Либба Брэй
Великая и ужасная красота
Джемма Дойл – 1
- Марфушка; OCR, ReadCheck - natti; Conv - shtuks
«Либба Брэй «Великая и ужасная красота»»: Эксмо; М.; 2013
ISBN 978-5-699-59165-7
Аннотация
Джемма Дойл не похожа на других английских девушек. Безупречные манеры, скромность, умение молчать, когда не спрашивают, осознание своего положения в викторианском обществе — не для нее. Увы, Джемма загадка для себя самой. После трагедии, постигшей ее семью, юная мисс Дойл поступает в престижную лондонскую школу Спенс. Одинокая, измученная чувством вины, преследующим ее, одержимая видениями близкого будущего, Джемма встречает в школе более чем холодный прием. Но вскоре выясняется, что она не одинока в своих странностях…
«Великая и ужасная красота» — это захватывающая история, полная загадок и событий, живой портрет Викторианской эпохи, когда у английских девушек была лишь одна дорога — удачно выйти замуж и рожать наследников. Джемма Дойл выбрала иной путь…
Впервые на русском языке!
Либба Брэй
ВЕЛИКАЯ И УЖАСНАЯ КРАСОТА
Посвящается Барри и Джошу.
В высокой башне с давних пор [1]
Она волшебный ткет узор,
Суровый зная приговор:
Что проклята, коль кинуть взор
Рискнет на Камелот.
Не ведая судьбы иной,
Чем шелком ткать узор цветной,
От мира скрылась за стеной
Волшебница Шелот.
Дана отрада ей в одном:
Склонясь над тонким полотном
В прозрачном зеркале стенном
Увидеть земли за окном,
Увидеть Камелот.
И отражений светлый рой
Она в узор вплетает свой,
Следя, как позднею порой
За гробом певчих юных строй
Шагает в Камелот;
Иль бродят ночью вдалеке
Влюбленные — рука в руке.
|
«Как одиноко мне!» — в тоске
Воскликнула Шелот.
И, отрешившись от тревог,
Что ей сулит жестокий рок,
Как в час прозрения пророк,
Она взглянула на поток,
Бегущий в Камелот.
А в час, когда багрян и ал
Закат на небе догорал,
Поток речной ладью умчал
Волшебницы Шелот.
Из «Леди Шелот» Альфреда Теннисона
ГЛАВА 1
21 июня 1895 года Бомбей, Индия.
— Ох, умоляю, только не говори, что это подадут на ужин сегодня, в мой день рождения!
Я во все глаза смотрю на шипящую кобру. Удивительно розовый язычок высовывается из злобной пасти и снова скрывается в ней, пока какой-то индиец с голубоватыми бельмами на слепых глазах кланяется моей матери и объясняет на хинди, что из кобр готовят очень вкусную еду.
Матушка протягивает к змее руку, затянутую в белую перчатку, и гладит кобру по спине пальцем.
— Как думаешь, Джемма? В честь шестнадцатилетия не хочешь ли поужинать коброй?
От вида скользкой твари я содрогаюсь.
— Думаю, нет, благодарю.
Старый слепой индиец улыбается беззубым ртом и пододвигает кобру ближе ко мне. Я отскакиваю и налетаю спиной на деревянную подставку, на которой стоят маленькие статуэтки индийских богов. Одна из них, изображающая женщину со множеством рук и ужасным лицом, падает на землю. Это Кали, разрушительница. Матушка часто обвиняет меня, будто я избрала Кали своей защитницей. В последнее время мы с матушкой с трудом находим общий язык. Она полагает, это из-за того, что я вступила в трудный возраст. А я постоянно твержу всем, кто только желает выслушать, — все дело в том, что она отказывается отправить меня в Лондон.
|
— Я слышала, в Лондоне у еды не нужно сначала удалять ядовитые зубы, — говорю я.
Мы прошли мимо старика с коброй и ввинтились в толпу людей, заполнивших собой каждый квадратный дюйм безумной торговой площади Бомбея. Матушка не отвечает мне, она лишь отмахивается от шарманщика с обезьянкой. Стоит нестерпимая жара. В хлопковом платье с кринолином я обливаюсь потом. Мухи — мои наиболее пылкие поклонники — так и носятся перед лицом. Я пытаюсь прихлопнуть хоть одну мелкую крылатую тварь, но та уворачивается, и я почти готова поклясться, что слышу, как она насмехается надо мной. Мои мучения приобретают масштабы эпидемии.
Над нашими головами клубятся плотные темные тучи, напоминая, что сейчас — сезон муссонов, в любое мгновение с неба могут хлынуть потоки воды. На пыльном базаре мужчины в тюрбанах болтают, пронзительно кричат, торгуются, подсовывают нам яркоокрашенные шелка; руки у них темно-коричневые, обожженные солнцем. Кругом стоят тележки, на которых выстроились соломенные корзины, полные разнообразных вещей и продуктов; здесь узкие медные вазы, деревянные шкатулки, украшенные резным цветочным орнаментом, плоды манго, дозревающие на солнце…
— Далеко еще до нового дома миссис Талбот? Не могли бы мы взять коляску, пожалуйста? — спрашиваю я, надеюсь, с заметным раздражением в голосе.
— Сегодня чудесный день для прогулки. И спасибо, что держишься в рамках приличий.
Мое раздражение и в самом деле было замечено.
Сарита, наша многострадальная домоправительница, на обветренной ладони протягивает матушке гранат.
|
— Мэмсахиб, вот эти уж очень хороши. Может быть, мы купим их для вашего отца?
Будь я хорошей дочерью, я бы принесла таких гранатов своему отцу, чтобы увидеть, как на мгновение вспыхнут его голубые глаза, когда он разрежет сочный красный фрукт, а потом будет серебряной ложечкой есть крошечные зерна, как и положено настоящему британскому джентльмену.
— Он только зря испачкает свой белый костюм, — бормочу я.
Матушка хочет что-то сказать, потом передумывает и вздыхает — как обычно.
Прежде мы с матушкой всюду ходили вместе — посещали древние храмы, изучали местные обычаи, наблюдали за индусскими праздниками, задерживаясь допоздна, чтобы увидеть, как улицы осветятся множеством свечей. А теперь она брала меня с собой, только отправляясь с официальными визитами. Как будто я была прокаженной, сбежавшей из лепрозория.
— Он обязательно испачкает костюм. Он всегда его пачкает, — с вызовом бормочу я, хотя никто не обращает на меня внимания, кроме шарманщика и его обезьяны, — они тащатся следом, надеясь развеселить меня и получить немного денег.
Высокий кружевной воротник моего платья насквозь пропитался потом. Я жажду очутиться в прохладной, зеленой Англии, о которой знаю только из писем бабушки. Эти письма полны сплетен о чайных приемах и балах, о том, кто о ком злословит, а кто оскандалился на весь свет, — но я-то вынуждена оставаться в скучной, грязной Индии и любоваться шарманщиком, который вечно показывает один и тот же карточный фокус.
— Посмотрите на эту обезьянку, мэмсахиб! Какая она восхитительная!
Сарита произносит это так, словно мне все еще три года, и я цепляюсь за подол ее сари. Похоже, никто не понимает, что мне уже исполнилось шестнадцать и что я хочу… нет, мне необходимо попасть в Лондон, где я очутилась бы рядом с музеями и балами и мужчинами, которым больше шести лет, но еще не исполнилось шестидесяти.
— Сарита, эта обезьяна — специально обученный вор, который в одно мгновение стащит у тебя все твои денежки, — со вздохом отвечаю я.
Лохматая попрошайка, будто восприняв мои слова как сигнал к действию, мгновенно вспрыгивает мне на плечо и протягивает ладошку.
— Как тебе понравится закончить жизнь в качестве рагу на праздничном ужине? — цежу я сквозь зубы.
Зверек шипит. Матушка кривится — она возмущена моими дурными манерами — и опускает монетку в чашку хозяина обезьяны. Обезьяна победоносно ухмыляется и, перепрыгнув через мою голову, убегает.
Торговец протягивает нам резную маску с оскаленными зубами и слоновьими ушами. Матушка берет маску и прикладывает к лицу.
— Найди меня, если сможешь, — говорит она.
В эту игру она играла со мной с тех самых пор, как я научилась ходить; напоминание о прятках должно заставить меня улыбнуться. Детская игра…
— Я вижу только свою мать, — со скукой отвечаю я. — Точно такие же зубы. Точно такие же уши.
Матушка возвращает маску торговцу. Я задела ее тщеславие, ее слабое место.
— А я вижу, что шестнадцатилетие не изменило мою дочь, — говорит она.
— Да, мне шестнадцать. Шестнадцать! В таком возрасте большинство девушек из хороших семей отправляют учиться в Лондон.
Я подчеркиваю слова «хороших семей», надеясь, что это как-то подействует на матушку, вызовет у нее чувство стыда и мысль о необходимости соблюдать приличия.
— Мне кажется, этот чуть зеленоват с одного бока.
Матушка пристально разглядывает плод манго, полностью поглощенная этим занятием.
— Никто же не пытался запереть в Бомбее Тома! — заявляю я, используя имя брата как последнее средство. — Он там целых четыре года! А теперь уже начнет учиться в университете.
— Мужчины — это совсем другое дело.
— Это несправедливо! Я так никогда не выйду в свет! И кончу тем, что превращусь в старую деву с сотнями кошек, которые будут лакать молоко из фарфоровых чашек, — жалобно ною я.
Да, это выглядит непривлекательно, но я не в силах остановиться.
— Я понимаю, — говорит наконец матушка. — Но понравится ли тебе быть выставленной в бальных залах, как будто ты породистая лошадь, чью способность к размножению обсуждают в обществе? Будешь ли ты считать Лондон все таким же очаровательным, когда станешь предметом самых жестоких сплетен из-за того, что чуть-чуть нарушишь правила хорошего тона? Лондон вовсе не такое идиллическое место, как заставляют тебя думать бабушкины письма.
— Откуда мне знать? Я его никогда не видела.
— Джемма…
В тоне матушки звучит предостережение, хотя на ее губах играет привычная улыбка, специально для индийцев. Никто не должен подумать, будто английские леди настолько невоспитанны, что позволяют себе спорить на улице. Мы всего лишь говорим о погоде, но когда погода портится, мы делаем вид, что не замечаем этого.
Сарита нервно хихикает.
— Да неужели наша мэмсахиб уже превратилась в юную леди? Кажется, только вчера она играла в детской! Ох, поглядите-ка, финики! Ваши любимые!
Сарита расцветает в беззубой улыбке, от которой все морщины на ее лице сразу становятся глубже. Жарко, и мне вдруг захотелось закричать и убежать со всех ног от всего и всех, кого я знала.
— Эти финики, наверное, сгнили изнутри. Как и Индия.
— Джемма, довольно!
Матушка пристально смотрит на меня прозрачными, как стекло, зелеными глазами. Люди называют ее глаза проницательными и мудрыми. У меня точно такие же большие, чуть раскосые зеленые глаза. Индийцы говорят, что мои глаза тревожат, беспокоят. Как будто за тобой наблюдает призрак. Сарита, продолжая улыбаться, уставилась себе под ноги, хлопотливо поправляет коричневое сари. Мне становится немножко не по себе оттого, что я так дурно отозвалась о ее доме. О нашем доме, хотя в эти дни я нигде не чувствовала себя дома.
— Мэмсахиб, но вы же на самом деле не хотите уехать в Лондон. Он серый и холодный, и там нет топленого масла. Вам там не понравится.
Неподалеку от залива пронзительно свистнул поезд, подошедший к вокзалу. Бомбей. Вообще-то это означает «хороший залив», вот только ничего хорошего в этот момент я о нем не думала. Темный плюмаж дыма, выпущенный паровозом, потянулся вверх и коснулся низко нависших тяжелых туч. Матушка следит за ним взглядом.
— Да, холодный и серый…
Она прижимает руку к горлу, пальцы касаются ожерелья на шее, — в центре ожерелья крепится маленький серебряный медальон, на котором изображено всевидящее око над полумесяцем. Его подарил ей какой-то сельский житель, так говорила матушка. Это ее талисман удачи. Я никогда не видела ее без этого медальона.
Сарита осторожно коснулась плеча матушки.
— Пора идти, мэмсахиб.
Матушка отводит взгляд от поезда, роняет руку.
— Да. Идем. Мы чудесно проведем время у миссис Талбот. Я уверена, в честь твоего дня рождения у нее приготовлено замечательное печенье…
Какой-то мужчина в белом тюрбане и плотном черном дорожном плаще налетает на нее сзади, сильно толкнув.
— Тысяча извинений, уважаемая леди!
Он улыбается и отвешивает глубокий поклон, прося прощения за грубость. Когда он склоняется, становится виден молодой человек за его спиной, одетый в точно такой же странный плащ. На мгновение наши взгляды встречаются. Он ненамного старше меня, ему лет семнадцать; кожа смуглая, губы — полные, а ресницы — самые длинные из всех, какие мне только приходилось видеть. Я знаю, что не должна считать привлекательными индийских мужчин, но я ведь видела не слишком много юношей вокруг себя, и потому вдруг обнаруживаю, что загораюсь румянцем. Он тут же отводит глаза и поворачивает голову, рассматривая толпу.
— Вам бы следовало быть поосторожнее, — сердито бросает Сарита старшему мужчине, отталкивая его. — И лучше бы вам не оказаться вором, иначе вам не поздоровится.
— Нет-нет, мэмсахиб, я просто ужасно неловок!
Он вдруг гасит улыбку, а вместе с ней отбрасывает и тон бодрого простачка. И тихо шепчет матушке на безупречном английском:
— Цирцея рядом…
Для меня это звучит бессмыслицей, которую бормочет очень умный вор, чтобы отвлечь наше внимание. Я собираюсь сказать это матушке, но выражение крайнего ужаса на ее лице заставляет меня похолодеть. Она резко оборачивается и начинает оглядывать уличную толпу так, словно ищет потерявшегося ребенка.
— Что такое? — спрашиваю я. — Что все это значит?
Но мужчины уже исчезли. Они растворились среди людей, оставив лишь отпечатки ног в пыли.
— Что этот человек сказал тебе?
Матушка говорит ледяным тоном:
— Ничего. Он явно был не в себе. Нынче на улицах небезопасно.
Я никогда не слышала, чтобы моя мать говорила вот так. Так жестко. И в то же время так испуганно.
— Джемма, я думаю, мне лучше пойти к миссис Талбот одной.
— Но… но как же печенье?
Вопрос был безусловно глупым, но сегодня мой день рождения. Конечно, мне не хотелось проводить его в гостиной миссис Талбот, но мне уж точно не хотелось провести его и дома, в одиночестве, всего лишь потому, что какой-то сумасшедший в черном плаще и его сопровождающий что-то сказали моей матери.
Матушка плотно натягивает на плечи шаль.
— Печеньем можно побаловаться и потом…
— Но ты обещала!..
— Ну да, только это было до того…
Она умолкает.
— До чего?
— До того, как ты меня так раздосадовала! В самом деле, Джемма, ты не в том настроении, чтобы являться к кому-то с визитом. Сарита отведет тебя обратно.
— У меня прекрасное настроение! — возражаю я, и по моему тону можно без труда понять, что это не так.
— Нет, не прекрасное!
Зеленые глаза матушки смотрят на меня в упор. В них светится нечто такое, чего я никогда прежде не видела. Это огромный, пугающий гнев, от которого у меня перехватывает дыхание. Но он угас, едва вспыхнув, и передо мной снова стоит привычная матушка.
— Ты слишком устала, тебе нужно отдохнуть. Вечером мы устроим праздник, и я позволю тебе выпить немножко шампанского.
«Я позволю тебе выпить немножко шампанского…» Это не обещание; это извинение за то, что матушка собиралась сейчас избавиться от меня. Когда-то мы все делали вместе, а теперь не могли даже просто поговорить на базаре, не язвя друг другу. Я смущена и разочарована. Мать никуда не хочет брать меня с собой, не только в Лондон, но даже и в дом к старой деве, которая всегда заваривает слишком слабый чай.
Паровоз снова пронзительно свистит, заставляя матушку подпрыгнуть на месте.
— Вот что, я разрешу тебе надеть мое ожерелье. Давай, надень его. Я знаю, оно тебе всегда очень нравилось.
Я стою, онемев от изумления, пока мать украшает меня ожерельем, которое мне действительно всегда хотелось иметь, — но теперь оно кажется невероятно тяжелой, блестящей и отвратительной безделушкой. Взяткой. Матушка снова быстро оглядывает пыльную торговую площадь, а потом ее зеленые глаза опять останавливаются на мне.
— Ну вот. Ты выглядишь… совсем взрослой.
Она прижимает затянутую в перчатку руку к моей щеке и медлит, как будто хочет, чтобы ее пальцы запомнили это ощущение.
— Увидимся дома.
Я не желаю, чтобы кто-нибудь заметил слезы в моих глазах, и потому стараюсь придумать что-нибудь самое злое, что только можно было бы сказать в такой момент. И прежде чем уйти с базара, бросаю матери:
— Если ты вообще не вернешься домой, я не слишком огорчусь.
ГЛАВА 2
Я бегу прочь сквозь толпу торговцев и нищих детей, мимо вонючих верблюдов, чуть не налетаю на двух мужчин, несущих несколько новых сари на веревке, натянутой между двумя шестами. Я бросаюсь в узкую боковую улочку, мчусь по извилистым переулкам, наконец останавливаюсь перевести дыхание. Горячие слезы льются по щекам. Я позволяю себе заплакать — потому что вокруг нет никого, кто мог бы это увидеть.
«Избави меня Господи от женских слез, потому что мне не устоять перед ними». Так сказал бы мой отец, будь он сейчас здесь. Отец, с вечно моргающими глазами и кустистыми усами, гулко смеющийся, когда я радую его, и глядящий куда-то вдаль, словно меня и не существует, если я веду себя не как леди. Не думаю, что он обрадуется, услышав о моих поступках. Говорить гадкие вещи и убегать куда-то — это не то, что приличествует девушке, желающей уехать в Лондон. У меня сводит живот от этих мыслей. О чем только я думала?
Мне ничего не остается, кроме как проглотить гордость, вернуться назад и извиниться. Если только я смогу найти обратную дорогу. Все вокруг кажется незнакомым. Два старика сидят на земле, скрестив ноги, и курят маленькие коричневые сигареты. Они провожают меня взглядами, когда я прохожу мимо. Я вдруг осознаю, что впервые осталась одна в огромном городе. Ни компаньонки. Ни сопровождающих. Леди без свиты. Просто позор. Сердце забилось быстрее, я прибавила шагу.
Воздух вокруг стал совсем неподвижным. Близится буря. Я слышу вдали отчаянный шум торговой площади, люди торопятся завершить последние сделки перед тем, как все закроется по случаю дневного ливня. Я иду на звук — но снова оказываюсь там, откуда начала движение. Старики улыбаются мне, английской девушке, потерявшейся и оставшейся в одиночестве на улицах Бомбея. Я могла бы спросить у них, в какую сторону пойти, чтобы добраться до рыночной площади, хотя я говорю на хинди далеко не так хорошо, как отец, и, насколько я понимаю, вопрос «В какой стороне базар?» может прозвучать для индийца как «Я хочу обладать прекрасной коровой соседа». И все равно стоит попытаться.
— Простите, — обратилась я к старшему мужчине, с белой бородой. — Я, кажется, заблудилась. Не могли бы вы сказать мне, в какой стороне торговая площадь?
Улыбка старика угасла, сменившись выражением страха. Он заговорил со вторым мужчиной на незнакомом мне диалекте, звучащем резко, отрывисто. В окнах и дверях показались люди. Все смотрят на меня. Старик встает, показывает пальцем на меня, на ожерелье. Ему оно не нравится? Что-то во мне его тревожит. Он отмахивается от меня, уходит в дом и захлопывает дверь у меня перед носом. Что ж, я могу лишь порадоваться, что не только моя мать и Сарита находят меня невыносимой.
Но в окнах по-прежнему видны лица людей, следящих за мной. Падают первые капли дождя. Влага впитывается в платье, оставляя все увеличивающиеся пятна. Ливень может хлынуть в любой момент. Я должна вернуться. Лучше не думать о том, что скажет матушка, если ей придется промокнуть насквозь по моей вине. Почему я вела себя как какая-нибудь обидчивая дурочка? Теперь матушка ни за что не возьмет меня с собой в Лондон. Я проведу остаток дней в монастыре, в окружении усатых женщин, мои глаза постепенно ослепнут от плетения затейливых кружев для приданого других девушек. Я могу проклинать свой дурной характер, но это не поможет мне найти дорогу назад. «Выбери направление, Джемма, любое направление — и просто иди!» Я решила повернуть направо. Одна незнакомая улица выводит меня на другую, та — на следующую, я в очередной раз поворачиваю и вижу его. Того юношу с торговой площади.
«Не впадай в панику, Джемма. Просто медленно уходи, пока он тебя не увидел».
Я делаю два быстрых шага назад. Каблук попадает на скользкий камень, я невольно отпрыгиваю и оказываюсь на середине улицы, с трудом удержавшись от падения. Когда я наконец твердо встаю на ноги, он смотрит на меня с непонятным выражением. Секунду-другую мы оба не двигаемся. Мы так же неподвижны, как воздух вокруг нас, обещающий дождь или угрожающий бурей.
Внезапно по всему телу расползается леденящий страх, я вспоминаю разговоры, которые слышала в кабинете отца, — разные истории, что рассказывают за бренди и сигарами, об ужасной судьбе женщин, гуляющих без сопровождения, о том, как на них нападают дурные люди и навсегда губят их жизнь. Но то были всего лишь слова… А сейчас передо мной настоящий, живой мужчина, и он идет в мою сторону, он сокращает расстояние между нами широкими шагами…
Он собирается схватить меня, но я этого не допущу. Сердце колотится, я подбираю юбки, готовая бежать. Я пытаюсь сделать шаг, но ноги вдруг начинают дрожать, как у новорожденного теленка. Земля подо мной мерцает и раскачивается.
Что происходит?
Двигаться. Я должна двигаться, но не могу. Странное покалывание начинается в пальцах, оно поднимается по рукам, проникает в грудь. Я вся дрожу. Ужасная тяжесть давит на меня, не давая дышать, заставляя опуститься на колени. Меня охватывает паника. Я хочу закричать, но не могу выдавить ни слова, ни звука. Мужчина протягивает мне руку, но я уже падаю на землю. Я хочу попросить его помочь. Сосредотачиваюсь на его лице, на полных губах. Темные вьющиеся волосы падают ему на глаза, на темные, карие глаза, окруженные невероятно длинными ресницами. Тревожащие глаза.
«Помогите мне…»
Эти слова вспыхивают в моем уме. Я не боюсь утратить девственность; я поняла, что умираю. Я пытаюсь открыть рот и сказать ему это, но из горла вылетает лишь невнятный сдавленный звук. Сильный запах роз и специй захлестывает меня, мои веки трепещут, я стараюсь не закрывать глаза. А его губы открываются, движутся…
Его голос произносит:
— Такое случается.
Тяжесть увеличивается, я чувствую, что вот-вот взорвусь… а потом оказываюсь в крутящемся туннеле ослепительных красок и света, и меня влечет куда-то вниз, как подводным течением. Я падаю целую вечность. Вокруг роятся картины прошлого. Я пролетаю мимо десятилетней себя, играющей с Джулией — мы возимся со старой тряпичной куклой, которую я годом позже потеряла на пикнике; а вот мне шесть лет, Сарита умывает меня перед обедом. Время раскручивается назад, вот мне три года, два, вот я младенец, а потом — нечто бледное и непонятное, некое существо не крупнее головастика и точно такое же хрупкое. Меня подхватывает могучее течение, проталкивает сквозь завесу тьмы — и вот я опять вижу извилистую индийскую улочку. Я здесь всего лишь гость, я двигаюсь в ожившем сне, никаких звуков вокруг, кроме биения моего сердца, моего тяжелого дыхания, гула моей крови, бегущей по венам. По крышам надо мной несется обезьянка шарманщика, она скалит зубы. Я пытаюсь заговорить, но не могу. Обезьяна перепрыгивает на следующую крышу. Это крыша какой-то лавчонки, с карнизов свисают сушеные травы, а на двери прикреплен маленький символ — луна и глаз, такой же, как на ожерелье моей матери. По идущей под уклон улице быстро шагает женщина. У нее золотисто-рыжие волосы, она одета в синее платье и белые перчатки. Моя мать. Что моя мать делает здесь? Она должна быть сейчас в доме миссис Талбот, пить чай и обсуждать ткани.
С ее губ слетает мое имя. «Джемма. Джемма». Она ищет меня. За ней следует индиец в тюрбане. Она не слышит его шагов. Я пытаюсь ее позвать, но изо рта опять не вылетает ни звука. Одной рукой матушка толкает дверь лавки и входит. Я спешу за ней, сердце колотится все громче и сильнее. Она должна знать, что за ней идет этот мужчина. Она должна уже слышать его дыхание. Но она смотрит только перед собой.
Мужчина извлекает из-под плаща кинжал, но матушка все равно не оборачивается. Я чувствую себя так, словно внезапно заболела. Я хочу остановить матушку, оттолкнуть ее. Но каждый шаг дается с трудом, я как будто проталкиваюсь сквозь воздух, поднимаю ноги медленно, очень медленно. Мужчина останавливается, прислушивается. Его глаза вдруг округляются. Ему страшно.
В глубине лавки, в темноте, что-то ждет, свернувшись кольцом. Как будто сама тьма вдруг начала шевелиться. Но как она может шевелиться? Однако это так, она движется с холодным скользящим звуком, от которого по коже бегут мурашки. Нечто темное поднимается из своего укрытия. Оно увеличивается, оно заполняет все вокруг. Чернота в центре этого кружится водоворотом, и звук… невообразимо ужасные крики и стоны вырываются из тьмы.
Мужчина бросается вперед, и нечто захлестывает его. И пожирает. Теперь тьма нависает над моей матерью и обращается к ней шипящим голосом:
— Иди к нам, красавица. Мы давно ждем…
Я мысленно кричу изо всех сил. Матушка оглядывается, видит кинжал, лежащий на полу, хватает его. Темное нечто яростно завывает. Матушка намерена бороться. Она намерена выстоять. Одинокая слеза сползает по ее щеке, матушка закрывает полные отчаяния глаза, тихо, как молитву, повторяя мое имя: «Джемма… Джемма…» А потом стремительным движением взмахивает кинжалом — и вонзает его в себя.
Нет!..
Мощным толчком меня выбрасывает из лавки. Я снова на улицах Бомбея, как будто никогда и не заходила в лавку, и я отчаянно кричу… а потом меня крепко хватает за руки молодой индиец.
— Что вы видели? Скажите мне!
Я брыкаюсь и дергаюсь, вырываясь. Неужели вокруг нет никого, кто мог бы мне помочь? Что происходит? Матушка! Мой ум отчаянно пытается вернуть способность рассуждать здраво, логично и наконец справляется с этим. Моя мать сейчас пьет чай в доме миссис Талбот. Я отправлюсь туда и сама смогу в этом убедиться. Конечно, она рассердится и отправит меня домой с Саритой, и не будет никакого шампанского и никакого Лондона, но это не имеет значения. Она будет жива и здорова, и очень сердита, но я с радостью приму от нее любое наказание.
Индиец продолжал кричать:
— Вы видели моего брата?
— Отпусти меня!
Я с силой пнула его ногой; ко мне снова вернулись силы. Видимо, я угодила в самую болезненную точку. Он рухнул на землю, а я слепо помчалась по улице, повернула за угол, страх гнал меня вперед… Перед входом в какую-то лавку собралась небольшая толпа. На карнизах крыши висели сушеные травы, а рядом сидела на земле девочка, играла во что-то…
Нет. Это все тот же чудовищный сон. Я вот-вот проснусь в собственной постели и услышу громкий, немного сиплый голос отца, рассказывающего очередную старую шутку, и мягкий смех матушки…
На ватных ногах я подошла к толпе и стала пробираться сквозь нее. Обезьянка шарманщика спрыгнула вниз и вертела головой, с любопытством рассматривая тело.
Несколько человек, стоящих впереди, расступаются. Мой ум постепенно, поочередно фиксирует увиденное. Перевернутый ботинок со сломанным каблуком. Откинутая в сторону рука со сжатыми пальцами. Содержимое сумочки, рассыпанное в пыли. Обнаженная шея над воротом синего платья. Прекрасные зеленые глаза, открытые, но ничего не видящие. Губы матушки слегка приоткрыты, как будто она пыталась что-то сказать, умирая.
«Джемма…»
Темно-красное озеро крови увеличивается, кровь вытекает из-под безжизненного тела матушки и просачивается в пыльные трещины в земле, напоминая изображение Кали, темной богини, проливающей кровь и крушащей кости. Кали-разрушительница. Благосклонная ко мне богиня. Я закрываю глаза, желая, чтобы все это исчезло.
«Это не на самом деле. Это не на самом деле. Это не на самом деле».
Но когда я вновь открываю глаза, матушка все так же лежит на земле, укоризненно глядя на меня. «Если ты вообще не вернешься домой, я не слишком огорчусь». Это было последним, что я сказала ей. Перед тем, как убежать. Перед тем, как она погналась за мной. Перед тем, как мне было видение о ее смерти. Руки и ноги у меня словно налились свинцом. Я опустилась на землю, и кровь матери коснулась подола моего лучшего платья, навсегда впитавшись в него. А потом крик, который я так долго подавляла, вырвался наружу, стремительный и неумолимый, как ночной поезд, — и в это мгновение небеса разверзлись, и на землю хлынул свирепый дождь, мгновенно поглотивший все звуки.
ГЛАВА 3
Лондон, Англия.
Два месяца спустя.
— «Виктория»! Вокзал «Виктория»!
Дородный кондуктор в синей форменной одежде неторопливо продвигается к концу поезда, возвещая о том, что я наконец-то прибыла в Лондон. Поезд сбавляет ход, останавливается. Огромные волнующиеся облака пара проплывают мимо окна, и все снаружи становится похожим на сон.
Мой брат Том, сидящий напротив меня, просыпается, поправляет свой черный жилет, проверяет, в порядке ли остальная одежда. За четыре года, что мы провели врозь, он очень вырос и немного раздался в груди, но в целом все равно остался худощавым; модно подстриженные светлые волосы падают ему на глаза, и от этого он выглядит совсем мальчишкой.
— Постарайся не казаться такой мрачной, Джемма. Тебя ведь не в какой-нибудь захудалый пансион отправляют. Школа Спенс — очень хорошее учебное заведение с прекрасной репутацией, она выпускает очаровательных юных леди.
Очень хорошая школа. Очаровательные юные леди. То же самое, слово в слово, говорила моя бабушка. Мы провели две недели в ее поместье «Плезант Хаус». Бабушка бросала на меня долгие оценивающие взгляды, изучая веснушчатую кожу, непокорную гриву рыжих волос, угрюмое лицо, и в конце концов решила, что мне необходимо попасть в хороший пансион благородных девиц, если я намерена заключить достойную партию.
— Просто удивительно, что тебя не отослали домой еще несколько лет назад, — кудахтала она. — Всем известно, что индийский климат вреден для крови. Я уверена, хороший пансион — это как раз то, чего пожелала бы твоя матушка.
Мне приходилось прикусывать язык, чтобы не спросить, откуда бы это ей знать, чего пожелала бы моя мать. Потому что моя мать хотела, чтобы я оставалась в Индии. А я хотела уехать в Лондон, но теперь, когда я наконец очутилась здесь, я чувствовала себя еще более несчастной.
Все три часа, пока поезд катил по зеленым холмистым равнинам, а дождь лениво стучал по вагонным окнам, Том спал. А меня не отпускало то, что осталось позади, там, откуда я приехала. Жаркие просторы Индии. Полицейские, задающие вопросы: видела ли я кого-нибудь? Были ли у моей матери враги? Что я делала одна на улицах Бомбея? И что я могу сказать о том человеке, который заговорил с моей матерью на базаре, о купце по имени Амар? Знаю ли я его? Был ли он — тут полицейские откровенно смущались и начинали переминаться с ноги на ногу, подбирая слово, которое прозвучало бы не слишком бестактно, — знаком с моей матерью?
Как я могла объяснить им то, что видела? Я ведь даже не знаю, могу ли верить самой себе.
Англия за окном выглядит цветущей. Но покачивание пассажирского вагона напоминает мне о корабле, который доставил нас из Индии через бурные моря. Английский берег возник передо мной как некое предостережение. Матушку похоронили в холодной, непрощающей земле Англии. Отец остекленевшими глазами смотрел на надгробный камень — «Вирджиния Дойл, возлюбленная супруга и мать», гласила надпись на нем, — и как будто надеялся, что может усилием воли изменить случившееся. А когда у него не получилось, он вернулся к своим обычным занятиям и к бутылочке с настойкой опия, ставшей с тех пор его постоянной подругой. Частенько я находила его спящим в кресле, у его ног лежали собаки, в руке он сжимал коричневую бутылочку, и от него сильно пахло чем-то сладким и медицинским. Прежде отец был крупным мужчиной, но теперь стремительно худеет, его съедают горе и опиум. А я могу только стоять рядом с ним, беспомощная и бессловесная причина всего этого. Я храню тайну настолько ужасную, что боюсь произнести хоть слово, боюсь, что она вырвется из меня и зальет все вокруг, как керосин, и все сгорят в огне…
— Опять ты о чем-то задумалась, — говорит Том.
— Извини…
Да, я виновата, и я так сожалею обо всем…
Том тяжело вздыхает, и одновременно с выдохом мягко произносит:
— Незачем извиняться. Просто прекрати это.
— Да, извини… — повторяю я машинально.
Я прижимаю палец к амулету матери. Он висит у меня на шее, как постоянное напоминание о матушке и о моей вине, скрытый под жестким черным крепом траурного платья, которое мне предстоит носить полгода.
Сквозь легкий туман за окном вагона я вижу носильщиков, быстро шагающих рядом с поездом, готовых поставить деревянные лесенки у дверей купе, чтобы пассажиры могли спуститься на платформу. Поезд окончательно замирает, паровоз шипит и выпускает последний клуб дыма.
Том встает и потягивается.
— Ну, наконец-то приехали. Пошли, пока не всех носильщиков расхватали.
При виде суеты на вокзале «Виктория» у меня перехватывает дыхание. Полчища людей толпятся на платформе. В дальнем конце нашего поезда из вагонов выбираются пассажиры третьего класса — сплошная путаница рук и ног. Носильщики спешат разобрать чемоданы и зонтики пассажиров первого класса. Мальчишки-газетчики размахивают свежими газетами, стараясь поднять их как можно выше, и выкрикивают наиболее завлекательные заголовки статей. Еще вокруг бродят цветочницы, их улыбки кажутся такими же неживыми и потрепанными, как и деревянные подносы, что висят на ремнях на их худых шеях. Мимо мчится какой-то мужчина, он чуть не сбивает меня с ног; под мышкой он держит закрытый зонт.
— Простите, — раздраженно бормочу я.
Он не обращает на меня ни малейшего внимания. Я замечаю нечто странное в дальнем конце платформы. Черный дорожный плащ, от вида которого сердце начинает биться быстрее. Во рту пересыхает. Нет, невозможно, чтобы он очутился здесь. Я пытаюсь подойти ближе, но вокруг слишком много народу.
— Что ты делаешь? — спрашивает Том, когда я двигаюсь против течения толпы.
— Просто смотрю, — отвечаю я, надеясь, что он не услышит страха в моем голосе.
Мужчина огибает будку, у него на плече толстая стопка газет. Пальто, тонкое, черное, на несколько размеров больше, чем нужно, висит на нем как просторный плащ. Я чуть не смеюсь от облегчения.
«Теперь видишь, Джемма? У тебя просто разыгралось воображение. Забудь обо всем».
— Ну, если ты все равно таращишься по сторонам, заодно поищи для нас носильщика. Я не понимаю, какого черта они все так быстро куда-то исчезли.
К нам подскакивает тощий газетчик и предлагает за два пенса поймать для нас отличный кэб. Он с трудом волочит сундук, наполненный моими мирскими пожитками; в сундуке лежат несколько платьев, ежедневник матери, красное сари, белый резной слон из Индии и драгоценная бита для крикета, принадлежащая моему отцу, — напоминание о его лучших днях.
Том помогает мне сесть в экипаж, и возница везет нас прочь от огромной, развалившейся на необъятной площади леди по имени «Вокзал „Виктория“»; лошадиные копыта неторопливо цокают, мы направляемся к центру Лондона. Воздух наполнен дымом фонарей. От серого тумана кажется, что наступили сумерки, хотя всего четыре часа дня. На таких лишенных света улицах что угодно может подкрасться к вам сзади. Не знаю, почему я вдруг так подумала, но я подумала, — и тут же постаралась прогнать эту мысль.
Тонкие, как иглы, шпили здания Парламента, окруженные каминными трубами, возвышаются в тумане. Тут и там насквозь пропотевшие мужчины копают глубокие канавы вдоль мостовой.
— Что это они делают?
— Прокладывают специальные кабели для электрического освещения, — отвечает Том, кашляя в белый носовой платок с его инициалами, вышитыми в углу черными нитками. — Скоро все эти вонючие газовые фонари останутся в прошлом.