Старик со старухой жили, как все равно таракан с мухой — старик день и ночь на печке в теплом местечке лежит да лежит, а старуха, как муха, все жужжит да жужжит.
Жили они поживали, не столько наживали, сколько проживали. В былое-то время старика знали за доброго пахаря. А старуха жала — говорили: «Таких мало!» Молоды были — работящими слыли. А как состарились, так и открестьянились — силен-ки-то не стало. Была у них лошадь Карюха, свели на базар, продали, а деньги прожили. Была корова. Рыжонкой звали, и эту продали, а деньжонки туда-сюда размотали.
И дожили старик со старухой до такого времечка, что есть им пришлось помаленечку, а потом и вовсе с утра до вечера куснуть нечего.
А старик все лежит. А старуха все жужжит:
— Ступай, старик, в люди, мучицы займи. Хоть блины испечем.
А старик:
— Не дадут нипочем. Знают, что мы долг отдать не в состоянии.
Все же доняла его старуха. Вот он с печки слез, подтянул пустой живот пояском потуже и пошел муки занимать.
Приходит он к богатому мужику, просит мучицы взаймы или хоть хлебца кусок. А богатый говорит:
— Не то что кусок, дал бы целый пирог, да больно у тебя лоб широк. Поди-ка, поработай.
А старику какая работа, он обессилел, ему бы только поесть да на печку залезть.
Пошел он к бедному мужику. Объясняет — так и так, есть вовсе нечего:
— Дай хоть хлебца на ужин.
Бедный мужик полкаравая дал, головой покачал и спрашивает:
— Да ведь вы все вроде ничего жили? Как же это ты до такого положения дошел?
Вздохнул старик и говорит:
— Да ведь как, милый, дошел — нужда довела. А Нужда-то как раз в этом доме жила, у самого этого бедного мужика. Семья у него была большая, ребятишки малые, ну и, конечно, сколько он ни работает, сколько он ни заработает, всё у него нехватки да недостатки. Как говорится: «Один с сошкой, а семеро с ложкой». А для Нужды такое положение самое подходящее дело, тут она и прижилась, никак мужик от нее не отобьется.
|
Вот услыхала Нужда, что старик на нее жалуется, как она вскочила, встала посреди избы да начала руками махать, старика пробирать да конфузить. Уж так-то она его бранила, так-то корила:
— Как тебе, старый, не стыдно, да и как тебе не совестно! На старости лет врать учишься! Да разве ты через меня без хлеба мучишься? Да я тебя еще в глаза не видала и, какой ты есть житель, слыхом не слыхала. Я к тебе не ходила и ни до чего тебя не доводила. Ты, старый греховодник, по людям-то не ходи да на Нужду напраслину не наводи. Не знаю я тебя, и знать не хочу!
Ну старик скорей за порог да от Нужды наутек… И стало это всему селу известно, как Нужда от старика отказалась. Куда он ни придет взаймы хлеба просить, все ему отказывают, говорят: — Ты еще Нужды не видал.
Ну что тут будешь делать? Походил-походил старик, никто ему хлеба не дает. И говорит старик старухе:
— Ничего, старуха, не выходит. Никто про нас хлеба не припас, велят держать свой запас. Надо за работу приниматься да своим куском разживаться, а ведь у меня силы-то нету… Ах ты горе-то какое! Правду говорят: «Старость — не радость».
А пока они свое горе горевали, во всех селах и деревнях колхозы организовались, заработали люди сообща. Как взялись за дела дружно да ладно, так и жизнь у них пошла хорошо да складно.
А старик все лежит… А старуха все жужжит:
— Ступай, старик, пишись в колхоз. Погляди-ка — там люди-то шумом-шумят, работают. Без нужды живут. У кого в руках дело есть, у того будет и что поесть. А мы тут, дома-то сидя, вовсе с голоду пропадем. Ступай, пишись, проси дела и себе и мне.
|
Говорит старик старухе:
— Да какая у нас с тобой сила?
Старуха и на это слов не долго искала. Говорит:
— Было бы дело мило, придет и сила. Ступай, пишись!
— Боюсь, старуха, не примут…
Ну все же пошел старик. Приняли! Записались они оба со старухой.
Дали им в колхозе работу по силе: старика в конюха поставили, а старуху цыплят караулить приставили. Трудодней у них каждый год много бывает, так что хлеба им вполне хватает. И корову они теперь заимели, отелится через две недели.
Раз приехал в этот колхоз уполномоченный из области, стал колхозников про их работу и про колхозное житье-бытье расспрашивать. Между прочим, и этому старику задает такой вопрос:
— Ну как, дедушка, хороший ваш колхоз? Вот ты лично как живешь? Нужды не видишь?
Тут старик вспомнил, какая у него неприятная история с Нуждой произошла, и говорит уполномоченному:
— Не знаю я Нужду. И она меня тоже. Да и ну ее к лешему в болото эту самую Нужду! Глядеть я на нее не хочу и тебе не советую. С ней свяжешься, рад не будешь.
Клад
В годы не столь древние в одной большой деревне стояла против красного солнца избеночка в два оконца. Жил в ней дед с маленькой внучкой. Был у деда сын, да в четырнадцатом году на австрийском фронте пропал без вести. Была у деда сноха, да от какой-то болезни рано в могилу сошла, покинула дочку по третьему годочку. Вот и стал дед Наум растить свою внучку Маринку.
|
Трудно с малым дитём деду Науму, а все же и отрадно, что не одиноко живет на белом свете, а семьей. Невелика, конечно, семья — два человека, а все ж таки семья.
Как установилась в селе советская власть, дали деду Науму земли на двоих — и на него и на Маринку. Дали ему и лошадку с упряжкой — с телегой, с хомутом и со всем что полагается. А уж соху и борону дед Наум сам сладил.
Вот собрался дед Наум в поле-землю пахать. А куда ж ему Маринку девать? Думай не думай, а приходится малое дитё с собой в поле брать.
И вот приехали они в поле. Дед пашет и боронует, а внучка либо под телегой в холодочке сидит, на все стороны поглядывает, либо по меже ходит, цветочки-листочки собирает да в пучок вяжет.
Видала Маринка, как дед просо посеял, как забороновал. А когда пришло время, отправилась и она с дедушкой просо полоть. Пропололи они загон чисто-начисто. Мало раз, — и два пропололи.
А когда просо кисти выметало, налило да созрело, дедушка с Маринкой жать ходили. Привезли с поля просо домой, обмолотили. Дед Наум стоит над ворошком да приговаривает:
— Вот ведь оно, какое дело-то — будто и всходы хороши были, а вышло просцо не ахти умолотно. Ждал я урожая настоящего, а собрал так себе — середка на половине…
Маринка дедушку спрашивает:
— Что же ты, деда, не рад? Ведь тут много проса.
— Много-то много, — говорит дед, — да зима-то, внученька, ох какая долгая!
— Отчего же, деда, у нас мало проса?
— Оттого и мало, что земля плохо родит. Скупая тут земля, черствая…
Осенью дед Наум с Маринкой рожь посеяли. А на лето жать пошли. Дед Наум жнет и жнет, старую спину гнет. А Маринка хоть и мала, а тоже приучается.
В обед сели отдохнуть, Маринка дедушку спрашивает:
— Деда, ведь ты только рожь посеял, а отчего же у нас на загоне и полынь выросла?
Поглядел дед Наум на широкое поле, подвигал седыми бровями и отвечает:
— И люди-то, милушка, тоже только рожь сеяли, а вон, погляди-ка, и у других на загонах она тоже чуть не пополам с полынью. Она, полынь-то, сыстари тут завелась, еще при барщине. Соленым потом крестьянским да горькими слезами это поле улито. Где слезы на землю упали, там она и зародилась, эта самая полынь разгорькая.
Маринка опять спрашивает:
— Деда, а отчего тогда люди в поле плакали?
— Оттого плакали, — отвечает дед, — что поневоле работали. Не на себя, милушка, работали, а на барина. Пахали-сеяли, жали-молотили крестьяне, а доход баринов. И тяжело и обидно. Небось заплачешь. Так оно и при барщине было, не многим лучше и после крепостного права стало.
— А теперь, деда, баринов нет? Засмеялся дедушка Наум и говорит:
— Теперь нет! Всех их теперь вывели! Вот так и жили дед со внучкой.
Стала Маринка подрастать. На восьмое году пошла она в школу. Зимой она в школе, а летом с дедушкой в поле. Там учится читать-писать, а тут жать да снопы вязать.
Зимой вечера долгие. Прибежит Маринка из школы, выучит, что ей на дом задано, а тут и вечер наступит. Истопят дед с Маринкой галанку, поужинают и сидят до самой полночи.
Дед брал людям валяные сапоги подшивать, а Маринка научилась чулки-варежки вязать, и себя и деда обвязывала, а случалось, и от людей заказы брала. Вот и сидят они — дед сапоги подшивает, а Маринка вяжет и вяжет, только спицы в руках мелькают.
Однажды Маринка спрашивает:
— Помнишь, деда, ты говорил, что наше поле скупое? А отчего же оно такое скупое?
— А кто его знает, — отвечает дед, — отчего оно скупое. Земля ли тут тяжелая, или плохо мы ее обрабатываем, или она истощенная стала? Так ли, эдак ли, а плохо наше поле родит.
Долго дед Наум молчал, а потом разговорился:
— Вот послушай, внученька, расскажу я тебе про это поле, что сам в молодости от людей слыхал. Говорили тогда, что на этом поле большой клад зарыт…
— Какой клад, деда?
— А кто его знает, какой клад и кто его тут положил. Сказывали только, что золото тут зарыто, то есть в клад положено. Я не видал и за этим кладом не ходил. А были такие люди, ходили, рыли-копали и клад будто бы видали, а вот достать, не достали, не отдала его земля. Говорят, что и сейчас он там лежит.
Маринка спрашивает:
— А как же, деда, люди узнали, в каком месте клад лежит? Ведь поле вон какое — большое-большое!
— Вот этого я не знаю, — отвечает дед, — наверно, по каким-нибудь приметам узнали. Сказывали люди, что какие-то знаки по ночам оказывались. Будто бы огоньки на таких местах посвечивают — выходит из земли такой огонечек, словно пламя от свечки, и мигает, и мигает… Был у нас в селе парень, Филиппом звали. Дошлый такой парень был. Вот он, наверно, и доглядел эти знаки. Земля эта, конечно, барская была, тогда еще целая, непаханая. Трава тут росла, стада барские пасли. А Филька этот одно время у барина в подпасках ходил. Он, наверно, эти огоньки и заприметил. И стал Филипп по ночам пропадать, все к кладу подбирался. Дождался он такой ночи, когда клады берут, и принялся копать. И, говорят, дорылся — стукнула лопата об железный сундук. Парень и так и эдак, а сундучище прямо-таки преогромный! Одному такой, ясное дело, не выворотить. Что же ему делать? Как клад взять? А у него, у Филиппа-то, два брата было, одного Васильем звали, другого не знаю, запамятовал. Филипп и доверился братьям. Вот собрались они все трое, каждый свою лошадь взял, запрягли тройкой и поехали. Конечно, ночью. Опять стали рыть. Хотя клад, как это бывает, глубже в землю ушел, все же дорылись. Подбили они ломами под сундук, а не то что его вытянуть, а даже приподнять не осилили. Ни с чем домой воротились. Да как ни с чем — с хворью воротились. У Филиппа этого с той поры принялась спина болеть, а потом согнуло его, так он и ходил все время, будто наклонясь, будто на земле все чего-то выглядывал. Василью тоже, с натуги ли, с испугу ли, поделалось: стало его в припадки ударять, иной раз недели две буйствует, а потом ничего, отойдет. А третий брат все чего-то во сне пугался — вскочит и закричит: «Идет, идет!» Он потом совсем из села уехал, и вестей от него не было… Ну вот, не дался им клад. А было их трое, один который-то и проболтался про этот клад. Дошел слух до барина. А барин-то, верно, не большого ума был, решился он сам клад взять. Призывает он к себе этого Филиппа, говорит ему: «Ты теперь согнутый, немощный, сам клад взять не сможешь. Откройся мне, где этот клад лежит, а я тебя за это озолочу, на всю жизнь доволен будешь». Филипп, хотя и пуганый был, польстился на деньги. Говорит он: «Бери, барин, с собой человек двадцать, запрягайте в роспуски шестерку лошадей, и ночью поедем». Вот взял барин человек двадцать пять здоровенных мужиков, поехали в поле. Филипп место указал, а сам копать не стал. Вот принялись рыть. Клад, конечно, еще глубже в землю ушел, ну все-таки дорылись. Через великую силу выворотили сундук из земли, подняли, на роспуски навалили. Тронули лошадей, а они бьются, бьются, а роспуски с места не стянут, словно колеса к земле приросли. Барин туда-сюда мечется, на лошадей машет, на мужиков кричит. А один какой-то возьми да и скажи: «Да ну тебя и с сундуком-то с этим, провались он совсем!» Тут сундук с роспусков грохнулся, земля под ним расступилась, он и загремел в эту пропасть. Барин было за сундуком кинулся, да мужики его удержали. Опамятовался барин и говорит: «Это не сундук был, а гроб. Это мой гроб». Расстроился он мыслями и после все приговаривал: «Гроб, гроб! Это я свой гроб искал». С этим его и за границу везли, лечили его там. А мужикам ничего не поделалось, потому что они тут ни при чем — их дело подневольное. Сами после смеялись: «Мы барину гроб доставали». И еще от них такой разговор по селу пошел, что это был не сундук, а пребольшущий камень. Напрасно, значит, силу тратили и страх принимали.
Замолчал дедушка Наум, повертел в руках подшитый валенок, отставил его в сторонку и принялся за другой. А Маринка спрашивает:
— Деда, а это все правда было?
— Правда, — отвечает дедушка Наум. — Было. Ездили, искали, сами мучались и лошадей мучали. А что там в земле лежало — сундук или камень, — этого я не могу сказать. Я на такое не льстился и не дознавался. Говорю, что от людей слыхал.
Помолчал дедушка Наум и, хотя Маринка ничего больше не спрашивала, еще присказал:
— А еще вот что могу рассказать. Был у нас в селе старичок один, он про это так толковал: «Богатство, говорит, в этой земле действительно есть, и оно оказывается кому сундуком, кому камнем, кому еще чем, но не каждому этот клад в руки дается. Одному не дался. Троим не дался. И двадцать пять человек его не подняли. Достанется, говорит, этот клад всему крестьянскому люду, когда земля будет не барская, а крестьянская и когда работать на ней будут не с горем, а с радостью. Придет, говорит, такое время, когда этот клад сам из земли выйдет и рассыпется чистым золотом, и тогда будет тут доброго — возами возить не перевозить». Вот, внученька, какие я слова от этого человека слыхал. Хороший был старичок, правильной жизни. Кто его знает — может статься, эти его слова и сбудутся.
С тех пор, как дед Наум рассказывал внучке про скупое поле и про клад, прошло немало лет, а может быть, двадцать или около того. А за двадцать лет, как говорится, много воды утечет. За это время в селе большие перемены произошли. Самое главное — стали крестьяне поля обрабатывать не в одиночку, а сообща, колхозом. Землю стали пахать не сошками, а тракторными плугами. А сеять стали не только рожь, овес да просо, а и пшеничку.
И дедушка Наум по-другому зажил. Вступили они с Маринкой в колхоз, нашлась ему работа по силам и по годам — поставили его в правлении сторожем: он и помещение караулил и у телефона дежурил — отвечал, кто что спросит. А это ведь намного легче, чем пахать да жать.
На девятом десятке ушел дедушка Наум на полный покой, стал дома жить да с правнуком заниматься.
Маринка к тому времени уже замужем была, и дитё у нее народилось. Л вышла она за хорошего, дельного человека — он трактористом был, а потом поучился и стал главным механиком по тракторному делу и по комбайнам. Был он тоже из бедноты, ни кола ни двора не имел. Марина приняла его к себе в дом. А дом все на прежнем месте, только это теперь уже не двухоконная избеночка, а настоящий дом — пятистенный, крытый железом, с крыльцом, с палисадником под окошками.
Маринка, конечно, теперь уже не Маринка, а Марина Григорьевна. Степенная женщина, деловая. Она в колхозе бригадир полеводческой бригады. И все у нее в бригаде чередом идет, как положено по науке по агротехнике: полям вспашка глубокая, под посев всякие удобрения, осенью зябка, зимой снегозадержание.
Много было споров и разговоров, когда в первый раз собрались пшеницу сеять. Очень волновались колхозники. Одни говорили:
— Был пыток, сеяли. Не родится пшеница на наших полях.
Другие говорили:
— Рожь по нашим землям куда выгоднее — она больше доходу дает.
Старики все, как один, заладили:
— Наша земля пшеницу не подымет.
— Не родится она на наших землях, нечего понапрасну мучиться.
А пшеницу не миновать сеять, потому что она в плане стоит, как и у других колхозов.
Конечно, агрономы приезжали, с колхозниками беседовали, разъясняли-доказывали, какая требуется обработка почвы, какие удобрения, какой уход за посевами.
Ну и вот вспахали поле по всем правилам, как наука требует. Пшеницу посеяли.
Нельзя сказать, чтобы первый урожай очень высок был, но ничего — неплохо получили. А потом год от года дело лучше пошло, потому что, как ни говори, опыт большое значение имеет: применяются люди и к сортам и к срокам — когда посеять и как посеять.
И вот подошел такой год, когда подняла земля пшеницу в полную силу — вышла пшеница и соломой высока, и колосом крупна, и зерном наливна.
Собралась Марина Григорьевна в поле — на обкос пшеничного поля жатки пустить, чтобы комбайнам удобно было на него заезжать. Садится она в тележку, берет в руки вожжи, натягивает левую и поворачивает в тот конец, где стоит ее дом с палисадником. У крыльца остановилась и кличет в окно:
— Деда! Доедем со мной в поле, поглядишь, какую мы пшеничку вырастили.
— Ну что же, — откликается дедушка Наум, — можно и доехать. Может статься, уже в последний разок я на полюшко погляжу…
Вышел он, сел рядом со внучкой, и покатили. А день еще только занимается: из-за леса солнышко восходит, освещает бугорки золотыми лучами, а в долочке еще держится чуть приметный туман. С теплой стороны ветерок потягивает и потихоньку шевелит дедову седую бороду.
Вот подъезжают они к пшеничному полю. А оно раскинулось огромной желтой скатертью — четыреста с лишним гектаров! Спелая пшеница при солнышке словно золотом отливает.
Любуется дед Наум на золотое поле и говорит:
— Хороша пшеничка задалась и высотой, и густотой, и наливом. Ах, хороша! Вот он, Маринушка, когда клад-то сам из земли к народу вышел и раскинулся чистым золотом! Довелось и мне, старому, увидеть.
Засмеялась Марина Григорьевна:
— Правильно, деда! Вышел из земли клад. Теперь тут доброго — действительно «возами возить не перевозить»!
Две горошины
В старинные года, когда горела вода, а соломой тушили, стояла посреди чистого поля небольшая деревенька Нетужиловка. Потому ей такое название дали, что такие люди там жили — ни о чем они не тужили, назад не оглядывались и вперед загадать не догадывались. Есть у них — тоже, а нет — тоже. Так и жили: день да ночь — сутки прочь. За это их нетужиловцами и звали.
И вот случился в этой деревне пожар. И сгорела дотла вся деревня Нетужиловка. Одна-разъединая уцелела избеночка, в которой жила столетняя старушка с малолетней внучкой.
После пожара собрались нетужиловцы, поспорили, потолковали и надумали переселиться всей деревней на другое место, поближе к речке.
— А то, — говорят, в нашем овраге воды мало, только что в родниках. Ну-ка опять пожар случится, заливать-то чем будем?
И ушли на новое жительство.
А старушка так и осталась жить посреди чистого поля. При старости трудно ей было с привычного места подыматься, да и жалко, конечно, с обжитым углом расставаться.
И вот живут они с внучкой год, живут два, живут три. От пожарища даже и знаку никакого не осталось — заросло это место травой да диким бурьянником. Бабушкину избушку вовсе и не видать, никому невдомек, что тут какие-то жители есть. А они живут.
Ну и, как говорится, старое старится, а молодое растет. Внучка почти невестой стала, а бабушке помирать время подошло. В последний свой час подозвала она девушку и говорит:
— Покидаю тебя, внученька, круглой сиротой. И всего-навсего оставляю тебе доброго, что весь век берегла, твоего дедушки дорогой мне подарочек — бусы янтарные.
Тут уж ей вовсе трудно стало. Отдала она внучке нитку добрых старинных янтарей. А слов ее только и было:
— Посеешь и проживешь… И померла бабушка.
Померла. Внучка честь честью ее похоронила, посадила на могиле две березки. Погоревала о. бабушке, потужила. Ну а как водится, живой о живом думает. Стала девушка о своей жизни соображать. Не знает она, как эти бабушкины слова понимать: «Посеешь и проживешь». Думает она: «Ведь не бусы же сеять? Верно, надо их продать да каких-нибудь семян купить». Пошла она в деревню Новую Нетужиловку посоветоваться с людьми знающими. Они ей сказали:
— Деревня наша бедная, а янтари вещь дорогая. Не дадут тебе за них цену.
Ну что же будешь делать? Призадумалась девушка: «Не удалось ни сменять, ни продать, впору хоть бусы с нитки спустить да их и посеять…» Надела она эти янтари и стала их носить да этим бабушку поминать.
А кормиться чем-ничем надо. И вот раз пошла она в город поискать какой-нибудь работы — не даст ли кто на дом какое рукоделье.
Идет она по дороге. Дело было хотя и к осени, а день выдался теплый, ясный. Солнышко светит и лучами так на янтарях и играет, так и переливается.
Идет девушка, а навстречу едет на тележке человек, такой пожилой, седоватый, в очках. Поравнялся он с девушкой, лошадь придержал и говорит:
— Не продашь ли, красавица, свое ожерельице? Я любитель старинных вещей и желал бы купить у тебя эти янтари.
Девушка отвечает:
— Мне бы лучше сменять на какие ни на то семена.
— Очень хорошо. Могу и сменять. Предлагаю в обмен два пуда гороху.
Девушка молчит, не знает, правильную он цену дает или нет. А он боится янтари упустить, так сразу же и цену набавляет.
— Даю три пуда.
Девушка подумала и согласилась.
— Ладно, — говорит, бери за три пуда.
Старик обрадовался:
— Вот и сладились! Жди меня через неделю, привезу тебе три пуда гороху и возьму твои янтари.
Вот проходит неделя. Привез этот человек три пуда гороху и взял у девушки янтарные бусы.
А она раскинула в избе на полу небольшой положок, высыпала на него горох: «Пускай проветрится, а завтра я его к месту приберу».
Подошло время к ночи. Девушка спать легла. И вот привиделся ей сон: будто сидит покойная ее бабушка, перед ней на столе янтарные бусы рассыпаны, и она их бусинку за бусинкой на ниточку нанизывает. Нанизала и за пазуху положила, а две бусины на столе оставила. И будто говорит бабушка: «Нитку янтарей я тебе, внученька, после отдам. А вот эти две бусины сейчас возьми, крупную в семена положи, от нее тебе большой урожай будет, а коя поменьше, в горшке с горохом свари. Смотри, внученька, как бы мелкая бусина с семенами в землю не угодила, ничего тогда тебе земля не уродит».
Проснулась девушка, глянула на стол, а там две горошины лежат — одна крупная-крупная да такая белая, а другая маленькая, щупленькая. Подошла она к столу, хотела эти две горошинки взять, а они покатились-покатились по столу, да и скок в горох, который на полу был рассыпан. Девушка только руками всплеснула:
— Ой! И что же мне теперь делать? Попадет эта маленькая горошина в землю, и не уродит мне земля ничего…
Попытала девушка отыскать горошины. Да куда тут! Мыслимое ли это дело — ведь горох-то весь одинаковый — много в нем и крупного и мелкого. И надумала девушка сделать так: «Зима-то долгая, так я между делом весь горох переберу, крупный на семена оставлю, а мелкий стану варить да есть. Вот у меня обе бабушкины горошины и попадут куда надо».
И вот выберется свободный часок, сядет она посреди избы, поет старинную песню, что от бабушки слыхала, и выбирает крупный горох — это на семена, а мелкий в другой мешок ссыпает — это на варево. Так весь горох и перебрала. «Ну, — думает, — выбрала чисто, теперь мелкая горошина не попадет в землю, не сгубит мне урожай».
Вот приходит весна. Стала девушка землю копать. Вскопала места так будет с осминник и посадила горох, каждую горошину в отдельную ямочку клала, чтобы расти было вольготно.
Взошел горох, день ото дня растет да пыжится. А девушка ходит, любуется, как он тянется да кудрявится, беловатыми цветами расцветает.
Пришло время, поспел горох. Девушка его с поля выбрала, обмолотила. Уродился у ней горох сам пятнадцать. Да какой! Крупный, белый!
Раз зашел по какому-то делу мужичок один из деревни Новой Нетужиловки, поглядел на горох, в руках покатал, облупил одну горошину, она и раздалась у него на ладони на две половинки. Он и говорит:
— Ну, девонька, хорош горох уродился, — чисто янтарь!
А она отвечает:
— Янтарем, дяденька, сеяла, вот он, как янтарь, и уродился.
А год тот очень был урожайный, всякий хлеб был дешевый, только горох в цене держался, потому что его в округе мало сеяли. Вот и наменяла девушка на горох и ржи, и пшенички, и чего тебе надо. Хорошо зиму прожила. К весне опять она на семена самого крупного гороху отобрала, теперь уже не полтора пуда, а три — на два осьминника.
Стала девушка почаще ходить в деревню Новую Нетужиловку. И надо сказать — из себя она была видная, на речах разумная. И вот присватался к ней. парень из семейства бедного и большого — пятый сын был у отца с матерью. Парень, конечно, работящий, умный, смирный и лицом довольно пригожий. Ну, присватался. Она не отказала. Сыграли свадьбу, И приняла она мужа к себе в дом.
Стали они жить-поживать, завели все хозяйство, какое по крестьянству положено. Горохом заниматься не бросили, вся Новая Нетужиловка у них горох выменивала. Многие стали его сеять, но таких урожаев, как у них, не было ни у кого. Так им и фамилию присвоили Гороховы — Анна Ивановна и Егор Федорович Гороховы.
Однажды поехал Егор в город горох продавать. Воротился оттуда и говорит жене:
— Привез я тебе, Аннушка, подарочек, да не знаю, угодил или нет. Мне-то больно приглянулось, не пожалел, три пуда гороху отдал.
И подает ей нитку старинных бус янтарных. Взглянула Анна, да так и ахнула.
— Ну, — говорит, — лучше этого подарка для меня и быть не может — ведь это янтари моей бабушки!
И, конечно, сразу же она приметила, что в нитке двух бусин не хватает — одной большой и одной маленькой.
Так вот и воротились ко внучке бабушкины янтари.
Жили Егор с Анной в полном ладу и в согласии. Народились у них, как говорится, красные детки — сынок да дочка, отцу с матерью на утеху, а при старости на подмогу.
Егор был мужик деловитый, вдумчивый. Когда от работы свободно, он, бывало, все по тому месту похаживал, где раньше нетужиловцы жили. По полям ходил и в овраг много раз спускался. И все какую-то думу думал. Как стал его сын Федор в возраст приходить, он ему эту думу и высказал:
— Какое, — говорит, — хорошее место наши старики покинули — у воды воды не нашли! Кабы этот овраг плотиной перехватить, богатый бы тут пруд образовался, хорошая бы здесь жизнь пошла. Конечно, за такое дело надо не одному браться, а всем народом, сообща. Придет, сынок, такое время, когда согласуются люди сообща работать. Будет это! Помяни мое слово, будет! Мне до этого, конечно, не дожить, а ты, я так думаю, доживешь. Прошу я тебя, сынок, не позабудь тогда про этот овраг — пруд должен тут быть.
Ну так оно все и вышло: когда колхозы стали организовываться, старика Егора Горохова в живых уже не было, а его сыну Федору было годов не меньше чем пятьдесят.
Еще при жизни отца Федор Горохов сманил половину жителей из деревни Новой Нетужиловки, воротились они на прежнее место жительства. А отчего воротились — вода их там одолела. Весной, в половодье, ну просто никакого ходу нет! Место-то низкое. Так вот эти люди, когда подошло такое время, и организовались в колхоз. А в председатели выбрали Федора Егоровича Горохова. Так ему сказали:
— Ты всему этому делу зачинатель, ты и руководствуй за нас за всех.
В первый же год колхозники пруд запрудили, мельницу водяную поставили, большой яблоневый сад рассадили.
Федор Егорович колхозному делу всю душу отдает, руководит с рассудком. У него по всем статьям, что по полеводству, что по животноводству, правильно дело ведется, по-научному. А самое у него заветное, чем колхоз особенно и прославился, горох и чечевица. Знаменитые урожаи снимает колхоз ежегодно! А лучшая бригада по этому делу — председателевой младшей дочки Нюры Гороховой.
И лицом и всеми повадками задалась Нюра в бабушку Анну, отцову матушку, такая же чернобровая, сероглазая, рослая да складная. И работать ловка, и поговорить обо всем может, и песни петь мастерица. И характером тоже в бабушку — настойчивая! Одним словом, такая девушка — ни в сказке сказать, ни пером описать.
Когда она еще в школе училась, рассказывал ей отец про бабушку Анну, про свою покойную матушку, подарил ей оставшиеся после бабушки янтарные бусы и это место показал, где бабушка первый раз горох сеяла, — так неширокая полоска протянулась от их задов к небольшому долочку, возле которого на возвышенном месте две большие старые березы стоят, опустили низко свои зеленые косы и на ветру ими помахивают. А по ту сторону, за долочком, как раз напротив старых берез, молодой яблоневый сад красуется. Видать отсюда и большой пруд, в который после солнечного заката ясная зорька, как в зеркало, глядится. А за прудом — широкое поле колхозное.
Однажды пришла Нюра в поле — посмотреть горох на участке своей бригады. И залюбовалась, как он по земле лохматым зеленым ковром расстилается и кудрявыми веточками к солнышку тянется. И вдруг слышит она голос:
— А что, милая, хороший урожай земля сулит?
Оглянулась Нюра и видит: стоит возле нее высокая старуха в старинном кубовом сарафане, на падожок облокотилась и ласково так поглядывает. Нюра на ее слова отвечает:
— Думаю, бабушка, что будет у нас урожай не хуже прошлогоднего.
Старуха согласно головой покачивает:
— Будет, милая, будет!
А потом пристально так поглядела и спрашивает:
— А что, милая, радостно это для сердца, когда у тебя все лучше всех да больше всех?
Нюра сердито так повела глазами и отвечает:
— Ну нет, бабушка! Таких думок у меня в голове не было. А наоборот, я бы желала, чтобы у всех урожай был не хуже нашего.
Старуха обрадовалась, засмеялась:
— Правильные твои думки! Так, милая, так. Порадовала ты меня. Вот и я тоже всем бы этого желала.
И пошли они вместе, сначала по тропочке, потом на дорогу вышли. А вокруг так хорошо, привольно. По одну сторону рожь стоит колосистая, по другую яровое поле зеленым пологом раскинулось. Вдалеке село виднеется, и молодой яблоневый сад, и две старинные березы, которые давным-давно бабушка Анна посадила и возле которых в первый раз на одном осьминнике отборный горох посеяла. А высоко в небе невидимые жаворонки поют. Небо такое голубое, и по нему белое облачко плывет неведомо куда…
Хотела Нюра что-то сказать бабушке, оглянулась, а ее уже и нет. И куда она могла деться? Нюре даже подумалось: «Что же это такое? Уж не наша ли бабушка Анна мне примечталась? Да нет! Наверно, эта бабушка из Новой Нетужиловки приходила, там ведь тоже горохом занимаются». Еще раз вокруг огляделась — так оно и есть: далеко-далеко на дороге в Новую Нетужиловку маячит какая-то человеческая фигура.
Не прошло после этого трех дней, очутилась бригадир Нюра Горохова на областном слете передовиков сельского хозяйства. Когда ей предоставили слово, она подробно рассказала, как ее бригада готовит почву под посев гороха, какие вносит удобрения, как ухаживает за посевами.
— А самое, — говорит, главное у нас семена. Вот, говорит, такой горох мы сеем, а вот такой на продовольствие оставляем.
И показала две горошины — одну крупную-крупную, а другую средненькую, но не мелкую.
— Моя, — говорит, — бабушка так отбирала, и я ее практики придерживаюсь, сеем самыми лучшими семенами.
На этом она свою речь закончила, а эти две горошины президиуму на стол положила.
Положила Нюра горошины на стол, а сама отошла в зал и села в том ряду, где раньше сидела.
А председатель президиума поднялся со своего места и начал говорить:
— Вот, товарищи, сейчас бригадир нетужиловского колхоза поделилась с нами опытом работы. Вот здесь перед нами…
Протянул он руку, хотел взять эти две горошины и показать их всем, а горошины покатились-покатились по красному сукну да одна за другой скок-скок со стола на пол… А по полу котом-котом да прямо под ноги сидящим в зале колхозникам… Вот в первом ряду один наклонился и поднял две горошины. Другой наклонился и поднял две горошины. И третий так же. И четвертый. Все, сколько было людей в зале, подняли по две горошины.
Подкатились и к Нюре две горошины, подняла она их и зажала в руке. А когда перед закрытием слета разжала она руку, то увидала — лежат у нее на ладони две янтарные бусины, как раз такие, каких не хватало в прабабушкином ожерелье.
Ермиловы караваи
Жил-был мужик Ермил, сам себе не мил. Оттого он был сам себе не мил, что очень был скупой да жадный — ни в чем сытости не знал.
Было у Ермила сколько-то десятин прикупной земли, он на ней хутор поставил. Имел Ермил несколько лошадей, при них работников держал, а по летам еще двоих-троих принанимал.
Жила у Ермила баба Ненила, для работников щи — кашу варила да хлебы пекла.
Раз замесила баба Ненила хлебы, поваляла, в печку посажала. А Ермил глядел-глядел и говорит:
— И чего ты каждый день канителишься — хлебы печешь? Пеки в один день на всю неделю, а шесть дней будешь в поле ходить.
— Ладно, — говорит баба Ненила, — испеку на всю неделю.
Вот принялась она хлебы печь на всю неделю: три раза ставила, три. раза месила, три раза печку топила. К ночи напекла она хлебов на всю неделю.
А Ермил глядел-глядел и говорит:
— И что ты сколько раз печь топишь, зря дрова переводишь? Испекла бы все хлебы враз, и дело с концом.
Говорит баба Ненила:
— Я бы испекла, да у тебя печь мала. И квашня неподходящая.
Ермил в голове прикинул — какой расход будет. Выходит — можно пойти на затрату. Позвал печников, поставили они печь чуть не во всю хату. А квашню заказал — не то что с кадушку, а прямо-таки с целый чан!
Принялась баба Ненила хлебы печь. Месила-месила, валяла-валяла, сажала-сажала, «спекла восемь преогромных караваев.
— Вот хорошо! — говорит Ермил. — Теперь таскай их в мазанку, оттуда будешь брать, сколько на день положено.
Говорит баба Ненила:
— Да какая же во мне сила? Я их не приподниму. Ты уж сам постарайся перетаскай.
Таскал-таскал Ермил хлебы, аж упарился. Вот поставил он в мазанке рядком восемь караваев, любуется на них, рукой их поглаживает.
Был у Ермила брат Липат. Семья у Липата большая-пребольшая, свои ребятишки мал мала меньше, да двоюродная сестра, вдовая да хворая, со своими малолетками у него находится, да теща-старушка при нем век доживает. И кто бы к нему ни зашел, Липат всякому рад: есть что прихлебнуть — за стол сажает, нет — куском поделится, куска нет, так хоть добрым словом приветит.
Вот и пришел Липат к богатому брату Ермилу. Говорят:
— У меня, брат, хлеба до нови не хватило. Выручи меня — дай мучицы. С поля уберусь, отдам.
Есть у Ермила и рожь и мука, однако говорит Ермил:
— Нет у меня муки. Какая была, Ненила всю перепекла. Вот они каравашки-то стоят!
Поглядел Липат на Ермиловы караваи и говорит:
— Тогда удели, брат, хоть печеного. Ермил сердито так отвечает:
— Печеный хотя и есть, да не про твою честь. Я своих работников кормлю.
Тут заговорила баба Ненила:
— Или у тебя, хозяин, сердце-то каменное? Для родного брата можно бы и уделить.
Ермил на нее даже и не оглянулся, только сказал сквозь зубы:
— Нынче для родного, завтра для двоюродного, эдак, пожалуй, все село в родню навяжется.
Липат прямо-таки со стыда сгорел, не за свою бедность, а за братову жадность. Стоит он, в землю глядит и говорит:
— Ну, что же, коли нет, так и разговору нет. Прощай, брат.
И пошел со двора.
А Ермил его глазами проводил и воротился в мазанку. Тронул рукой один каравай, а он жесткий да холодный, словно камень. Тронул другой, третий — и эти такие же… Так все восемь Ермиловых караваев и обратились в камни-голыши…
Приехали работники с поля, видят — нехорошее получилось дело, камни есть не станешь. Ушли они с Ермилова хутора и больше не воротились.
И баба Ненила не осталась жить у Ермила.
Так все у него и пошло прахом-рушилось его хозяйство.
Пожил-пожил Ермил один в поле, как серый волк, а потом со стыда и с тоски ударился куда глаза глядят — ушел на сторону.