ГОСПОДИН МАРКИЗ В ГОРОДЕ 8 глава




— Ладно. Что же мне сказать? По моему крайнему разумению, — сказала мисс Просс, несколько смягченная принятым им виноватым тоном, — он просто боится затрагивать этот предмет.

— Боится?

— Ясное дело. И даже очень понятно, почему боится. Воспоминание само по себе ужасное. К тому же через это самое он и себя потерял. Он ведь не знает, как случилось, что он себя потерял, и как потом опять нашел, а потому никогда не может быть уверен, что опять не случится того же. Я полагаю, одного этого достаточно, чтобы отвадить его от разговоров насчет такого предмета.

Это неожиданно глубокое замечание поразило мистера Лорри.

— Правда, — сказал он, — страшно даже и думать об этом. Однако, знаете ли, мисс Просс, какое сомнение меня смущает: хорошо ли это, что доктор Манетт постоянно держит на уме такие секретные и тяжелые мысли? Я сильно сомневаюсь в этом, а потому, собственно, и затеял настоящий приятный разговор.

— Ничего не поделаешь, — сказала мисс Просс, качая головой. — Попробуйте затронуть эту струну, ему же тотчас будет от этого хуже. Лучше оставьте его в покое. Да впрочем, хочешь не хочешь, приходится оставлять все как есть. Иной раз встанет он среди ночи, а мы там наверху слышим, как он ходит взад и вперед, взад и вперед по своей комнате. Птичка уж догадалась, что в эту пору он мысленно расхаживает взад и вперед по прежней своей тюрьме. Тотчас она бежит к нему, возьмет под руку и ходит с ним так-то рядом взад и вперед, пока он не успокоится, и все-таки он ей ни разу не сказал настоящей причины, почему он тревожится, а она находит, что лучше не расспрашивать. Так они и гуляют молча, прижавшись друг к дружке, взад и вперед, взад и вперед, пока ее ласка и присутствие не приведут его в здравый разум.

Мисс Просс хоть и говорила, что у нее нет воображения, но едва ли это было справедливо, судя по тому, как живо ей представилась тоска человека, преследуемого однообразной и печальной мыслью, и как выразительно она повторяла эти слова: взад и вперед, взад и вперед.

Закоулок, как уже было упомянуто выше, был удивительно приспособлен для отголосков всякого рода. Звук приближающихся шагов отдавался там так звонко, что стоило лишь заговорить об унылом хождении взад и вперед, как отголоски словно начинали повторять их.

— Ну вот они идут! — молвила мисс Просс, вставая в знак того, что прекращает совещание. — А вслед за ними вскоре пожалуют и сотни всякого народа!

Закоулок был одарен такими странными акустическими свойствами, так чутко и так капризно отзывался на каждый звук, что мистеру Лорри, стоявшему у окна в ожидании отца и дочери и ясно слышавшему их шаги, казалось, что они никогда не дойдут до дому. Не только отголоски их шагов замирали в отдалении, как будто они уже прошли мимо, но вместо них возникали звуки других шагов, которые быстро приближались и потом вдруг окончательно замолкали. Тем не менее отец с дочерью подошли наконец, и мисс Просс встретила их у входной двери.

Приятно было смотреть на мисс Просс, когда, невзирая на свой дикий вид, красное лицо и грозный нрав, она сняла шляпку с головы своей любимицы, обдула с нее пыль, пошлепала по полям шляпки концами собственного носового платка, сложила ее плащ, все убрала, а потом подошла и стала поправлять ее роскошные волосы с такой гордостью, как будто это были ее собственные и как будто она сама красавица, и притом большая кокетка. Приятно было смотреть на ее любимицу, когда она стала обнимать мисс Просс, целовала ее, благодарила и говорила, что напрасно она так много о ней хлопочет… Конечно, это было сказано в шутку, потому что, если бы произнести такие слова серьезно, мисс Просс была бы кровно обижена, ушла бы в свою комнату и там залилась бы слезами. Приятно было смотреть и на доктора, который, глядя на них, уверял, что мисс Просс совсем избаловала Люси, хотя тон его голоса и глаза ясно выражали, что он и сам не прочь баловать ее, даже больше, чем мисс Просс, если это возможно. И на мистера Лорри тоже было приятно посмотреть: он с сияющей улыбкой смотрел на всех и внутренне благодарил судьбу, на старости лет пославшую ему, холостяку, такой приветливый семейный дом. Однако «сотни всякого народа» так и не приходили любоваться этими видами, и мистер Лорри тщетно поджидал исполнения пророческих слов мисс Просс.

Сели обедать, и все еще никого не было. По части кухонных дел всем в доме распоряжалась мисс Просс и выполняла эту обязанность в совершенстве. Ее очень скромные обеды были всегда так превосходно приготовлены, так хорошо сервированы и так мило обставлены, частью на английский, а частью на французский манер, что ничего лучшего нельзя было желать. Так как преданность мисс Просс имела в высшей степени практический характер, то она исходила все предместье Сохо и сопредельные ему области в поисках за обедневшими французскими эмигрантами и, наделяя их шиллингами и полукронами, выманивала у них различные кулинарные секреты. От этих бедствующих сынов и дочерей Франции она научилась таким удивительным штукам, что судомойка и горничная, составлявшие весь штат домашней прислуги, считали ее просто колдуньей или крестной маменькой Золушки: пошлет на рынок купить курицу или кролика, велит принести из огорода какой-нибудь овощ да и превращает эти продукты во что угодно.

По воскресеньям мисс Просс обедала за докторским столом, в остальные же дни недели упорно кушала в неопределенное время или внизу на кухне, или у себя в комнате наверху, в голубой спальне, куда никто, кроме ее птички, не имел доступа. В настоящем случае, во внимание к приятному личику своей птички и к очевидному желанию птички угодить ей, мисс Просс была в смягченном настроении, и обеденное время прошло чрезвычайно приятно.

Погода была жаркая и душная; после обеда Люси предложила вынести вино под чинаровое дерево и всем расположиться там, на вольном воздухе. Так как она была центром этого маленького мирка и все делалось по ее желанию, все тотчас встали и пошли под дерево, а она сама понесла вино специально для мистера Лорри. С некоторых пор она приняла на себя звание виночерпия при мистере Лорри, и, пока они сидели и разговаривали под деревом, она то и дело подливала ему в стакан. Таинственные задние стены и углы каких-то домов выглядывали на них из-под древесных ветвей, а чинара над их головами нашептывала им что-то на своем языке.

Но сотен людей так и не было видно. Мистер Дарней действительно пришел после обеда и присоединился к компании, сидевшей под деревом; но он был только один.

Доктор Манетт принял его приветливо, так же поступила и Люси. Но у мисс Просс приключилось вдруг болезненное подергивание в голове и во всем теле, и она ушла в дом. Такие случаи бывали с ней нередко, и, упоминая о них в интимном кругу, она, обыкновенно, говорила, что на нее «находит дергач».

Доктор был в самом приятном расположении духа и казался удивительно моложавым. В такие дни особенно заметно было сходство его с дочерью. Они сидели рядом; она прислонилась к его плечу, а он положил руку на спинку ее стула, и приятно было проследить в эту минуту, до какой степени велико было их взаимное сходство.

Целый день он был чрезвычайно разговорчив и с оживлением касался многих вопросов. Наконец зашла речь о лондонской старине и о замечательных зданиях старинной архитектуры.

— Скажите, доктор, — обратился к нему мистер Дарней, — вы осматривали когда-нибудь Тауэр? [18]

— Мы с Люси были там, но только мимоходом. Впрочем, настолько успели осмотреть, чтобы знать, что там бездна интересного, но видели далеко не все.

— Я там был, как вам известно, — сказал Дарней, улыбнувшись, но покраснев довольно сердито, — только не в качестве любознательного туриста; моя роль там была не такова, чтобы мне показывали все достопримечательности. Однако, пока я был там, мне рассказали нечто любопытное.

— Что такое? — спросила Люси.

— Производя там какие-то перестройки, каменщики наткнулись на подземную темницу очень старинной постройки, но заброшенную или позабытую. На всех камнях внутренних стен были надписи, нацарапанные узниками: тут были записаны числа, имена, жалобы, молитвы. В самом углу, на крайнем камне, какой-то заключенный, вероятно, перед отходом на казнь, начертал три буквы — это была его последняя работа. Они были нацарапаны каким-то очень несовершенным инструментом, притом второпях, нетвердой рукой. Сначала думали, что эти три буквы — Р.О.И., но, присмотревшись ближе, увидели, что третья буква была «и краткое» [19]. Не могли припомнить ни одного узника, имя и фамилия которого начиналась бы с этих букв, никаких преданий на этот счет тоже не было, и долго не могли догадаться, что это значит. Наконец догадались, что это совсем не инициалы, а просто одно слово — рой. Стали очень внимательно осматривать пол под этой надписью, разобрали каменные плиты или черепицы и под одной из них нашли в земле пепел от сожженной бумаги, смешанный с пеплом небольшого кожаного мешочка или сумки.

Что именно написал там неизвестный узник — никто никогда не узнает, но что-то он написал и спрятал, чтобы не попалось на глаза тюремному сторожу.

— Папа! — воскликнула Люси. — Тебе худо?

Он внезапно вскочил с места и схватился за голову. Его взгляд и выражение лица были так ужасны, что все напугались.

— Нет, душа моя, мне не худо. А только дождь пошел так неожиданно, что я вздрогнул. Пойдемте лучше в комнаты.

Он почти мгновенно опомнился. Дождь действительно пошел крупными, редкими каплями, и старик показал свою руку, омоченную дождем. Но он ни слова не сказал насчет открытия в башне, а когда все вошли в дом, мистеру Лорри показалось, что опытные глаза его подметили на лице доктора, смотревшего на Дарнея, тот самый странный взгляд, который уже был им подмечен в коридорах Олд-Бейли после суда.

Впрочем, доктор так быстро оправился и пришел в себя, что сам мистер Лорри усомнился в своей проницательности. Рука золотого великана, торчавшая в сенях над дверью, была не более тверда и хладнокровна, чем доктор, когда он, остановившись под этой рукой, сказал присутствовавшим, что каждая неожиданность до сих пор еще пугает его и, вероятно, всегда будет пугать, а на этот раз причиной его испуга был дождь.

Настало время пить чай, и мисс Просс председательствовала за чайным столом, и опять на нее «напал дергач», а сотен всякого народа все не было. Только мистер Картон зашел ненароком, но он был по счету всего лишь второй гость.

Вечер был такой душный, что хотя они сидели с раскрытыми дверями и окнами, но задыхались от жары. Покончив с чаем, все сгруппировались у одного из окон, глядя на улицу, где наступали тяжелые сумерки. Люси сидела возле отца; мистер Дарней возле нее; мистер Картон стоял, прислонившись к окну. Оконные занавески, длинные и белые, от времени до времени подхватываемые напором бурного ветра, врывавшегося в закоулок, взвивались к потолку и развевались по комнате наподобие призрачных крыльев.

— Дождь все еще только капает редкими и крупными каплями, — сказал доктор Манетт. — Как медленно надвигается гроза!

— Медленно, но верно, — сказал Картон.

Они говорили вполголоса, как говорят большей частью люди, совместно чего-либо ожидающие, и как всегда говорят люди, собравшиеся в темной комнате, наблюдающие наступление грозы и ждущие молнию.

На улицах заметно было торопливое движение, люди спешили укрыться в домах, пока еще не разразилась гроза; закоулок оглашался множеством шагов, шедших во всех направлениях, а между тем поблизости никого не было.

— Какая масса народу и вместе с тем какое полное уединение! — молвил мистер Дарней после минутного молчания и видя, что все прислушиваются.

— Не правда ли, как это поразительно, мистер Дарней? — сказала Люси. — Я иногда сижу здесь по вечерам, и мне начинает чудиться… впрочем, сегодня все так темно и торжественно, что даже и такие глупые фантазии заставляют меня вздрагивать…

— Что же, и мы будем вздрагивать. Можно узнать, в чем дело?

— Вам это покажется сущим вздором. Подобные фантазии, я думаю, производят впечатление только на тех, кому они приходят в голову, другому они не передаются. По вечерам я иногда сижу здесь одна, прислушиваясь к этим отголоскам, и мне все кажется, что я слышу шаги людей, которые постепенно будут вступать в нашу жизнь.

— Коли так, много же народу ворвется в нашу жизнь! — промолвил Сидни Картон свойственным ему угрюмым тоном.

Шаги слышались без малейшего перерыва, и торопливость их все усиливалась. Закоулок был переполнен этими отголосками: казалось, что некоторые раздаются под самым окном, другие даже в комнате, одни приближались, другие удалялись, иные вдруг останавливались: все это происходило в дальних улицах, а тут никого не было.

— Как же, мисс Манетт, все эти шаги предназначены вступать в жизнь всех нас сообща или мы должны поделить их между собой?

— Не знаю, мистер Дарней. Ведь я же вам говорила, что это моя глупая фантазия, и вы сами на нее напросились. Когда она пришла мне в голову, я была совсем одна, и мне казалось, что это шаги людей, которым суждено играть роль в моей жизни и в жизни моего отца.

— Я принимаю их и в свою жизнь, — сказал Картон, — ни о чем не расспрашиваю, никаких условий не ставлю. Мисс Манетт, слышите, какая толпа врывается в нашу жизнь?.. Я даже вижу ее… при свете молнии!

Последние слова он произнес после того, как блеснула ослепительная молния, осветившая его фигуру у окна.

— А теперь я их слышу! — прибавил он, когда грянул гром. — Вон они идут… бегут, разъяренные, буйные!

Эти слова относились к шуму и гулу проливного дождя; заставившего его замолчать, потому что все равно нельзя было сквозь этот шум расслышать человеческий голос. Вместе с ливнем разразилась страшнейшая гроза, сверкала молния, грохотал гром, дождь лил как из ведра, и продолжалось это без перерыва до восхода луны, которая показалась после полуночи.

Большой колокол Церкви Святого Павла пробил час пополуночи, и звук этот гулко прокатился в очищенном воздухе, когда мистер Лорри направил свои стопы в обратный путь к Клеркенуэлу в сопровождении Джерри, с фонарем и в высоких сапогах. Между предместьями Сохо и Клеркенуэлом немало было улиц совершенно пустынных, и мистер Лорри, побаиваясь разбойников, всегда запасался провожатым в лице Джерри; в обыкновенное время, впрочем, он уходил из дома доктора двумя часами раньше.

— Вот погодка-то разыгралась сегодня, — говорил мистер Лорри. — Знаешь, Джерри, в такую ночь, говорят, покойники встают из могил.

— Не видал я таких ночей, — ответствовал Джерри, — и кто там встает или не встает, мне это ни к чему.

— Спокойной ночи, мистер Картон, — сказал мистер Лорри.

— Спокойной ночи, мистер Дарней! Доведется ли нам пережить вместе еще другую такую же ночь!

Может быть, и доведется. Может быть, они увидят еще и те скопища людей, которые с ревом и шумом ворвутся в их жизнь.

 

Глава VII

ГОСПОДИН МАРКИЗ В ГОРОДЕ

 

Светлейший герцог, один из самых важных и влиятельных придворных сановников, назначил у себя прием два раза в месяц, в собственном своем огромном дворце. Сам герцог изволил пребывать во внутренних покоях, на которые многочисленные почитатели, толпившиеся в анфиладе парадных зал, взирали как на некое святилище. Его светлость собирался пить утренний шоколад. Он имел способность многое глотать совершенно свободно (злые языки утверждали даже, что он скоро проглотит всю Францию), но утренний шоколад не иначе мог найти доступ в глотку его светлости как с помощью четырех дюжин молодцов помимо повара.

Да, для того чтобы шоколад имел счастье проникнуть в уста светлейшего герцога, нужно было содействие четырех человек, из которых главный носил не иначе как двое золотых часов в карманах в подражание скромному и благородному обычаю, введенному в моду самим светлейшим герцогом. Один лакей нес в святилище кувшин с шоколадом; другой все время размешивал и вспенивал этот шоколад особым инструментом: третий подавал любимую салфетку монсеньора; четвертый (тот, что с двумя золотыми часами) наливал шоколад в чашку. Герцог никак не мог обойтись без этих четырех должностных лиц при питье шоколада, чтобы не уронить своего достоинства перед небожителями, вероятно, с умилением взиравшими на него с небес; если бы ему пришлось пить шоколад с помощью только трех человек прислуги, он бы считал свой фамильный герб опозоренным, а если бы при нем осталось лишь два лакея, он бы не мог этого пережить.

Накануне вечером герцог присутствовал на маленьком ужине, где было также театральное представление, состоявшее наполовину из восхитительной комедии, наполовину из прекрасной оперы. Герцог почти все свои вечера проводил на таких маленьких ужинах, и всегда в наилучшем обществе. Он был до того тонко воспитан и так восприимчив, что, когда занимался скучными вопросами государственного управления или государственными тайнами, он гораздо более внимания уделял опере и комедии, нежели нуждам всей Франции. По всей вероятности, это было чрезвычайно лестно для Франции, как было бы лестно и для всякой другой страны в подобных обстоятельствах, чему примером могла служить Англия в былые — увы! невозвратные — дни развеселого Стюарта [20], который продал ее.

Насчет общего хода государственных дел герцог держался того поистине благородного воззрения, что пускай все идет своим порядком; в частности же, он был того, не менее благородного, мнения, что все должны плясать под его дудку, подчиняться его власти и набивать его карманы. О своих удовольствиях вообще и в частности герцог благородно полагал, что мир на то и создан, чтобы доставлять ему удовольствия. Его девизом был библейский текст с одной маленькой поправкой, а именно: «Земля и все ее сокровища принадлежат Мне, — сказал владыка».

Однако постепенно оказалось, что как в частные, так и в общественные дела его светлости вкрались некоторые вульгарные непорядки, и для устранения оных герцог поневоле должен был породниться с откупщиком. Это было необходимо по двум причинам: во-первых, касательно общественных финансов — герцог ни с какой стороны не мог подступиться к ним, и, следовательно, надо было иметь под рукой такого человека, для которого общественные карманы были бы доступны; во-вторых; в частности, герцог знал, что откупщики бывают очень богаты, а сам он, благодаря пышности и роскошеству своих предков, становился беден. На этом основании герцог распорядился взять из монастыря свою сестру, покуда ее не успели еще облечь в монашеский костюм (самое дешевое одеяние для девицы знатного происхождения); и выдал ее замуж за очень богатого откупщика совсем незнатного рода.

Этот самый откупщик, имея в руке присвоенный его званию жезл, увенчанный золотым шариком, находился теперь в числе избранной компании лиц, ожидавших в парадных залах выхода его светлости, и вся присутствующая публика очень низко кланялась откупщику, за исключением только тех существ высшей породы, которые от рождения принадлежали к светлейшей фамилии герцога: эти существа — в том числе и его собственная жена — смотрели на него свысока и обращались с ним очень презрительно.

Откупщик жил великолепно; держал тридцать лошадей на своей конюшне, двадцать четыре лакея сидели у него в передней, шесть горничных состояли в услужении у его супруги. Но так как его ремесло в том и состояло, чтобы грабить и обирать всюду где можно, этот откупщик, независимо от вопроса о том, насколько его брачные отношения были полезны для общественной нравственности, был по крайней мере самым реальным лицом из всех лиц, ожидавших сегодня в парадных залах выхода его светлости.

Красивое зрелище представляли эти залы, убранные и разукрашенные всем, что мог придумать наиболее богатого и изящного утонченный вкус того времени; но было в них что-то ненадежное, непрочное, хрупкое. Если посмотреть на него с точки зрения тех пугал в лохмотьях и ночных колпаках, которые ютились на другом конце города и даже совсем недалеко отсюда, так что сторожевые башни собора Парижской Богоматери, стоявшие на полдороге от одних к другим, могли с одинаковым удобством созерцать их единовременно, — прочность всей этой роскоши казалась еще более сомнительной, только в доме герцога никому не было до этого ровно никакого дела. Тут были военные чины, не имевшие никаких сведений по части воинского искусства; гражданские чины, не имевшие понятия о гражданских делах; морские чины, в глаза не видевшие ни одного корабля; духовные лица с самыми светскими наклонностями, с полным отсутствием совести, с медными лбами и чувственными глазами, распутные на словах и еще более распутные на деле. Все они и каждый из них были совершенно непригодны для того дела, к которому были приставлены, все лгали и притворялись, будто на что-то годятся, но все более или менее принадлежали к тому кругу, где вращался светлейший герцог, а потому им раздавали все общественные должности, сопряженные с какими-либо доходами и привилегиями. Таких лиц можно было насчитать многие десятки среди упомянутого общества. Немало тут было и таких, которые ничем не были связаны ни с герцогом, ни с государством, ни с каким путным делом в мире, — люди, которые всю свою жизнь шли окольными путями к самым скверным целям. Были тут доктора, составившие себе крупное состояние изобретением легких и верных лекарств от небывалых болезней; они вертелись среди придворной знати и с улыбкой старались почаще попадаться на глаза своим важным пациентам. Были тут господа, изобретавшие всевозможные средства для врачевания маленьких невзгод, от которых страдало государство: одно только средство никогда не приходило им в голову, а именно серьезно приняться за дело и вырвать с корнем хотя бы одно из общественных зол. И они тоже расхаживали по этим залам, излагая свои вздорные проекты каждому, кто только расположен был выслушивать их. Тут же были неверующие философы, пытавшиеся перестроить мир словами и воздвигавшие вавилонские башни из карточных домиков с намерением долезть до неба; они беседовали, с неверующими химиками, которые только о том и думали, чтобы превращать в чистое золото всякие другие металлы. Тут были изящнейшие джентльмены самого тонкого воспитания, которое в те замечательные времена (как и поныне) состояло в том, чтобы пропитать человека глубочайшим равнодушием ко всем естественным человеческим интересам. И эти отборные экземпляры человечества находились в залах его светлости, являя собой образцы изящной расслабленности. Каждый из них имел в высшем кругу парижской знати собственный отель, где проживало его собственное семейство; но среди ангелов этой высокой сферы едва ли нашлась бы хоть одна жена, которую по общему виду и манерам можно было признать за чью-нибудь мать. В числе приспешников, ожидавших выхода его светлости, немало было шпионов; они составляли, в сущности, добрую половину всей компании, однако и им не удалось бы отыскать в тогдашнем семейном доме ни одной матери. И в самом деле, произвести на свет какого-нибудь несносного пискуна еще не значит быть матерью, и вообще в модных кругах того времени это был вовсе не модный титул. Несносные пискуны отдавались на попечение крестьянских баб, которые их выкармливали и воспитывали, а в обществе нередко встречались шестидесятилетние бабушки, которые все еще кокетничали, наряжались, как двадцатилетние, и разъезжали по маленьким ужинам.

Все человеческие существа, толпившиеся в залах герцога, заразились этим общим характером пустоты и ненужности. В первом зале, у самого выхода из дворца, держались человек шесть совсем особого пошиба. Им с некоторого времени начинало казаться, что дела вообще пошли скверно. И вот чтобы поправить их, трое из них не нашли ничего лучшего, как присоединиться к секте «конвульсионистов», и в этот самый час раздумывали про себя, не повалиться ли на пол и, беснуясь и рыча с пеной у рта, не довести ли себя до каталептического состояния в надежде, что герцог примет такое проявление с их стороны за пророческий перст и поручит им руководство судьбами отечества. Помимо этих дервишей тут было еще трое, принадлежавших к другой секте и придумавших бороться против всех зол посредством высокопарной чепухи о «Центре Истины». Они утверждали, что человек отбился от Центра Истины (что было несомненно), но еще не вышел из ее окружности, и все дело в том, чтобы снова гнать его и подталкивать к центру, для чего необходимо поститься и вызывать духов. Легко себе представить, что эти господа только и делали, что вызывали духов и беседовали с ними; из такого занятия они извлекали для себя много удовольствия, но еще не видали от того ни малейшего толка.

Одно было утешительно: все присутствовавшие в герцогском отеле были одеты на заглядение! Если бы можно было наперед знать, что в день Страшного суда всем будет велено явиться в парадных костюмах, эта компания, наверное, угодила бы прямо в рай. Головы у них были до того аккуратно завиты, взбиты, напудрены, лица так нежны, так хорошо сохранились или так искусно раскрашены; все имели на боку такие на вид хорошенькие шпаги и испускали такой приятный для обоняния аромат, что одних этих свойств было достаточно, чтобы убедиться, что все идет превосходно и будет так же идти во веки веков. Изящные джентльмены самого тонкого воспитания носили множество висячих брелоков, которые при каждом томном движении деликатно позвякивали; золотые цепи звучали, точно драгоценные колокольчики; и весь этот звон, и все это бряцание вместе с шелестом шелковых тканей, парчи, тончайшего белья и кружев производили в воздухе легкое трепетание, отгонявшее прочь всякую мысль о том, что существует на свете предместье Сент-Антуан, населенное голодающими людьми.

Парадный костюм был тем надежным талисманом, тем магическим средством, которое поддерживали общественный строй и порядок. Это был бесконечный маскарад, на который все шли, разрядившись по установленной форме. От Тюильрийского дворца и герцогских палат маскарад обнимал собой все чины двора, всех членов парламента, все судебные установления, все общество, за исключением тех пугал, что ходили в лохмотьях и доходили, таким образом, до палача, который обязан был при исполнении своей должности быть «в буклях, в пудре, в камзоле с золотыми галунами, в белых шелковых чулках и в башмаках с бантами». В таком изящном туалете Господин Парижский, как величали его собратья по ремеслу (смотря по округу, в котором они действовали, они назывались Господин Парижский, Господин Орлеанский и т. д.), производил казнь через повешение или через колесование — в то время головы рубили очень редко. И кому же из общества, собравшегося в герцогском дворце в тысяча семьсот восьмидесятом году от Рождества Христова, могло прийти в голову, что возможна гибель государственной системы, которая зиждется на напудренном и завитом палаче в камзоле с золотыми галунами, да еще и в белых шелковых чулках! Ясно, что такая система должна была длиться, покуда стоит мир.

Между тем его светлость освободил своих четырех лакеев от их драгоценной ноши, выкушал чашку шоколада, повелел раскрыть двери святилища и вышел в приемные комнаты. Тут начались перед ним нижайшие поклоны, подобострастные комплименты, всякое подличанье и заискивание. Все так усердно падали ниц перед герцогом, так поклонялись ему и телом и духом, что для Бога у них ничего не оставалось: может быть, по этой причине поклонники его светлости никогда и не обращались к Богу.

Расточая направо и налево милостивые слова, обещания и улыбки, осчастливив одного из поклонников фразой, произнесенной шепотом, другого — только мановением руки, герцог тихими шагами прошел через все залы вплоть до отдаленных пределов, где находились приверженцы «Центра Истины»; оттуда он повернул назад и тем же порядком проследовал обратно во внутренние покои; шоколадные приспешники затворили двери святилища, и его светлость исчез из глаз его обожателей.

Спектакль кончился, трепетание в воздухе приняло бурный характер, драгоценные брелоки зазвенели вовсю, и публика устремилась вниз по лестнице. Вскоре из всей толпы в залах остался один только человек. Он постоял, держа свою шляпу под мышкой, а табакерку в руке, потом медленно пошел между двойного ряда зеркал к выходу.

Остановившись у самой последней двери, он обернулся лицом к святилищу и произнес:

— Ну и убирайся ко всем чертям!

С этими словами он отряхнул со своих пальцев нюхательный табак, будто отряхивал прах с ног своих, и спокойно отправился вниз.

То был человек лет шестидесяти, великолепно одетый, с надменной осанкой. Его лицо было похоже на красивую маску. Оно было бело и бледно до прозрачности, все черты тонко вырисованы, выражение определенное, твердо установившееся. Нос изящной формы был слегка сдавлен у верхушек ноздрей, и в этих мелких впадинах гнездились единственные изменения, каким когда-либо подвергалось выражение этого лица. Иногда они меняли цвет, иногда слегка раздувались и опять съеживались, как бы от едва заметного внутреннего биения крови; и это придавало всей его физиономии необыкновенно предательский и жестокий вид. При ближайшем рассмотрении можно было проследить, что такому выражению немало способствовали очертания рта и глазных впадин, которые были слишком прямы в горизонтальном направлении и слишком узки; тем не менее это лицо было положительно красиво и притом оригинально.

Обладатель его сошел во двор, сел в свою карету и уехал. На приеме у герцога не многие с ним разговаривали; он стоял особняком, держался поодаль от других и находил, что его светлости надлежало бы выказать по отношению к нему побольше теплоты. А оттого ему, как видно, приятно было давить народ на улице и видеть, как чернь кидается в стороны, давая дорогу его лошадям. Кучер его так погонял их, как будто они шли в атаку на неприятеля, и эта бешеная скачка не вызвала ни перемены в лице, ни одного гневного восклицания со стороны барина. От времени до времени даже и в этом глухом городе и даже в те бессловесные времена раздавались жалобы на безжалостное обыкновение важных бар во весь опор скакать по узким улицам, лишенным тротуаров, и калечить простой народ. Но эти жалобы скоро забывались, да на них, по обычаю того времени, мало обращали внимания, предоставляя простому народу изворачиваться и спасаться, как знает сам.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: