КНИГА ПЯТАЯ. СВЕТЛЫЙ ГРАД




 

I

 

За темными лесами, за синими реками, по залитому желтым солнцем зеленому полю, разбрасывая цветы алые и бело-розовые и голубому ветру отдаваясь страстно, красным неслась огневая Люда вихрем в шелках и алмазах. Обдавала беглого, помешанного Гедеонова синими глазами-безднами, жгла:

— Ты — чудище!.. Ты — страхота!.. Как ты смеешь любить?.. Убей себя — не страши белый свет!.. Ой!.. Скорей убивай себя!..

Но глядел на нее Гедеонов ненасытимо в упор и ненавистно, простирал костлявые руки, задыхаясь.

— Подойди. Змея!.. А то убью. Подойди! Люда, склонив голову в золотой короной волос и перебирая цветы нежными пальцами, шире раскрывала синие бездны, таящие смерть.

— Ой! Кто гаже тебя?.. Никто. Ты же гадок!.. Бросала цветы и шла — куда? За темные леса, за синие реки…

Но, обернувшись, вскрикивала издали Люда страстно и больно:

— Ой! Проклятый!.. Как же ты еще живешь на свете?..

Извиваясь, звенела коротким ножом. Неслась над цветами, красным вея шелком-вихрем, губя и сожигая лепестки…

В душном лесу настигла Гедеонова-Люда. Взмахнув ножом, ударила его в грудь, взвилась кровавым, слепым буруном, закрыла лицо руками и дико зарыдала…

 

* * *

 

По полям и лесам шли светлыми хороводами пламенники, чистые сердцем сыны земли.

За озером стоял потайной молчальницын скит. Туда пошел Крутогоров, солнце неся, радость, волю, последнее свое откровение огня.

В овраге, выжженном суховеем, коптила, словно черная язва, на пути фабрика. Душная каменная клеть стен оковывала приземистые закуравленные лачуги рабочих неумолимо, как судьба. Острые трубы выхаркивали в небо смрад. Ахали и гудели машины, дрожала поруганная земля…

Тревожные из-под каменных глыб-стен выползали закоптелые люди. Подымались на лесные холмы. Шли за Крутогоровым.

И в гористом поле, в ярком желтом золоте солнца, — закоптелые, не видевшие за работой света белого, труженики, в радостной пляске, шумно ликовали:

— Воля!.. Здравствуй!.. Радость!

Но из кучи бродяг выполз вдруг на костылях куцый курносый горбун с гнойными красными глазами. Подступил лихо к Крутогорову.

— Эй ты!.. Как тебя!.. Баб я люблю, как мед, вот што! Без бабы дня не проживу! Хорошо это, по-вашему? Вы, хлысты, тоже любите баб — хе-хе!

Синее трупное лицо горбуна осклабилось; из гнилого вонючего рта забила желтая пена…

Подошел востроглазый какой-то, с острой редкой бородой оборванец. Подмигнул ехидно.

— Слушка прошла, будто вы город тайком сожгли…Гм… Сволочи! Ведь в городе только и жисть настоящая! В трак-тир зайдешь, в святое место к девчонкам заглянешь… Театры, вечера… А в деревне — какое тебе удовольствие?.. Даже публичного дома нету… У нас вот в посаде и то лучше… Эх, и когда я ето переберусь в город!.. Сволочи и есть.

Ясным окинул Крутогоров взглядом толпу. Поднял светлый голос:

— Где же воля?.. Солнце?.. Где радость?.. Братья мои! Кто хочет солнца?.. За мной. В Светлый Град!..

Но толпа бродяг, странно и подозрительно утихнув, вернулась в овраг.

А оборванец с вострыми глазами, редкой бородкой, на цыпочках семеня за Крутогоровым, ушедшим в цветную даль, лебезил вкрадчиво:

— Все проходит!.. Не проходит только человек, так сказать… который поднялся над уровнем… Ведь пророки и святые не из-за ближних сгорали на кострах… гибли в темницах и пещерах… А так сказать, чтоб потом восславили их… Себя, свою славу они любили… Из-за этого и шли на костры… Отчего бы и нам не возвыситься над проклятой чернью?.. А? Ты пророк… Гм… И обо мне писали бы в газетах… А?

Но Крутогоров молча шел. И оборванец, отстав, уже клял его в отчаянье и поносил. Да в душе солнцебога чистая цвела радость и небывалым, нетленным светом горело незаходящее солнце Града…

 

* * *

 

Ночевал Крутогоров в заброшенной лесной избушке дровосеков. А назавтра, встав рано, вышел уже в день иными путями, чтоб в великом самоуглублении приготовиться к встрече великого Пламенного Града духа…

Утро пело…

Голубым цветоносным пламенем искрились лазоревые леса, степи. В горячем золоте света свежие купались сады; словно кадила, дымились голубые луга, светящие цветами, будто каменьями огнеметными. Даль тонула в алом тумане…

Под лесным селом, в облитом белыми лучами солнечном березняке, праздновали русалий день. Мужики, бабы, девушки в яркобурунных хороводах вихрились по травам.

В солнечный березняк вошел Крутогоров в белых одеждах. Хороводы, радостно и ликующе осыпав его пучками васильков и анютиных глазок, пели:

 

Радуйся, солнце красное!

Радуйся, воля вольная!

Радуйся, радость светлая!

Он, радуйся, царь наш!

Святи небу-землю!

 

Крепко обнимали Крутогорова мужики. Целовались с ним неотнимно.

— Не репеньтесь!.. Сами с усами, — выскочил вдруг из-за кустов, хорохорясь, неизвестно откуда забредший, щуплый жиган. — Эшь, взъерепенились, черти сиволапые. Мы… интеллигенты… И то молчим… ждем до поры — до времени!.. А вы — вон чего захотели? Власти!..

— Мы не власти хотим, — бросил Крутогоров, полуобернувшись к нему. — Но солнца, совершенств. Ведь и Бог жил в солнечной пустыне… И принял лютую казнь… как проклятый… — за солнце совершенств.

— То есть… какой же это Бог… Гм… — хмыкал востроглазый, скрываясь в кустах.

В ярких ветвях мелькнула, пряча под черным платком лицо, девушка.

Грозно и долго воззрилась на Крутогорова из-за хоровода, качая упругими, отливающими вороненым серебром кольцами волос.

— Скажи, чем я тебя огорчил? — светлой улыбкой встретил взгляд ее Крутогоров.

— Ах!.. Братцы мои!.. — взметнулась она. — Кляните его!..

Опустила суровое, загорелое лицо, до бровей скрытое монашеской скуфьей… Упругие кольца волос закачались над алыми щеками…

Вздрогнул Крутогоров, узнав Марию…

Отошел за яркие ветви, к стволу, обливаемому солнцем. Ждал, не выйдет ли из-за берез мученица.

Но ее уже не было в солнечном березняке.

В горячем голубом свете метались, как в бреду, серебряные листья. Звенели, лили хрустальную струю. С горы в огненно-белую даль лазурного полдня глядели хороводы, и радовались животворящему свету, и пели светлые русальи песни…

 

* * *

 

Земля цвела золотыми цветами, шептала-бредила: будь песнопевцем-поэтом.

Пела земля: перед тобою склонились миры и царства, ибо покорил ты все, что доступно взору. Как небо, безмерна власть твоя. Цари покоренных тобою царств служат тебе в сердцах. И прекраснейшие из жен коленопреклоненно и трепетно ждут, когда осчастливишь ты их взглядом властителя миров…

Но ты отвергни власть над мирами. Ибо не тот велик, кто покорил миры и властвует над сердцами, но тот, кто, горя и сгорая на костре жизни, постиг ликующе радость и вздох солнца, язык звезд и цветов, сердце земли и поет одиноко и недоступно…

Здесь — песнь огня: пел ее Крутогоров.

 

II

 

Белый аромат обдавал сердце сладким холодом, бил в голову, что крепкое вино. Над синим озером, шатая спутанные косы гибких ночных ив, шумел ветер. Переплескивались о чем-то с волнами шептуны-камыши. Цветистые горные травы дымились, словно жертвенники, и качались на стеблях вещие птицы.

За озером дымные леса смешивались с златоцветной, бросившей сумрак под вершины берез ночью. Молчальницын скит маячил из темной дальней хвои. Нежной манил к себе майной.

Из-за лесов, цепляясь за ветви шумящих ив, темные плыли, нежные малиновые звоны. Расстилались по горным лугам. А за серебряными звонами катились, перекликаясь и тая, светлые, жемчужные россыпи волн…

Когда вошел Крутогоров в лесную глушь, его обдало, свежим крепким ароматом ладана и цветов. Под ноги ему, теряясь в ночной зелени, упал бледный свет: за старыми дуплистыми липами прошла с Зажженной свечой в руке монахиня в черной длинной рясе.

Лесные цветы распускались под росой, и, словно херувимский ладан, курился их аромат, острый и крепкий, как вино, росная свежая земля, с горьким запахом смолы и березняка смешиваясь, веяла холодом и укропом. В зеленом сумраке пряный бродил, хмельной туман. Впитывая влагу рос, разбухали в сыром тепле ростки. За оградой сумно колыхалось глубокое темное озеро, и звезды упорно выплывали из него, качаясь на волнах.

Над склоном берега смутным призраком подымалась воздушная; каменная, обвитая хмелем паперть, в ветвях берез и черешен, облитых светом синих хрустальных лампад.

 

* * *

 

В молчальницын скит не смел никто и ступить ногой, боясь небесной кары. О приходящих и недугующих и жаждущих мановения прорицала молчальница на паперти — знаками, через приближенную послушницу. Жизнь свою она проводила в вечной молитве. По ее молчаливому предстательству Сущий щадил мир.

Но она поклялась не говорить на земле не только с людьми, но и с Сущим.

Толпы паломников стекались к ней, подобно горным истокам, жаждущим слиться с рекою. И каждый находил у ней утешение, радость, свет, ибо иные, неведомые миры открыты были ей и ясна ей была книга судеб.

По ограде, сплетаясь в венки, спускались валы дикого виноградника. Вещая ночь одурманивала Крутогорова, околдовывала. И глаза бездны глядели на него: идти иди не идти?

За обрывом плескались волны. Из тростников выплывали лебеди. Шумно били крыльями о темные волны, таинственно кого-то клича из синего далека. А с волнами сплетались цветы и звезды. И неведомые ночные зовы взрывали душу — пели: иди!

О цветах лесных, о загадочной жизни лебедей грезил Крутогоров. И свежая земля поила его росной грудью…

Тек рокот волн под белоснежными лебедиными крыльями. Вздыхал протяжно лес.

Крутогоров пошел к скиту.

 

* * *

 

Из сумрака, озираясь, выплыла все та же монахиня. Остановилась на дорожке, как вкопанная, увидев Крутогорова. Низко-низко опустила голову, прижав к щеке пальцы сомкнутых, смутно белеющих в сумраке рук. Проронила тихо:

— Иди назад… Не знаешь разве? Не поняв, Крутогоров молчал печально. А горячая волна, захлестнув, отняла у него сердце.

И вдруг, спохватившись, вскрикнул Крутогоров глухо:

— Это ты!

— Уйди.

— Нет, не уйду. Я пришел к молчальнице.

— Не уйдешь? — странно, вызывающе подняла голову Мария.

И поникла горько:

— Все на меня!.. На кого Бор, на того и люди… За что ты меня мучишь?.. Ты мне — самый родной человек на свете был… А теперь…

Крутогоров, подойдя к ней, сжал тонкие ее, горячие, пахнущие ладаном и расцветающей черемухой пальцы. Удивленно и загадочно приблизила она свои глаза к его глазам. А крепкая ее, высокая грудь то подымалась под строгими складками рясы, то опускалась.

Молча упал перед ней Крутогоров. И вся она вздрагивала, как лист, колеблемый ветром… А Крутогоров вдыхал запах свежего чернозема, пьянея от хмельной мглы.

— Я слышу зов ночи!

Нагибалась Мария над ним нежно и горестно. И, нечаянно грея его своим дыханием, требовательно-строго сцепившиеся размыкала пальцы рук, обнимавшие ее ноги.

А голос ее, чуть слышный, грудной низкий голос, грозно дрожал и глухо:

— Ты знал мои муки… И убежал от меня! Отчего бегут от меня все, как от чумы?! Все меня оставили… А ты… — стиснула она горячими руками раскрытую его голову. — Ты… Одна я на свете…

Пьянел от ароматных рук ее Крутогоров, от певучего грудного голоса. Поднявшись, искал уже ее зрачков темных — он их знал. Но Мария, вывернувшись крепким и сильным порывом, отошла прочь.

Печально покачала головой, понизив голос и странно как-то ослабев:

— Одна я на свете…

Притихла. Как-то пригнулась и, в упор глядя на Крутогорова, медленно протянула и сурово:

— Я схожу с ума. И пошла по дорожке к озеру. Но, вернувшись, с склоненной головой обдала Крутогорова огнем и ароматом гибкого своего тела.

— Ты у меня был самый родной человек на свете… Кто для тебя дороже, скажи: Сущий или люди?

— Люди.

В глухом темном ельнике одиноко и веще каркнул ворон. Тревожно дрожа и сжимаясь, прислушалась Мария. Жутким бросила голосом:

— Одна я!..

Крутогоров, следя за мерной дрожью плеч ее, поднял голову:

— А Светлый Град?

— Нет… Нет… — тревожилась Мария. — Мой Бог — Распятый… Почему ты о Нем никогда не говоришь?..

— Я зову пить вино новое — как и Он. Вино совершенств.

Сомкнула Мария руки горестно. Зарыдала:

— Я помолюсь за тебя…

Ночные цветы — цветы крови — разливали хмель и дурман, полонили. Крутогоров, шатаясь, пьяный от кровавых цветов, поднял Марию, смял горячее знойное тело, выпил кровь из пышных губ ее. И она, беззащитная, обомлела в сладкой и больной истоме…

Крутогоров отыскал глаза ее и, запрокинув голову, слил их с собой.

— А-а-х! — дико и хитро вырвалась Мария. Отошла за черешню, поправляя сбившийся плат. Скрылась в сумраке черным неведомым призраком.

 

* * *

 

С земли вставал теплый влажный пар. Обволакивал лес. Пахло вечерним дождем и русальими травами. Гулко и протяжно шумел над лесом, задевая верхушки, ветер, раздувавший звезды, самоцветы ночи.

Одержимый цветами крови, ночным сумраком, шелестом леса, пал Крутогоров ниц, на мокрую траву. Поднял голос:

— Я поведу их в Светлый Град!

Распростер руки. Обнял сырую землю крестообразно.

Грозно всплыло облако и уронило на лес черную тень.

В сумраке, упавшем от облака, встал Крутогоров и пошел в скит.

В скиту-часовне горели лампады. Сквозь узкие окна маячили цветы.

Взошел Крутогоров на паперть. Потушил лампады, отчего пропала зелень берез, яркая, шелестевшая над головой и обдававшая холодом.

Кто-то отворил белую дверь.

Крутогоров, заслышав близость юного, знойного Марьина тела, обомлел. Замер.

— Кто тут?

— Я хочу заглянуть в скит, — шагнул Крутогоров к двери. — Хочу узнать тайну скита!

— Кто позволил?.. — задыхаясь, отступила Мария. — А-ах!..

Как Бог, властно и безраздельно Крутогоров замкнул в могучее кольцо своих рук скользкий атласный стан ее… И странно: от Марии веяло огнем, и ландышами, и черемухой, а по ее раздвоенной гибкой спине — как это он не знал раньше? — чёрная пышная коса спускалась и перепутывались черные кольца, щекоча ему глаза…

— Она… твоя… род-ная сестра-а!… - глухо поперхнулась смертно-черная высокая схимница, выросшая вдруг в дверях скита, как мстительный грозный призрак, с крестом смерти и черепами на черном саване, с протянутой для кары костлявой трясущейся рукой.

За решеткой что-то упало, резко зазвенев. С цепи оборвалась граненая хрустальная лампада. В поедающей тоске закрыли лица руками, припали брат и сестра к решетке, неподвижные, окаменелые.

— Пр-окли-на-ю!.. — задыхалась от гнева, обиды и жути, рыдала и билась о притолоку смятенная старая схимница в длинном черном саване. — С отцом их… окаянным… проклина-ю!.. С Феофаном — духом низин — кляну!..

Странная подошла и грозная тишина.

И, тишине прислушиваясь, недвижным глядела, слепым взглядом в тьму мать. Ждала чего-то, вздрагивая, как дерево, разбиваемое грозой…

На груди у нее висел, в серебре, образ Молчанской. Обет молчания не сдержан. Клятва нарушена…

— А… а… а… — вдыхала схимница в себя воздух, как будто ей не хватало его.

Сбросив с себя костенеющими руками образ, спустилась с паперти. Побрела в темь, с выбившимися из-под шлыка седыми, мутными прядями волос, с головой, мертво опущенной, недвижимой, точно снятой с плеч.

Наткнулась на корни. Тупо, как камень, ударила о ствол головой. И распласталась на земле бездыханным трупом…

По душистому тревожному лесу разливался хмель и дурман земли, цветов и ночи. Облако, открыв звезды, отплыло к обрыву и повисло над озером, как крыло вещей птицы.

Жуткими сошел Крутогоров с паперти шагами. Потонул в лесу.

Внутрь же скита так и не заглянул.

 

III

 

В тишине лесов горним, незримым загоралась Русь солнцем. В каменных логовищах все так же грызлись и пожирали друг друга пленники, и все так же работали палачи в тюремных закоулках. А по одиноким скитам, по молчаливым весям разливались уже сплошными яркими зорями победные, неведомые светы…

Перед встречей солнца Града прошел в Знаменском темный слух, будто поп Михаиле, бежав из сумасшедшего дома, куда его запрятали после убийства попадьи и матери Гедеонова, — скрывается в диких заозерских лесах. По ночам же навещает свою избушку на краю Знаменского.

В избушке с разломанным крыльцом, разбитыми окнами, старой замшелой крышей и покосившимися дверями не цвели уже анютины глазки, не развевал линялых занавесок ветер, и бабы да мужики не ходили туда больше за наговорами. Только по ранним зорям из похилившейся тесовой трубы выползал дым да в разбитых окнах маячил огонек. Но все-таки мужики не знали доподлинно, ходит ли поп по ночам в избушку?

В глухую августовскую полночь два-три смельчака, пробравшись высоким бурьяном к окнам, увидели, как в горнице, звякая железными кочергами, крутились: поп Михаиле, какая-то красава-волшебница и Гедеонов. Волшебница, в белых дорогих нарядах, ворожила молча над треножником с зажженными заклятыми зельями и куревами. А Гедеонов с попом плясали, мешая кочергами снадобье и выкрикивая глухо какие-то хулы.

Охваченные столбняком, стояли смельчаки перед жутким зрелищем, не посмев переступить порог поповской хаты. И ни у кого не хватило духу кликнуть по селу клич на лютых кудесников, насылающих на мужиков беды. Боялись колдовских чар красавы.

И ушли смельчаки ни с чем.

А про красаву пошла недобрая и страшная молва. Шалтали, будто ее под замком держит свирепая гедеоновская челядь во дворце. И делит с ней по очереди ложе любви: так завел Гедеонов, еще когда он жил с красавой в городе.

Но и красава не оставалась в долгу: почти вся челядь изуродована была ею. У кого недоставало глаза, у кого — носа, и все ходили с ковыляющими навыворот ногами. Да и самого Гедеонова она не щадила. За то и замыкали ее во дворце на ключ.

Но в полночь, под хохот сов и шабаш нечисти на тысячелетнем дубу, замки во дворце отмыкались как бы по щучьему велению. И неведомую власть над душами получала волшебница, и шла губить, кого ни попадя, в леса Люда.

 

* * *

 

А по дебрям и лесам, бросив пламенников, бродил обгоревший, помутившийся Никола. Искал Люду. И не находил.

Уже под Знаменским дошла до него молва о загадочной и лютой красаве. Неладное что-то почуял Никола. Собрав мужиков, ночью двинулся на избушку попа облавой.

Когда, выломав дверь, ввалились в хибарку мужики, их обдало затхлым, пыльным духом нежити. Тубареты, столы, полки, шкафы и углы заволакивал едкий, как яд, дым ересных трав. В облупленном красном углу, где прежде была божница с тремя ярусами икон, теперь висели чуть видные старые запсиневевшие картины: праматерь Ева, нагая, с сердцем, прободенным острыми мечами, и братоубийца Каин. Перед картинами коптила сальная свеча. Но в хате было темно и жутко.

Никола, обшарив перегородки и углы, никого, не нашел. Мужики, матюкаясь и харкая на треножник с потухшим колдовским куревом, вывалили уже было из поповской избушки. Но вдруг в сенях, под рундуком, затрещало что-то, закряхтело. Никола поднял фонарь. Из-под рундука, закоптелый и запыленный, лез поп… Только по желтой, облезлой голове можно было узнать его: лицо было закрыто брахлом.

— Ну-ко, поп-батько… Держи полы! — встряхнули его мужики.

— В закроме он, в закроме… — дико озирался поп. — Держите его!.. Не уйти мне от него…

Оборвал крючки поддевки, раскрывая рыжую свою волосатую грудь и впиваясь в нее когтями.

— Тут он сидел. А теперь… А-а-а!.. — завыл поп, тараща безумные глаза на мужиков. — И вы, знать, им подосланы?.. Ну, решите меня! Я погубил свет… Нате мое сердце! Глядите, что там есть… О-ох! Некуда деться мне от него…

— Га!.. Все кровопивство! — загремел смятенный, опаленный Никола. — Кто это он? — Говори, что тут завелось — в этом проклятом гнезде?.. Кого ты загубил?.. Га! а какая красава ворожит тут у вас? Держись, чертово семя…

Откинул брахло поп. Забегал по сеням, колясь сумасшедшими белесыми зрачками.

— Он тут… О-ох, избавительница, Владычица! Приди! Укроти его! Он меня забирать пришел…

— Не Людмила — звать ее?.. — пытал Никола попа, и голова его мутилась. — Га! я ее еще в городе… видал… Разрядили ее ехидны! В шелк… А теперь… загнали вас сюда?.. Все кровопивство!.. Эй, отвечай, коли… Где Людмила?

Но поп вдруг, перекрестившись широко, упал посреди сеней на колени:

— Перед ним ответ буду держать!.. Благословен грядый! А ты — отыди от меня, чистый… Казнить меня пришел?! Судить? Недостоин! Ибо чист! Отыди! Последний день мой…

Грозно как-то и глухо притих Никола.

— Га! — сжал он крепкие кулаки. — Кого решать?.. Кого крушить?.. Кру-ши-ить! Эй!.. Не умру я так… отплачу!.. И ей… змее… И… все-м!.. Поп тут не виноват… Га! У кого рука не дрогнет? Востри топор! А попа — к черту! Бросьте его.

Мужики вбросили попа в хату. Сами же, высыпав на двор, пропали в высоком непролазном бурьяне.

 

* * *

 

Но попу зловещее запало в башку, грозное: мужики были присланы им, чтобы напомнить попу о последнем часе исповеди и смерти…

Тайком, скрытыми тропами пробрался поп к церкви. Сорвал с двери печать. Достал в ризнице, за входом, облачение и, пройдя в предел, распластался перед престолом в смертном страхе. Завыл протяжно и кроваво…

Была в вое попа боль, неизбывная и нескончаемая, и извечная нечеловеческая тоска…

Головы поднять поп не посмел перед престолом. Ничком, закрыв глаза и сердце, пополз на локтях в притвор…

Перед рассветом зловеще и гулко загудел окрест старый знаменский колокол.

Православники, необычным удивленные звоном, тревожные и полусонные, шли, наспех одевшись, садами в церковь.

Из узких решетчатых окон красные падали, сумные огни под черные купы каштанов и яблонь, налитых спелым золотом.

В церкви зажженные лампады и свечи были уже перевиты травою и поздними цветами. Провославники, радуясь, что запретная печать с храма снята, и в нем впервые за год будет отслужена обедня, будут исповеданы и приобщены верующие тайнам — страстно молились и огненно, пав перед запыленными кивотами ниц…

В алтаре, смертельно-бледный, безумный и шатающийся, с перекошенным, орошенным кровавой пеной ртом, с пустыми, белыми, расширенными до последнего предела глазами, глухо и страшно правил поп раннюю обедню. Окуривал себя ладаном. Посылал отравленные, безумные возгласы, безнадежно и мертво опустив облезлую сплющенную голову и не посмев взглянуть на запрестольный строгий лик Саваофа…

Увидели Православники в ладанном дыму несчастного своего попа, поруганного и отверженного. И темный охватил их и немой ужас. Полоненные зловещим, взвахла-ченные и кряжистые, не знали они, за кем следить: за попом или за собою? Не шевелясь, притаив дух, ждали, что будет… Страшного ждали чего-то, небывалого.

А поп брякал кадилом и гнусил. Тело его в похоронной черной ризе тряслось и коченело. Белые глаза глядели не мигая, пусто и мертво. Язык ломала судорога;

голос обрывался и глох. Знал поп, что за ним следит он. Знал и торопился, как бы не опоздать с исповедью. И, выйдя мертвым призрачным шагом на амвон, лицом к лицу с паствой, горько заплакал:

— Кай-тесь!.. Все!.. В последний раз!.. Родные мои… Всколыхнувшаяся толпа, рыдая, загудела:

— Прости-и!.. Кормилец ты на-ш…

С поднятым крестом и Евангелием, в черной епитрахили, исповедовал паству расстрига грозно и гневно, как власть и благодать имеющий. Лицо его было страшно, как смерть. Когда утихли крики и слезы исповеди, поп благословил и простил павшее ниц, сокрушенное мужичье:

— Аз, недостойный иерей… властию, мне данной… прощаю и разрешаю.

Перед причастием вышел поп из алтаря на середину церкви ни жив ни мертв, спотыкаясь. В свете смертного часа безумный поднял на оцепившую его толпу взгляд. Но не вынес живых человеческих глаз и, пав ниц, завыл истошным воем:

— Прости-те!.. Погубил я… свет… Убил церковь — святую… Уби-ил! У-у…

Дрогнула рыдающая толпа:

— Бо-г простит… Прощаем и мы… Ты… не виноват…

— О-ох!.. Тошно!.. Земля не носит!..

Поднявшись, костлявым плечом раздвигая толпу, проковылял поп в алтарь. Тряскими руками взял чашу с престола. С трепетом, в холодном, немом ужасе, убитый кротостью простой чистой души, ее любовью, что вмещает и отверженных, прочитал поломанным косным языком предпричастную молитву…

И причастил верующих тайнам.

Когда, вернувшись с чашей в алтарь, воздел поп руки и сердце горе, моля Сущего о прощении перед концом и воссылая благодарственную песнь за чудо очищения тайнами, — кто-то неведомый подал клич: иди.

— Иду!.. — безнадежно сомкнул поп ресницы. Не торопясь, уже наполовину мертвый, подошел к жертвеннику. Протянул руку за ядом. Окаменел: сосуд с ядом был пуст. Яд, стало быть, влит был в чашу с тайнами. В голове у попа и мертвых глазах зацвели кровавые вихри. И черное что-то, неотвратимое двинулось на него… Перед сердцем — бездна, пустота. Вот до нее — три шага, вот — два, и вот — один шаг.

А по церкви дикие неслись уже, жуткие крики и вой:

— А-а!.. Помогите!.. Помира-ют!.. А-а!.. Отрава!

Гудела зловеще толпа, грозным кидаясь на алтарь шквалом…

Трудными, стылыми задернув завесу руками, путаясь в редких рыжих волосах бороденки, синий, сунул поп голову в едкую, наспех сложенную из крепкого шелкового шнура петлю. Подогнув колена, повис… И темные волны подхватили его, и со всех сторон его оцепила тошная непродыхаемая муть…

Похолодевшее, пьяное от ужаса сердце, оторвавшись, поплыло медленно, растопилось. Все захлестнула черная огненная волна… Только строгий лик за престолом грустил, словно живой, и, отделившись от стены, шел за попом неотступно…

 

IV

 

За Гедеоновым следили свои же.

В Петербурге о нем открыто говорили уже, как об убийце деда, жены и матери. Не будь у него защитников-ехидн, не миновать бы ему кандалов. В ход пущены были угрозы и подлоги, так что, пока шли розыски, Гедеонов спрятал концы в воду. А после и схватились с арестом, да было уже поздно: Гедеонова и след простыл.

Втайне уединившись с возлюбленным своим в старинном глухом имении, утешала его княгиня. Но Гедеонов знал, что нету ему утешения. И маялся люто, рвал на себе волосы, одежду.

А зачуяв конец, бросил княгиню и укатил тайком в Знаменское: захотелось напоследок сорвать сердце на мужиках…

Днем Гедеонова прятали и охраняли преданные ему черкесы. Ночью же под его атаманством лютая челядь рыскала по селам и хуторам, насилуя, оскверняя и убивая…

Скрыть солнце, и звезды, и облака и обратить цветистую живоносную землю в холодную мертвую пустыню, чтобы взять мир измором, — Гедеонову не по плечу было. И даже не под стать ему было изничтожить с корнем распротреклятое мужичье, из-за которого он погибал… Думал казнями мужиков выслужиться и развязать себе руки, а вышло наоборот.

Зато добирал Гедеонов каверзами: рубил у мужиков сады, леса, топтал и жег нивы, луга. И если попадались красивые девушки, ловил их и, обезобразив, осквернив, голыми привязывал к верстовым столбам.

— Сильные — ненавидят красоту! — сжимал кулаки и брызгал гнилой желтой слюной Гедеонов. — Потому что красота выше силы, это верно хлысты поняли, мать бы их…

 

* * *

 

Под Ильину ночь в диком хвойнике молилась за брата на меловой скале Дева Града.

Тайком, чтоб не знали мужики, пробравшись с черкесами к меловой скале, шарил в ельнике Гедеонов. Жадными и ненасытными следил за Марией глазами.

Когда та, черные развеяв по ночному ветру кудри, трепеща и цветя, словно божественное чудо, сняла с себя одежды и озарила нагой, острой красотой лес, Гедеонов, трясущийся и хриплый, выскочил из засады. Гикнул, задрав голову:

— Эй, достать стерву!..

Молчала Мария, стройная и неподвижная, как изваянье. Молилась бессловесно и страстно с поднятыми гибкими, точеными руками и бездонным ночным взором, бросая свет горней своей красоты в сумрак хвои.

— Ну, так веди меня, мать бы… — вспылил Гедеонов, — в Светлый этот… как его, город… Я буду верить! Эй! Не серди, стерва.

Из оравы молча и угрюмо вышел сизый крючконосый черкес. Вскарабкавшись на скалу, кинулся вдруг к Марии дикой кошкой. Схватил ее, нагую, трепетную и извивающуюся, в оберемо. Снес вниз, глухо и протяжно рыча.

Гедеонов широко и похотливо облапил упругое белое тело Марии. В немой тревоге, как бы боясь, что все-таки не насытить ему глаз своих, задрожал:

— Ох, хороша, мать бы… Ох…

Под узким раскосым зраком его — зраком ненасытного неутоленного гада — корчилась Мария, закрывая глаза руками. Падала, обессиленная и поломанная, ниц. Но ее подхватывал все тот же черкес, костлявый, глухо сопевший, с синими хищными огнями в глазах. И, перегибая тонкий нежный стан ее на крепком костяном колене, подставлял ее под слюдяные гнойные глаза своего атамана. А тот тер, мял железными пальцами-когтями упругую молодую грудь ее, резал плечи…

Молча Мария извивалась и билась напрасно.

И вдруг за скалой в густом хвойном шеломе грянули гулкие свисты и гики. На ораву, ощетинившись кольями, двинулись из-за скалы грузные, кряжистые чернецы…

— Го-го-го-о!.. Держи-и!..

— Проваливайте… подобру… поздорову!.. А то…

— Заходи-и!.. Отхва-тывай… Коли головы!.. Перепуганные насмерть черкесы с Гедеоновым, бросив Марию, прошмыгнули меж темных еловых лап, точно воры, под обрыв, в непроходимый терновник. И пропали.

А чернецы разбитую, бессловесную Марию, завернув в чекмень, отнесли в землянку.

Там с нею, распластанною на кресте, делали безумную, отверженную любовь ночь напролет…

 

V

 

Когда Загорская пустынь была запрещена и запечатана с той поры, как мужики убили у иродова столба Неонилу и потайные кельи с подземными ходами сожгли, — Вячеслав, переодетый в брахло, пошел с бродягами-чернецами бродить по лесам, храня тайны и заветы, и родословную темного гедеоновского дома — последнюю свою, жуткую радость: ибо Вячеслав знал, что он — сын Гедеонова, хоть и незаконный, но истинный.

От юности Вячеслав верил неколебимо, что Гедеонов. отец его, победит мир. И сердце сатанаила великою переполнено было, вечною гордостью и радостью: быть родным, хоть и незаконным, сыном земного бога и победителя мира — это ли не гордость? Это ли не радость?

Но когда, перед приближением солнца Града, прошел слух, что Гедеонов свержен, помешался и скрывается от суда и казни в лесных дебрях, сердце у Вячеслава оборвалось. От горького стыда перед собою, перед сатанаилами не знал он, куда бежать. И чтобы хоть враги его — пламенники — не посмеялись над тьмяной верой последним смехом, захотелось Вячеславу тайну — радость — пытку унесть с собой в могилу. Но для этого надо было сжечь некую книгу — свидетельницу тайн и заветов.

Когда-то книга эта хранилась в Загорском монастыре, Оттуда же ее перевез к себе во дворец Гедеонов. А уже от Гедеонова она перешла будто бы через Люду к Поликарпу. Вячеслав знал все. Так что искать книгу надо было у лесовика.

 

* * *

 

Над диким озером доживал Поликарп лесную жизнь в черетняной моленной слепо и крепко. Ходил с поводырем по целинам, пропитанный полынью, укропом и березами. Вынюхивал в зарослях и собирал ощупью щавель, рагозу, коноплюшку, подплесники, костянику; копал коренья масленок. Ловил с Егоркой в озере рыбу в кубари и вентеря и хрямкал ее, живую, трепыхающуюся, крепкими своими белыми зубами, запивая чистой свежей водой.

Ждал только теперь лесовик Марию, невесту неневестную, Деву Светлого Града, что в Духову ночь унесена была от него красносмертниками… В последний раз ждал, чтобы, увидев ее, надежду и избавление мира, поцеловать ее и умереть светло и радостно…

Раз Поликарп, смутными охваченный шумами, запахами и зовами леса, гадал на ересных травах о Деве Града.

И вот в хибарку-моленную к нему нагрянул с толпой чернецов, обормотов и побирайл дикий, ощеренный Вячеслав.

— Я за книгой, дед… — сгибаясь и поджимая ноги, подступил он к Поликарпу. — Тут есть пустяшная запись… Нестоящая… Ать?.. А мне она до зарезу… Нужна. Отдавай скорей, дед… Где тут она? Церковные записи, метрики… о рождении, крещенье, Людмилка ее сюда занесла от Гедеонова…

Слепо и весело перебирал Поликарп на столе траву, нюхая ее и пробуя на зуб. Молчал, как будто в хибарке никого и не было. Только слегка хмурил бровь, да, обводя вокруг себя кованым костылем, кликал поводыря:;

— Егорка! межедвор! ошара! Ходи сюды! А Егорка в сенях, связанный, ворочаясь под Тушей грузного монаха, кряхтел:

— Дыть, скрутили… выжиги… псы!..

— Книгу, дед! — наседал Вячеслав. — А то… жисти догляжусь!..

— Хо-хо! — взмахнул костылем Поликарп. — Да ты, парень, не ропь! Ненилу съел… Людмилу полонил… Огня мово! А таперя — за мной, сталоть, черьга?.. Бер-рег-и-сь-ка!

— Я ничего… я так… — сжался Вячеслав. Пьяные, осипшие чернецы, обступив Поликарпа, жаловались ему:

— Помоги нашему горю, дед… Есть у нас милашка, еха… То ничего было, любилась за первый сорт… А теперь — зафордыбачила! молится за Крутогорова день и ночь, да и хоть ты режь ее! Ты бери себе еху, а нам верни родословную Гедеонова. Хочим досконально знать, впрямь он сын Гедеонова?

— А тут еще Гедеонов… шныхарил… за нею… Помнишь, дед, Гедеонова, головоруба?

— Ну, как не помнить: ублюдок его — следопыт, — ты.

— Трепете языки! — лязгнул зубами Вячеслав на ораву. — Геде-оно-в!.. Ха-ха! Теперь это просто — нуль без палочки! Был Гедеонов — да весь вышел… Какой он мне отец? Шантрапа! Ну, да ежели и отец, так я изничтожу метрики-то монастырские — и концы в воду! Пойди доказывай тогда, что я его сын… Ать?.. Чем тогда докажешь, когда книгу-запись сожгу?.. Ишь ты, Тьмяным заделался было!.. Андрона — брата родного — убил я из-за него, Тьмяного, потому все мы — дети одного русского отца — черта… Весь мир ему, черту, поклонился, а я — не желаю больше!.. Потому — жулик он!.. Подметка! Это он пустил туму, будто я его сын… Сволочь!

— Аде она?.. еха-то? — поднял бровь Поликарп.

— А недалечко тут… в землянке!.. — подпрыгнул Вячеслав, — это верно… расшевели ее, дед! Ты на это мастер… А то схимницей совсем заделалась… Ну и книгу верни… А мы тебя ужо отблагодарим…

Морщины на красном загорелом лбу Поликарпа разошлись. Жесткие длинные, перепутанные с травой и рыбными костюльками усы осветила суровая, чуть сдержанная улыбка.

— Нашшоть милашки… Хо-хо! — встряхнул гривой Поликарп лихо, — што ш! я ничего…

Вячеслав сощурил узкие загноившиеся глаза. Присел на корточки.

— И-х!.. — хихнул он, облизываясь, — облагодетельствует! Коли разжечь ее… А ты, дед, на это мастак… Дух живет, где хощет… Идите! А я сейчас…

Грудь заходила у лесовика ходуном. Старое встрепенулось, огненное сердце… Кровь забурлила, забила ключом. Мозолистые, пропитанные горькой полынью и рыбой руки хлопали уже Вячеслава по плечу.

— Хо-хо! Да у тебя губа не дура… Ты — пес… убивец, знамо… Ну, да я не таков, штоп… Хо-хо! Идем!..

Из хибарки высыпали обормоты и чернецы. За ними выгрузился и Поликарп с поводырем.

А оставшийся Вячеслав шарил уже в хибарке по подлавечью, ища книгу, а найдя ее в красном углу, рвал в мелкие клочки и топтал ногами.

 

* * *

 

Под шелохливыми, сумными верхушками повели Поликарпа логами и зарослями в девью землянку…

В душном и тесном проходе под обрывом их встретила жеглая простоволосая еха. В темноте подскочила к лесовику и, вцепившись в длинную его, дротяную бороду, захохотала низко и глухо.

— Под-ход!.. Ах-а!.. Я такая. Лесной дед сожмал гибкую еху корявыми руками. Поцеловал ее в губы. Подхватил на перегиб. И с толпой чернецов ввалившись в слепую глубокую землянку, засокотал в страстной и дикой пляске.

— Веселей! Веселей! Горячей! Горячей!.. Эх, едят те мухи с комарами! Наяривай! Хо-хо! Крупче! Больней!..

Могучими лесными руками, пропитанными мхом и водорослями, сжал гибкую, скользкую и знойную еху, дико и радостно вскрикнув. Подвел к ее горячему сладкому рту огневые свои, пахнущие русальими травами губы в жестких колючих усах. И <



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: