает присутствие Творца, Его власть над собою и непроизвольно и естественно молится Ему, но для того, чтобы вера стала прочной, постоянной, осознанной, надо освободить душу от оков предвзятости, насилия общественного мнения, самообмана; надо оплодотворить ее глубоким изучением Торы и насытить исполнением заповедей.

Я ни в коем случае не хотел бы, чтобы мои наброски сочли апологией веры. К чему я стремился - это показать, что вера ни в какой апологии не нуждается, что она так же естественна, как необходимость есть, пить, дышать, а оправдываться и объясняться должны те, которые, играя на самомнении, лени, равнодушии и ограниченности людей, сманивают их на дорогу атеизма и нигилизма, ведущую к полной духовной и нравственной деградации, а также те, которые с легкостью поддаются этим пагубным влияниям.

На этом можно было бы закончить мои пояснения, однако из опыта, который я приобрел за время своего трехлетнего пребывания в Израиле, а также во время визитов в Европу и Америку, {я знаю, что большинство тех, кто прочтет мои записки, скажет, что мое увлечение Торой - это не более, чем нечто вроде интеллигентского хобби, 'но никак не основа жизни. Сотни раз после лекций о Торе в эпоху технологии и т. п., которые я читал в разных странах широкой публике, еврейским студентам, школьникам или профессорам, кто-нибудь обязательно спрашивал меня: "Неужели вы действительно ежедневно надеваете "тефиллин", молитесь, а ваша жена варит кашерную пищу и зажигает субботние свечи? Неужели вы действительно верите, что эти архаичные обряды все еще имеют какой-то смысл? Это в наше-то время! Уж не думаете ли вы, что от их исполнения или неисполнения может измениться ход событий в двадцатом космическом веке?!"

Поначалу эти вопросы бесили меня. Эти люди склонны были благожелательно относиться к иудаизму, пока он остается для них красивой теорией наряду со многими модными "измами", но представить себе иудаизм вплетенным в их собственную жизнь, предъявляющим к ним какие-то требования они во многих случаях не хотят и не могут.

Однако были среди моих слушателей и такие, которые хотели честно и непредубежденно разобраться во всем, и они настойчиво требовали: "Расскажите, как вы дошли до этого!" - ибо для них жизненная история убедительней, чем любые теоретические доводы и абстрактные доказательства.

Вот поэтому-то я и сопровождаю сейчас мои философские записки описанием своей жизни, показывающим, как и почему я "дошел до этого".

По первоначальному замыслу это описание должно было быть совсем кратким, но на самом деле оно очень растянулось и стало длиннее того, к чему должно было служить послесловием. Честно говоря, это не очень приятное занятие - рассказывать о своей жизни. Естественно поэтому, что я старался сократить, насколько было возможно, описание всего личного, семейного, житейских событий и сосредоточиться на поисках пути, приведшего меня к еврейству, к вере, к Торе. И все же для того, чтобы ответить на вопрос, как я "дошел до этого", мне придется касаться и личного, за что заранее прошу у читателя извинения.

Мое детство было очень благополучным. Я помню себя лет с трех, и эти воспоминания - самые идиллические. Мы жили в Риге, столице Латвии. Эта маленькая страна была независимой в период между Первой и Второй мировыми войнами. Дом, в котором мы жили, стоял на тихой улочке, расположенной между двумя старинными парками. Здесь всегда царила тишина, лишь изредка нарушаемая стуком копыт и тарахтеньем извозчичьего фаэтона по булыжной мостовой, а во дворе дома часто слышались звуки скрипки нищего музыканта или крики старьевщика, собирающего тряпье.

Наша квартира была на третьем этаже в большом доходном доме, принадлежавшем моему деду со стороны матери - известному в то время в Риге детскому врачу Илье Михлину.

По утрам мои старшие брат и сестра убегали в ивритскую гимназию, и я оставался с матерью, хлопотавшей по дому. Потом она водила меня гулять в парк; на обратном пути делала покупки и, вернувшись домой, разжигала большую дровяную плиту и принималась готовить обед, а я путался под ногами, изводя мать нескончаемым потоком вопросов.

Я был очень хилым и невероятно застенчивым ребенком, настоящим "маменькиным сынком". Я избегал товарищей и шумных детских игр, но обожал книги, заставляя мать часами читать мне вслух.

Позже, когда мне пошел уже пятый год, я начал читать сам. Я читал по-русски, ибо родители мои кончили русскую гимназию и говорили у нас в доме только по-русски. Многие из детских книг, которые я читал, были изданы в Москве или Ленинграде, и через них я впервые познакомился со словами Ленин, Сталин, Красная Армия, хотя, что кроется за этими словами, мне не очень было понятно.

Каждый четверг приезжал домой отец. Он был агрономом и заведовал сельскохозяйственной школой, в которой обучались еврейские юноши и девушки, готовившиеся эмигрировать в Палестину.

Школа эта была организована по образцу киббуца и находилась на ферме в пятидесяти километрах к востоку от Риги.

Отец находился там большую часть времени и приезжал в город лишь в четверг и оставался до воскресенья. Он был влюблен в свою профессию, энциклопедически образован в биологии, ботанике, зоологии, агротехнике. Он постоянно был увлечен экспериментами по селекции, выведению новых сортов растений. Он был также не чужд многих других областей естественных наук, а палеонтология и археология особенно волновали его.

Когда мне было лет пять или шесть, он начал приобщать меня к кругу его интересов. Я обожал его рассказы о растительном и животном царствах. Он часами читал мне вслух Брэма. Вместе мы завели аквариум, собирали коллекции жуков и бабочек, разводили кактусы.

Сестра, которая на четыре года старше меня, также любила животных, и вместе мы приобрели комнатную собачку.

Отец хорошо рисовал, знал многие ремесла, и в перерывах между нашими естественно-научными занятиями он пытался, хотя и безуспешно, научить меня рисовать, а также мастерил всевозможные поделки из картона, бумаги, фанеры. Марионетки и всяческие самодельные фокусы приносили ему определенно не меньше радости, чем нам, детям.

Замечу, что отец был необыкновенно тихим и застенчивым человеком. Я никогда не слышал, чтобы он повысил голос. Он болезненно не переносил бранных слов, и даже такие выражения, как "дурак" или "черт", подавляли его.

Настоящее раздолье начиналось для нас летом, когда мы всей семьей переезжали на ферму. Она располагалась в одном из живописнейших уголков Латвии, неподалеку от городка Сигулда. Из-за холмистого ландшафта, богатых девственных лесов, укрывающих множество маленьких озер и прозрачных речек, эту местность часто именуют лифляндской Швейцарией.

Почва здесь не очень плодородна и трудна для обработки, но леса полны всевозможных ягод и грибов.

Перемытый частыми дождями воздух постоянно напоен густыми ароматами диких трав и цветов, а нежаркое северное солнце окрашивает все вокруг в пастельные, располагающие к покою и мечтательности тона.

Здесь у нас с сестрой уже было несколько собак, свои "опытные" грядки в огороде, свои уголки в теплицах и парниках. Две прирученные козы постоянно и неотступно сопровождали нас.

В доме жили пойманные в лесах и полях ежи, зайцы, полевые мыши, ящерицы, а часто и ядовитые змеи-гадюки, которых содержали в бутылках с перевязанными марлей горлышками.

Здесь всегда звучала ивритская речь, т. к. молодежь, именовавшая себя халуцами, готовясь к переезду в Палестину, изучала не только сельское хозяйство, но и язык.

Не помню, однако, чтобы иврит, который с семилетнего возраста я и сам начал изучать в школе, как и все еврейское, вызывал бы у меня какой-либо заметный интерес или пробуждал какие-то чувства.

Конечно, я знал, что мы евреи и чем-то отличаемся от других. Школа наша называлась городской жидовской школой, поскольку латышские власти узаконили в своем языке термин "жид" вместо "еврей".

У нас в школе устраивались самодеятельные представления на Хануку и Пурим, и нам рассказывали о Хасмонеях, Ахашвероше, царице Эстер.

Пасхальный седер наша семья проводила всегда в доме деда - доктора Михлина, который, хотя и не соблюдал повседневных законов еврейской жизни, старался отмечать по правилам большинство годовых еврейских праздников.

Он часто ходил в синагогу по субботам и старался брать меня с собою.

Таким образом, у меня были некоторые, хотя и разрозненные представления об еврейской истории и праздниках. Я слышал, что мальчикам в тринадцать лет устраивают церемонию, называемую "бар-мицва", знал, что евреи когда-то вышли из Египта, что были у них сильные цари Давид и Соломон и т. д. Но о большинстве еврейских законов я не имел ни малейшего понятия. Так, например, я никогда не слышал о филактериях или о празднике Шавуот, который в пол у ассимилированных еврейских кругах почему-то считался второстепенным.

Иногда я слышал, как взрослые говорили о ком-то, кого называли Дубин или ласкательно Дубинке. Из этих разговоров явствовало, что этот человек очень влиятелен, близок к президенту республики и что он помогает евреям во всяких трудных житейских делах, одновременно наставляя их, убеждая соблюдать какие-то особые еврейские правила поведения. В частности, он особенно настойчиво просил женщин посещать какое-то специальное заведение, называемое "микве".

Кое-что слышал я и о сионистских партиях. Но все это, в основном, преломлялось через образ брата, который на десять лет старше меня. Он увлекался спортом: гимнастикой, плаванием и велосипедной ездой. Иногда он приходил домой с разбитым лицом, причем это бывало либо результатом ночных стычек с латышами или немцами, либо последствием сражений между какими-то группами, носившими малопонятные для меня названия, вроде: "Бейтар", "Гашомер Гацаир" и другие.

С 1939 года наше безоблачное и размеренное существование стало омрачаться тревогами. Первого сентября началась война, которой суждено было стать Второй мировой войной и одной из страшнейших исторических катастроф для еврейства.

Еще несколькими годами раньше появились в Риге еврейские эмигранты из Германии. Они стучались в двери еврейских домов и, перепуганные и усталые, просили о помощи на картавом немецком языке. Они привносили в атмосферу самодовольства и уюта местного еврейства смутную тревогу и настойчивое предостережение и потому вызывали не столько сострадание, сколько недоверие и раздражение.

Жизнь еврейского среднего сословия нисколько не изменилась. Каждый был занят заботами своего "дела" или службы. По вечерам сидели в кафе или собирались в дружеской компании у кого-либо дома и играли в карты.

Но и тогда, когда заполыхала Польша, для нас война психологически все еще была далеко. Я помню, что в день объявления войны мы были на ферме. Халуцим были возбуждены и веселы. С вилами и лопатами на плечах они долго и увлеченно изображали какую-то военную пантомиму.

Начались бесконечные обсуждения и споры о будущем Прибалтики. Гадали главным образом о том, кто оккупирует Латвию - русские или немцы.

Те, у кого было какое-то имущество и кто помнил немецкую оккупацию по Первой мировой войне, предпочитали (как, например, мой дед) немцев. Другие жаждали прихода русских, в частности, назло латвийскому правительству, которое становилось все более прогерманским и антисемитским.

Мой отец считался почему-то левым, хотя, вероятно, он был совершенно аполитичен. Однако рассказы о расцвете наук и широких возможностях, предоставляемых евреям в Советской России, несомненно, делали эту страну привлекательной для него, несмотря даже на то, что два его брата в Москве были в 1937 году отправлены в концентрационные лагеря по обвинению в "измене родине". Хотя он прекрасно знал немецкий, русский язык и культура были ему ближе. В результате, он, по-видимому, предпочитал приход русских.

В одну из июньских ночей 1940 года русские войска заняли Прибалтику. Танки шли с открытыми люками, и на броне сидели солдаты в пилотках или остроконечных "буденновских" шлемах. Толпы людей с цветами и красными флагами встречали Красную Армию.

Если не большинство, то большую часть встречавших составляли евреи. Латыши смотрели на этих евреев с удвоенной ненавистью.

Президент Латвии Ульманис обратился по радио к народу, уверяя, что он остается на посту, и призывая к спокойствию. Это было последним в его жизни выступлением.

Поначалу почти ничего не изменилось. В город нахлынули советские армейские командиры, привезшие также свои семьи. Командирские жены бешено атаковали магазины, которые все еще были полны товаров Вскоре, однако, появились очереди за продуктами - явление, совершенно нам незнакомое и потому вызывавшее скорее удивление, нежели раздражение.

Начались и более основательные изменения. Ферма, на которой работал отец, была преобразована из подготовительного киббуца в обычную сельскохозяйственную школу для местного населения. Отец, однако, остался в прежней должности.

Школа, где мы, дети, учились, тоже, конечно, была превращена из ивритской гимназии в русскую среднюю школу, хотя ученики и даже часть учителей остались прежними.

Новые порядки, лозунги, песни пришлись нам, детям, очень по вкусу.

Я стал октябренком, сестра - пионеркой, брат - комсомольцем. Мы возбужденно распевали "Широка страна моя родная", "Утро красит нежным светом стены древнего Кремля", "Все выше, и выше, и выше..." и другие песни. Несколько позже и я стал пионером и торжественно присягнул, что "буду честно и неуклонно бороться за дело Ленина-Сталина и за победу коммунизма во всем мире".

Появились новые популярные книги о происхождении мира, об эволюционной теории, научно-фантастические романы о межпланетных полетах, о сверхразумных существах на Луне и на Марсе.

Теория Дарвина настолько овладела моим воображением, что я с помощью отца подготовил двухчасовой доклад и начал надоедать учительнице, чтобы она позволила мне выступить с этим докладом перед соучениками. Я мечтал положить тем самым начало кружку юных дарвинистов или, в крайнем случае, юных мичуринцев Учительница долго колебалась - ведь мне было тогда девять лет, и учился я во втором классе. Я был так назойлив, что, в конце концов, она сдалась. Весь класс оставили после уроков, и я приступил. Разочарование мое было очень глубоким, когда после первой четверти часа выяснилось, что большинство слушателей либо дремлет либо мастерит бумажные самолетики, либо упорно и сосредоточенно ковыряет в носах. После получаса положение стало и вовсе критическим, - учительница вмешалась, и я, безжалостно исковеркав и скомкав так тщательно подготовленный доклад, закончил чтение в три четверти часа. Вопросов тоже, увы, не было, если не считать нескольких, заданных терпеливой и всегда очень ласковой ко мне учительницей.

В начале 1941 года советская власть начала экспроприировать недвижимое имущество, и мой дед лишился всего, что накопил за время своей очень интенсивной, почти полувековой врачебной практики. Помню, что, глядя на мрачное лицо деда, я в глубине души осуждал его как бывшего буржуя и как человека, недовольного советской властью. Мой конфликт с дедом особенно обострился на Песах, когда он на следующее утро после седера пытался убедить меня не идти в школу.

В школу я, конечно, пошел, и к тому же сердобольная бабушка снабдила меня несколькими сдобными булочками, ибо я - пионер - не мог и подумать о том, чтобы взять мацу в школу на завтрак.

Вечером дед все-таки затащил меня в синагогу, но на обратном пути я затеял жестокий спор, доказывая вздорность религии с позиций теории происхождения видов Дарвина.

22 июня война докатилась и до нас. Мы находились в это время на ферме. Через день-два после начала войны стало очевидным, что немцы движутся вперед так быстро, что, быть может, всего через неделю они будут у нас.

Отец считал необходимым непременно бежать в глубь России, но его удерживало отсутствие советского паспорта. Дело в том, что он происходил из Бессарабии, принадлежавшей в свое время Румынии, и потому к моменту прихода Советов в Прибалтику он был не латвийским, а румынским подданным. Латвийские подданные автоматически становились советскими гражданами, а отцу целый год упорно отказывали. Не помогла и его прежняя репутация "левонастроенного".

Теперь, когда началась война, он почему-то внушил себе, что без советского паспорта нас не пропустят через бывшую советско-латвийскую границу. На третий или четвертый день войны он поехал в Ригу, кинулся во всевозможные учреждения, но всюду царила паника, неразбериха и опустение. Подавленный и растерянный он вернулся на ферму. В городе отец виделся с моим дедом, который сказал твердо, что никуда не поедет.

Старший брат тоже находился в Риге и вступил в комсомольское военное ополчение.

Как-то мы поймали радиопередачу из литовского города Шаули, который был уже оккупирован немцами. Диктор читал по-немецки распоряжения новых властей, касающиеся евреев. От Шаули до нас было километров сто сорок, и ждать дольше было безумием, хотя отец, водя пальцем по карте, все еще высказывал надежду, что река Двина может надолго задержать немцев.

Через день было окончательно решено погрузить на подводу самые необходимые вещи и отправиться по направлению на Псков. Была даже выбрана лошадь - старая, с бельмом на одном глазу, но необычайно выносливая и преданная, по кличке "Майга".

В каких-нибудь ста метрах от главного строения фермы, в котором мы жили, проходила широкая грунтовая дорога. Вот уже вторые сутки по ней непрерывно двигались советские войска. Они шли с запада на восток пешком, на автомобилях, на лошадях. Иногда проходили подразделения, которыми кто-то командовал, и в них соблюдалось подобие порядка; но бывали часы, когда ободранные и часто безоружные солдаты двигались в виде беспорядочной толпы. Время от времени налетали немецкие самолеты, и солдаты разбегались по полям, ища убежища в канавах, за кустами и кочками.

Родители укладывались в дорогу, а я стоял у окна на веранде и наблюдал за медленно проплывавшей на восток лавиной солдат. Вдруг послышался гул приближающихся самолетов. В это время мимо нас проезжала колонна грузовиков. Машины остановились, солдаты стали спрыгивать и рассыпаться по полям. Начинало уже темнеть, и я заметил, как из винтовки одного из прыгающих с грузовика солдат вырвалось пламя. Начался переполох, а через несколько минут к нашему дому уже приближалось сжимающееся полукольцо солдат с винтовками наперевес.

Я позвал родителей, и отец, увидев, что происходит, велел всем лечь на пол на случай, если солдаты начнут стрелять, и через окна пули проникнут в комнату. Мы лежали на полу, прислушиваясь к приближающемуся солдатскому топоту. Нам было известно о том, что в городах латыши стреляют с крыш и из окон в отступающих русских, и потому было нетрудно догадаться, что сейчас они приняли неосторожный выстрел своего же солдата за нападение с фермы.

Вскоре сапоги застучали по дощатому крыльцу, дверь распахнулась и раздался крик: "Кто здесь? Ни с места!"

Оставаясь на полу, мы отвечали: "Свои, здесь свои!" Нас вывели на двор. Туда же привели всех латышей - студентов школы. Мужчин отделили и начали выяснять, "кто тут старший". Отец назвал себя. Всех мужчин увели. Уходя, отец крикнул матери: "Бери детей и уезжай!" Солдат ударил его в спину и закричал: "Вот еще! Переговариваться вздумал".

На следующий день вернулись все латыши. На все настойчивые расспросы о нашем отце они уклончиво отвечали лишь, что всех привезли в ближайший городок, после чего отца отделили от остальных. Их допросили и отпустили домой, а что с отцом, им неизвестно. Мать упорно прождала еще сутки-вторые. Пыталась куда-то звонить по телефону. Наконец, каким-то образом она все узнала, и я впервые в жизни увидел, как мать рыдает. Мне тоже стало понятно случившееся, но осознать, ощутить гибель отца я все равно был не в состоянии. Вообще, события последних дней я воспринимал так, словно они происходили в каком-то отдаленном, нереальном мире. Они не вызывали во мне никаких сильных переживаний, но сознание мое и чувства казались какими-то воспаленными, наподобие того, как бывало во время моих частых в детстве болезней, сопровождавшихся сильным жаром.

В тот же день после полудня - это было 1 июля - мы узнали, что немцы уже в Риге. Мать решилась и пошла запрягать верную одноглазую кобылу Майгу. Она взяла несколько одеял и пальто для каждого из нас, и мы двинулись. Я увез с собой книжку, которой больше всего дорожил. Она называлась "Следы на камне" и рассказывала о палеонтологических находках и о том, как по ним воссоздают историю эволюции растительного и животного царств на Земле.

Пять дней и пять ночей безропотная Майга тащила подводу с беззащитной, никогда не сталкивавшейся с жизненными трудностями, только что овдовевшей женщиной и ее двумя детьми - тринадцатилетней девочкой и девятилетним мальчиком.

Дороги были забиты солдатами и беженцами. То и дело рассказывали, что немцы в десяти-двадцати километрах, за нами слышалась близкая стрельба, взрывы, часто налетали самолеты; на пятый день мы добрались до бывшей советско-латвийской границы. Там еще функционировал контрольный пост, но пропускали всех беспрепятственно.

Еще через несколько часов мы были во Пскове. Мы завели Майгу в какой-то двор, положили ей четверть мешка овса и поцеловали ее на прощание.

На вокзале, где царила полнейшая неразбериха и паника, матери удалось захватить для нас место на одной из открытых железнодорожных платформ, прицепленных к длинному товарному составу, который по слухам должен был с наступлением темноты отправиться на восток.

Мы прожили на этой платформе двадцать три дня. Поезд шел медленно, объезжал города, часами стоял на каких-то безымянных разъездах. Днем было жарко, ночью - холодно. Паровоз засыпал нас угольным порошком, а есть и пить приходилось очень редко, когда члены какого-то поездного комитета разносили суп и чай.

Звуки войны остались далеко позади, а мы все дальше углублялись в необъятную Россию, знакомясь с нею в лице оборванных и босых ребятишек, окружавших наш эшелон на захолустных станциях, однообразие которых подчеркивалось еще больше неизменной надписью "Кипяток" и выстроившейся под нею очередью, оснащенной чайниками и ведрами.

Мы миновали Уральский хребет, и железнодорожное путешествие наше закончилось в Омске. Там нас, беженцев, или официально - "эвакуированных", распределили по районам Омской области.

Мы попали в село Черлак, километрах в ста пятидесяти к югу от Омска на берегу Иртыша.

Нас поселили в глинобитной избушке - "мазанке" в одной комнате со старухой-хозяйкой. Все, чем она могла поделиться с нами, были головные и платяные вши; и с этих пор и до конца нашего четырехлетнего пребывания в Сибири мы были постоянно покрыты струпьями от укусов и расчесов, а каждый вечер перед сном мы проводили час-два в обследовании всех швов одежды, откуда извлекали вшей и сжигали их в пламени лапмы-коптилки.

Мать начала работать счетоводом в конторе "Заготзерно", что обеспечивало нам возможность выкупать продукты по карточкам. Вещей мы никаких не привезли, и продавать было нечего.

Когда стало совсем голодно, мать выменяла на базаре обручальное кольцо и часы на несколько буханок хлеба и молоко. Настала уже зима, и молоко продавалось в виде больших замороженных дисков, повторяющих форму миски, в которой оно замерзло.

Мы съехали к этому времени от нашей первой хозяйки и поселились в какой-то пристройке, занятой на две трети огромной русской печкой, которую топить все равно было нечем.

Стояли сорокаградусные морозы, снежные сугробы достигали высоты крыши, а у нас в комнате замерзала вода. Изредка мать раздобывала где-то несколько поленьев, но их хватало только на то, чтобы вскипятить чай, а в жилище нашем тепла не прибавлялось.

Я учился в местной школе, но большую часть времени был болен. Противостоять сибирским морозам оказалось мне не по силам. Кроме того, становилось все голоднее и голоднее. В те редкие дни, когда я ходил в школу, меня охватывал панический ужас перед мальчишками-старшеклассниками. Они останавливали меня на улице, кричали "жид, жид, по веревочке бежит", требовали, чтобы я сказал "кукуруза", потешались над моим картавым "р". Потом они отрезали все пуговицы на моем драном пальтишке и, дав хорошего пинка, милостиво отпускали домой.

На короткое время в Черлаке появился мой старший брат. Ополчение латвийских комсомольцев расформировали. Он работал сначала учителем немецкого языка в школе, потом скрипачом в клубе и, наконец, трактористом в колхозе.

Вскоре его призвали в регулярную армию, но он успел заработать и оставить нам несколько мешков пшеницы, что спасло нас в самую холодную и голодную зиму 1942 года - вторую военную зиму.

Спасаясь от голода, мы перебрались в колхоз, носивший громкое имя "Красное знамя". Но голод нагнал нас и там. Люди ели падаль, выкапывали из ям трупы животных, погибших от сибирской язвы. Дети пухли от голода.

Лето всегда приносило облегчение. Поспевали овощи. В бескрайних степях рдела земляника, а благодатные сибирские реки кишели рыбой. Но зима снова возвращала жестокий голод.

В конце концов мать решила перебраться в казахский аул. Здесь полномочия власти не были столь безграничны, как в русских колхозах. Наряду с "советским" законом существовал неофициальный "казахский" закон, опирающийся на круговую поруку. В результате часть пшеницы и барашков жителям аула удавалось сохранить для собственного употребления.

Но зато здесь был другой бич - неисчислимые болезни, происходившие от грязи. Мне было двенадцать лет, когда мы переехали в аул, и я был очень впечатлителен. Детские руки, испещренные чесоткой, кровоточащие язвы экземы, потускневшие от трахомы, невидящие глаза, головы, лишенные волос и обсыпанные белой, словно мука, паршой - все это пугало и потрясало меня.

Русской школы не было, но мать раздобыла для меня учебники. Я выучил их почти наизусть, перерешал все задачи. Так я закончил пятый и шестой классы. В остававшееся время я вел всякие ежедневные записи - о погоде, о нашем питании и т. д. Я начал также писать рассказы и помню, что первый рассказ, который я написал, повествовал о людях, совершивших полет на Марс и вернувшихся на Землю. Я благоговел перед своими героями.

В казахском ауле мне исполнилось тринадцать лет. Незачем пояснять, что мы не праздновали "бар-мицва". Но, быть может, уместно пояснить, что я и не вспомнил о том, что, когда еврейскому мальчику исполняется тринадцать лет, это имеет какое-то особое значение.

Тяготы голода прекратились с нашим переездом в аул. Но холод, вши и малярия истязали нас по-прежнему. Малярия терзала нас троих, но у каждого была своя форма - с суточным периодом, с двухсуточным или тропическая. Мы лечились желтыми таблетками акрихина, которые мать каким-то чудом доставала.

Вообще она превратилась из изнеженной буржуйской дочки в бесстрашную сибирячку. Даже местные жители поражались ее мужеству, когда она, по долгу своей бухгалтерской службы, отправлялась в сорокаградусный мороз за тридцать километров в районный центр, на санях, совершенно одна. Нередко она возвращалась глубокой ночью и не раз рассказывала, как ее преследовали волки. Я лежал на деревянном топчане в нетопленной комнате, дрожа и от холода, и от малярийного озноба, и представлял себе, как по бескрайней, белой от снега степи, накрытой черным бесконечным небом, движутся сани. Лошадь бежит рысцой, в санях сидит, скрытая огромным овчинным тулупом, маленькая женщина, а за санями, то приближаясь, то отставая, движется стая волков, выдавая свое присутствие леденящим душу воем и зеленым сверканием глаз...

8 ноябре 1944 года пришло письмо с фронта от брата, в котором он сообщал, что был в Риге. Он писал, что никого из родственников не нашел и что, хотя еще не все ясно, надо полагать, все они убиты немцами.

До этого времени мы почти ничего не знали о гибели большей части европейского еврейства. Мы получали газеты довольно регулярно, хотя и с опозданием на много дней, но по советской прессе составить себе сколько-нибудь адекватное представление о существе и масштабах еврейской трагедии было невозможно. Прошло еще много времени, пока нам стали известны слова "гетто", "акция", "газовая камера", "душегубка" и пока их жуткий смысл стал нам понятен.

9 мая 1945 года война кончилась. Двумя месяцами позже мы вернулись в Ригу. Внешне здесь ничего не изменилось. Было лето, и городские парки были так же густы, зелены и тщательно ухожены, как и четыре года назад. В старом городе были, правда, кое-где развалины, но в остальном внешний облик города ничем не выдавал прошедшей войны. Разъезжали извозчики и такси, звенели трамваи, а на знаменитом рижском базаре толстые и большие латышки в накрахмаленных белых передниках продавали источающую аромат клубнику и густую желтоватую сметану.

Все наши близкие родственники погибли. Однако многие знакомые и кое-кто из дальних родственников постепенно возвращались из глубин России.

В Риге поселилось большое число евреев, живших до войны в различных частях России, Украины или Белоруссии, и поэтому количество евреев в городе стало приближаться к довоенному.

На Рош-Гашана и Йом-Кипур мать повела меня в синагогу. Из всех больших рижских синагог сохранилась только одна - в старом городе, на улице Пейтавас. Остальные были разрушены, сожжены (во многих случаях вместе с предварительно запертыми в них евреями).

В эти первые после войны еврейские праздники синагога, двор перед синагогой и улица, на которой она стоит, были битком набиты народом. Многие были в военной форме, иные с погонами высоких офицерских чинов. Большинство пришло, чтобы встретить знакомых, справиться о судьбе близких. Но внутри здания почти все молились, некоторые исступленно, заливаясь слезами.

Я стоял близко к кантору, слушал его пение и гомон общей молитвы, которая то возносилась до густого гула, то затихала. Я не понимал ни слова, но ощущение причастности к чему-то великому, пронизанному неизвестной и недоступной мне мудростью, владело мною. Я чувствовал, что эти люди, тесным кольцом сжимавшие меня со всех сторон, объединены какими-то узами, превосходящими все, что я знал до сих пор, и что я тоже как-то необъяснимо причастен к этим людям.

Мне было тогда неполных четырнадцать лет. Я возобновил свою учебу в школе, в седьмом классе. Общение с учителями, посещение библиотек и книжных магазинов с новой силой всколыхнули мое влечение к естественным наукам.

Вскоре я вступил в комсомол. Я искренне верил в коммунизм и еще больше - в "великого вождя и гениального учителя всех народов" Иосифа Виссарионовича Сталина.

Это было время, когда уже были сброшены на Хиросиму и Нагасаки американские атомные бомбы, и ядерная наука и техника стремительно входили в моду.

Я жадно читал все, что касалось ядерной физики, и после каждой прочитанной газетной статьи или популярной брошюры уверенность в том, что мое призвание - атомная физика - укреплялось. Я очень спешил в университет и потому, окончив седьмой класс, провел два летних месяца в беспрерывном изучении всех учебников за восьмо



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: