Наступит день
Мирза Ибрагимов
Наступит день
Наступит день, когда рабочие всех стран поднимут головы и твердо скажут – довольно!.. Мы не хотим более этой жизни! Тогда рухнет призрачная сила сильных своей жадностью, уйдет земля из‑под ног их, и не на что будет опереться им…
Максим Горький, "Мать"
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Солнце, весь день палившее землю, клонилось к закату. Хлопья облаков на горизонте, зажженные последними лучами его, постепенно блекли и темнели, на село неторопливо опускалась южная ночь. Легкий ветер со снежной вершины Савалана предвещал прохладу.
Фридун лежал под скирдой. После жаркого дня и тяжелого физического труда он жадно вдыхал вечернюю свежесть и глядел в темнеющее небо. Резвый ветерок наполнял покоем его усталое, разбитое тело; мысли влекли его в далекий чудесный мир. В этом созданном мечтами и жаждой счастья, воображаемом мире все ласкало Фридуна вечной и нерушимой гармонией, все улыбалось непреходящей красотой.
Как часто грезится ему этот мир свободы и счастья, где человек – творец и хозяин жизни, где лица освещены лучами радости и каждый охвачен желанием жить и творить. Там не знают ни голода, ни нужды, не знают безнадежно глядящих глаз, в которых отражается отчаяние…
Чей‑то голос неожиданно оторвал его от этих радужных грез:
– Парень! Одолжи‑ка вилы!
Это был сосед Гасанали, молотивший хлеб на своем гумне… Фридун передал ему вилы. Он посмотрел в загорелое лицо соседа, напоминающее потрескавшуюся под солнцем землю, и опять лег под скирдой. Ему хотелось снова вернуться к своим мечтам, но это не удавалось: их развеяло, как соломенный шалаш порывом ветра.
|
Теперь перед его глазами встали картины жизни тяжелой и мучительной. Детство. Смерть родителей… Жизнь в Тегеране… Потом Тебриз… Особенно тягостными казались ему нестерпимо жаркие дни и душные вечера Тегерана, где он постоянно чувствовал себя словно в клетке. И райским уголком представлялись ему утопающие в зелени садов деревни со студеными ключами, весенний пестрый ковер цветов на лугах, манящие взор горы родного Азербайджана… Ощутив прилив горячей любви к родным местам, Фридун внезапно припал к земле, дышавшей запахом только что скошенного хлеба.
Детство свое Фридун провел в Азершехре, раскинувшемся у подошвы горы Сехенд, западнее Тебриза. Расположенный между озером Урмия и цепью снежных гор, этот городок по праву считается одним из самых живописных уголков Южного Азербайджана. Множество родников кристально чистой воды и речек, сбегающих с гор, создают здесь все для жизни людей и произрастания плодов. Летом сюда съезжались отдыхать помещики и богатые купцы из Тебриза.
Отец Фридуна работал садовником в имении богатого тебризского купца. В этом самом имении садовниками были и дед, и прадед, и прапрадед Фридуна. Имение не раз переходило от одного владельца к другому, и предки Фридуна, прочно обосновавшиеся на одном месте, словно пустившее в почву крепкие корни вековое дерево, переходили от хозяина к хозяину вместе с этим садом. Дети учились у своих отцов ухаживать за деревьями, разводить цвети, выращивать сочные плоды. Так от отца к сыну передавался накопленный многими годами опыт, сын становился на место отца и продолжал прерванную смертью работу. В Азершехре говорили, что в этой семье родятся садовниками, К ним нередко обращались за советом и помощью. Садоводы охотно шли навстречу каждому, помогали, чем могли. И жители городка, и крестьяне окрестных сел платили потомственным садоводам глубоким уважением и искренней любовью.
|
Фридун родился в небольшой землянке, у самого входа в огромный сад, обнесенный со всех сторон высокой глинобитной стеной. В этой землянке родился и отец и дед Фридуна. Каждый год в марте, когда приближался праздник весеннего равноденствия – Новруз, мать Фридуна белила наружные стены жилья, выносила на солнце рваный половик и постель, выбивала их и проветривала.
Как ни бедно жила семья, все члены ее считали себя счастливыми и были довольны своей судьбой: ведь не было случая, чтобы кто‑нибудь из их рода обратился к соседу за куском хлеба.
Так или иначе, им удавалось зимовать без нужды и встречать весну без голода.
Так прожили они до поры, когда Фридуну исполнилось девять лет. Мальчик уже помогал отцу: рыхлил почву, подрезал ветки, даже делал прививки. Он успел выучить азбуку у хозяйских детей, приезжавших из Тебриза на лето.
Увидев однажды, как Фридун читает по складам что‑то из разодранного букваря, отец поцеловал его в лоб.
"Из этого парня выйдет толк!" – с гордостью подумал он и тут же решил, что было бы неплохо собрать немного денег и послать сына учиться в Тебриз или в Тегеран. Но его мечта вскоре погасла. Имение перешло к новому хозяину, оказавшемуся не совсем нормальным человеком. То он вел себя как буйно помешанный, ломал и крушил все кругом, то становился блаженным дурачком, безучастным ко всему. И его двенадцатилетний сын был такой же. Весь день он проводил в драках, бранился, ломал и калечил все, что попадалось под руки; иногда беспричинно хохотал, иногда громко плакал. Избалованный и тупой, он за четыре года учебы в школе не сумел усвоить даже простой грамоты.
|
Однажды он позвал Фридуна поиграть в прятки. Не прошло я пяти минут, как мальчишка схватил палку и замахнулся на Фридуна. Тот увернулся от удара, вырвал у него из рук палку и ткнул ею противника в живот. Хозяйский сын бросился наземь и завопил благим матом. На крик сбежались люди. Прибежал и хозяин. Увидев сына на земле, он, точно взбесившийся верблюд, бросился на Фридуна, но тот, ловко перепрыгнув через канаву, в одно мгновенье скрылся за деревьями, а хозяин, потеряв равновесие, растянулся на траве.
– Ловите этого негодяя! – закричал он не своим голосом. Слуги бросились за Фридуном, но тот успел уже перемахнуть через высокую стену и вскоре скрылся из глаз. Хозяин велел немедленно позвать садовника.
– По глазам твоим вижу, какой ты мошенник! – накинулся на него хозяин.
Отец Фридуна побелел, как вата.
– Хозяин, больше ста лет мы работаем на этой земле, – проговорил он, сурово нахмурив брови. – За это время здесь перебывало с десяток хозяев, и ни один из них не обругал нас.
– Вздор! – закричал хозяин. – Ты – мошенник из мошенников! Собирай свои отрепья и убирайся вон! Чтоб духу твоего здесь не было!
Отец Фридуна попытался было найти работу тут же, в городке, но никто не решался принять прогнанного, тем более что старый хозяин открыто грозился, что все равно не даст садовнику житья, если тот останется в Азершехре.
И отец Фридуна вынужден был вместе с семьей покинуть насиженное место. Он отправился сначала в Тебриз, потом в Ардебиль, а оттуда в деревню, где жили родственники матери Фридуна. Но обосноваться ему нигде не удалось. Тогда он отправился в Тегеран.
С того дня как семья покинула Азершехр, мальчик постоянно видел глубокую скорбь на лицах родителей. Они были вечно озабочены и, сколько ни старались казаться спокойными, это им плохо удавалось. Особенно была удручена мать. Точно вырванный с корнем цветок, она с каждым днем блекла все больше и больше. Однажды в каком‑то придорожном караван‑сарае, где они заночевали после долгого и утомительного пути, Фридуну сквозь сон послышались рыдания, напоминавшие колыбельную песню. Открыв глаза, мальчик увидел склонившееся над ним лицо матери. Протянув руки, он обнял мать и зашептал тихо, чтобы не разбудить отца:
– Мамочка, не плачь! Пожалуйста, не плачь, мама! После этого случая он больше не видел мать плачущей. Но женщина таяла не по дням, а по часам; казалось, горе жадно гложет ее ослабевшее тело. На третий месяц по прибытии в Тегеран мать тихо угасла. Так в жизнь Фридуна вошло первое большое горе.
Фридун хорошо помнил, как неприветливо встретил их Тегеран. Несколько дней они провели под открытым небом возле рынка. Потом им удалось снять небольшую лачужку. Отец долго не мог найти работу. И вдруг счастье им улыбнулось: отец случайно разговорился на улице с одним старым учителем, коренным тегеранцем, который имел при доме небольшой сад. Нанявшись к нему, отец Фридуна за один год преобразил сад, посадил новые деревца, разбил клумбы. Старый учитель был очень доволен своим садовником.
В первые месяцы Фридун помогал отцу. Узнав о том, что мальчик знает грамоту, учитель позвал его однажды к себе, побеседовал и в свободные часы стал заниматься с ним. На следующий год учитель определил Фридуна в третий класс той самой школы, где преподавал сам.
Фридун учился хорошо, успевая даже помогать отцу, который хотя и много страдал едали от родины, но все‑таки благодарил небо за встречу с добрым человеком. Изредко отец брал с собой Фридуна в город. Отец возвращался расстроенный, его удручали городской шум, ужасающее зрелище нищеты и голода. Даже вернувшись в уединенный сад, отец долго не мог прийти а себя.
– Это сущий ад! – говорил он потом сыну.
Тем не менее отец чувствовал себя почти счастливым: у него есть кусок хлеба и кров над головой, к тому же и сын учится.
Однако это благополучие длилось недолго. На третий гол жизни в столице отец Фридуна заболел тифом и умер. Фридун остался один‑оденешенек, но добрый учитель не выбросил мальчика на улицу, он заменил ему отца.
Старый учитель был большой мечтатель. Все зло в мире он объяснял невежеством. По вечерам он садился на скамью пол ветвистым деревом и говорил Фридуну, опираясь на свою палку:
– Учись, сынок! Только луч просвещения способен рассеять мрак невежества. Учись, чтобы потом учить других. Счастье человечества в просвещении!
Эти слова запали в душу Фридуна, и юноша решил стать учителем.
Когда Фридун окончил среднюю школу, воспитатель помог ему поступить учителем в одно из начальных училищ Тебриза. Однако проработав год, Фридун понял, что ему недостает знаний, и, чтобы пополнить их, он отправился в Тегеран, намереваясь поступить здесь в университет.
В первый же день приезда Фридун пошел навестить своего старого учителя. На стук вышел незнакомый человек. Он сказал, что учитель умер и его сад и дом достались по наследству племянникам.
Столица сразу показалась Фридуну чужим и враждебным городом. Посетив в тот же день могилы учителя и родителей, Фридун решил уехать на лето к брату своей матери – дяде Мусе. Он поработает там у дяди, скопит немного денег и вернется потом в Тегеран учиться…
Призыв муэдзина с невысокого минарета сельской мечети напомнил правоверным о наступившем часе молитвы – намазе.
Муэдзин пел лениво и вяло, точно вынужденно повторяя надоевшую ему унылую песню. В голосе его чувствовались явные признаки усталости. Одновременно этот голос, казалось, сеял вокруг неясный страх, напоминал о чем‑то зловещем. При первых же его звуках правоверные прекращали разговоры, останавливались па полпути, отрывались от работы, произносили молитву, славящую пророка Мухаммеда, чтобы затем совершить омовение и приступить к намазу.
Лишь Фридун не тронулся с места. Он все так же лежал и глядел то в бездонное небо, то на честных деревенских тружеников, которые в рабском страхе трепетали перед этим небом. Но голос Мусы заставил его подняться.
– Фридун, милый, повей немного, а я помолюсь! – сказал Муса.
Фридун неторопливо поднялся и стал веять обмолоченный еще пять дней назад хлеб.
Муса, как бы оправдываясь, добавил виновато:
– Знаешь, братец, не часто бывает такой ветерок. Сегодня надо все провеять, чтобы завтра обмолотить оставшееся.
Фридун взглянул на бронзовое от солнца лицо Мусы и ничего не ответил. Он вспомнил Гасанали, которому несколько минут назад подал вилы. Да, у всех жителей деревни, от мала до велика, почерневшие, обожженные лица.
Муса нагнулся и поднял лежавший между снопами небольшой кувшин; неторопливо вытащил тряпичную затычку и накренил сосуд. Вода не шла. Муса поднял кувшин и потряс.
– Ах, чтоб тебя!.. – повернулся он к Фридуну. – Ни капли не оставил.
Фридун потянулся за кувшином.
– Дай сбегаю к роднику!
– Нет, поздно. Пока ты вернешься, время намаза пройдет. И работа задержится. Обойдусь без воды.
Он повернулся к девушке лет семнадцати, которая большим веником обметала края тока.
– Гюльназ, сходи‑ка по воду… Надо к ужину запастись.
Девушка бросила веник на молотильную доску, подняла кувшин на плечо и медленно, утомленно побрела к роднику.
Фридун снова взялся за работу. Взгляд, брошенный на крупные зерна пшеницы, наполнил его грудь радостью. И он стал веять с удвоенным усердием.
Муса, следивший за его точными движениями, захватил горсть пшеницы, стал любоваться ею.
– Машаллах! Вот добро‑то! Вот жизнь! – с гордостью в голосе сказал он и отошел в сторону. Затем, вынув из кармана истрепавшийся и грязный молитвенный платок, он постелил его на земле и принялся за молитву: Аллаху‑акбер! Велик аллах!..
Фридун работал, не обращая, внимания ни на завывание муэдзина, ни на возгласы "аллаху‑акбер", летевшие со всех гумен.
Взмах – и тяжелые пшеничные зерна падают на землю у его ног, а легкую мякину относит чуть в сторону.
Семилетний сын Мусы Аяз отгребал мякину подальше от зерна, а ту, что ложилась рядом с зерном, тщательно собирал в кучу и просеивал через крупное сито. Ребенок не давал пропасть ни одному зернышку. Он то и дело с несвойственной его возрасту серьезностью покрикивал на пятилетнего Нияза:
– Принеси чашу! Собери пшеницу! Подай частое сито, надо отсеять землю!..
Нияз старательно и деловито выполнял поручения старшего брата.
– Аяз! А почему не идет мама?
– Что, есть захотел? – спросил Аяз. – Потерпи малость, придет…
Оба мальчика с утра работали на току наравне со взрослыми. Палящее солнце, тяжелый труд и голод совершенно изнурили детей. Фридун глядел на них, и острая боль пронизывала его сердце. Плач, доносившийся из‑за скирды, делал эту боль еще острее. Это плакала самая маленькая дочь Мусы – Алмас, которой только недавно исполнилось три года. Нияз подбежал к ней и, лопоча что‑то на своем детском языке, старался унять сестренку:
– Ну, чего ревешь? Вон, смотри, мама идет.
При этом он показывал рукой на дорогу к деревне. Девочка на минуту умолкала, но, не видя матери, начинала голосить еще громче. Наконец, не выдержав, заплакал и сам Нияз. Услышав плач сестренки и братишки, Аяз отложил сито и побежал к ним.
– Не плачьте! Не плачьте! – говорил он, обнимая детей и гладя их головки. – Сейчас мама придет!
Кое‑как успокоив ребят, он оставил Алмас на попечение братишки и вернулся к прерванной работе.
Фридун, подавленный тяжелыми чувствами, продолжал машинально веять, но в душе его вскипал гнев.
На всех гумнах, расположенных в один ряд, также веяли вручную. И на каждом из них желтели холмики пшеницы, плод долгого и усердного труда.
Урожай выдался в этом году отличный. Это изобилие пробуждало в каждом какие‑то надежды на будущее. Такой урожай даст возможность уплатить долг помещику, выделить долю, полагающуюся мулле на мечеть, неимущим привести в порядок свое хозяйство, обеспечить сносное существование семьи до нового урожая.
В глазах тружеников была радость, в обращении чувствовалась какая‑то дружественная мягкость и теплота.
На краю гумна показалась тетя Сария, которая весь день работала здесь и отлучилась только затем, чтобы принести из дому поесть.
Завидев мать, меньшие дети подбежали и ухватились за ее подол. Сария, понимая, как сильно ребята проголодались, поспешила к скирде, прямо на голой земле расстелила скатерть и развязала узелок. Медную, почерневшую от огня миску она поставила на середину скатерти и накрыла ее лавашем.
Увидев, что ужин готов, Муса кончил молитву, аккуратно сложил молитвенный платок и, поцеловав его, сунул в карман:
– Пойдем сынок! – сказал он, поднимаясь. – Пойдем, Фридун, покушаем!
Затем он повернулся к Гюльназ, которая возвращалась с родника с полным кувшином на плече.
– Иди, дочка! И ты голодна!
Фридун прислонил вилы к еще не обмолоченным снопам, подошел к скирде и, поджав под себя ноги, сел на землю напротив дяди Мусы.
Гюльназ устроилась рядом с матерью.
Они отрывали куски лаваша, брали из миски сыр и, завернув его в лепешку, с жадностью ели.
Дети быстро справились со своими кусками. Аяз и Нияз подсели к отцу. Они молча поглядывали то на отца, то на Фридуна. Девочка устроилась на коленях у матери.
С жалостью и любовью смотрел Фридун на полуголых детишек. Несвойственная их возрасту покорность и молчаливость причиняли ему страдание и боль. Он невольно перевел взгляд на Гюльназ, которая, скромно съев два кусочка лаваша с сыром, молча стояла в стороне, словно ожидая приказаний.
Черные, глубокие глаза девушки казались особенно яркими на белом лице, редком в этих краях. Тонкая талия и круглые плечи придавали фигуре Гюльназ особую прелесть. Даже босые ноги с потрескавшимися пятками не могли ослабить впечатления от нетронутой свежести девушки.
Одета Гюльназ была в длинную сорочку из серого миткаля. На детях висели жалкие лохмотья, сквозь которые видны были ребра.
Особенно угнетал Фридуна вид детей: кусок застревал у него в горле.
Муса, со свойственной крестьянину зоркостью, подметил взгляд Фридуна и сказал, как бы обращаясь в пространство:
– Нынче бог дал обильный урожай. Выделим на пропитание, остальное зерно продадим в Ардебиле и справим детям одежду. Аллах милостив!..
Поев, Фридун поблагодарил хозяев и отсел в сторону.
Гюльназ, наблюдавшая за ужинавшими, тотчас поднесла ему тазик и кувшин с водой. Фридун, по обычаю, совершил омовение: провел мокрыми пальцами по губам.
Муса обтер уже пустую медную миску последним куском хлеба и отправил его в рот. Потом также совершил омовение и проговорил довольно:
– Благодарение тебе, боже! Мы поели и насытились! А ты насыть голодных!
Сария собрала посуду и завернула ее в скатерть.
– Жена! – обратился к ней Муса. – Забирай ребят и ступай домой. У нас тут еще много дела. Пожалуй, всю ночь проведем на гумне. Гюльназ, дочка, иди и ты. Поспите, отдохните…
Сария пожелала мужчинам счастливо оставаться и наклонилась, чтобы взять Алмас на руки, но Гюльназ опередила ее.
– Я понесу! – сказала она матери и поцеловала девочку, крепко обнявшую ручонками ее шею.
Пройдя несколько шагов, Гюльназ обернулась и через плечо взглянула на Фридуна.
Фридун избегал этих взглядов, которые так больно и приятно обжигали его сердце, и все же каждый раз его глаза встречались с глазами девушки.
Муса посмотрел вслед удалявшимся детям и глубоко вздохнул.
– Будь она проклята, бедность! – проворчал он. – Срамит человека перед собственными детьми, перед женой, перед соседями… Вот я давеча видел, у тебя хлеб застрял в горле, когда ты посмотрел на ребят. Ты не думай, что мы, простые крестьяне, ничего не понимаем. И мы кое‑что понимаем. Но что поделаешь, если руки пустые! Гляжу я на детей, и сердце разрывается на части. Ни одеть не могу их, ни накормить досыта. А ведь и кушать им хочется и одеться надо… Где достать все это? – Муса умолк и на минуту погрузился в раздумье. Потом с грустью добавил: – Мне еще и сорока нет, а скажешь восьмидесятилетний старец. Волосы поседели, спина горбится. И все от забот о детях. Тружусь без отдыха, устали не знаю, только бы кое‑как наполнить животы, прикрыть наготу. Не удается. Никак не удается. Все чего‑нибудь недостает.
Муса набил самодельную, из орехового дерева, трубку, выбил кремнем искру и, задымив, поднял горсть земли.
– Вот видишь это? – заговорил он взволнованно. – Вот что заставляет нас умирать голодной смертью! Вот что ломает нам хребет! Вот что покрывает нас срамом перед людьми и позорит перед миром! Бог дал эту землю богатым, а бедняк, хоть из кожи лезь, не может наесться досыта. У кого земля, тому и жизнь. А крестьянину без земли – собачья смерть!
Крестьянин тоскливо уставился в землю, Фридуну захотелось ободрить его. Но чем он мог утешить Мусу? А лживые слова были ему противны.
– Посмотрим, что будет дальше, – со вздохом проговорил Муса, как бы подводя итог своим безрадостным мыслям, и поднялся на ноги. – Пойдем кончать работу!
Они принялись веять вдвоем. Неожиданно с соседнего гумна донесся чей‑то незнакомый властный голос:
– Эй, поправь кучу! Подан метку! Фридун остановился и стал прислушиваться.
– Это барский приказчик Мамед. Пришел метить зерно, – пояснил племяннику Муса. – Эх, сынок! Крестьянин не смеет прикасаться к нему, пока его не пометят особой меткой. А дележ будет такой – две мерки крестьянину, три барину, а не то – мерка крестьянину, четыре – барину. И, пока не придет приказчик, нарушать метку нельзя.
– А если подул ветер или. скотина задела кучу и разворошила ее, тогда как? – с удивлением спросил Фридун.
– Барину только этого и надо. Расстроена метка – значит, украли пшеницу. Тогда барин забирает все зерно. Не дай бог такого несчастья!
Приказчик подошел к ним и, оглядев отвеянное зерно, буркнул:
– Пошевеливайтесь! Потом приду и отмечу.
Поздно ночью при молочном свете луны Муса и Фридун кончили работу; они отгребли мякину и собрали зерно в кучу.
Явился приказчик. Подойдя к куче зерна, он взял метку, напоминавшую мастерок штукатура. Снизу она имела зубья, а сверху такую же, как у мастерка, ручку.
– Бисмиллах! Во имя бога! – проговорил Мамед, привычным движением наложил метку на вершину пирамиды и сильно вдавил ее.
На куче зерна остались следы метки, как оттиск печати на бумаге. Затем, медленно передвигаясь вокруг кучи, приказчик принялся метить ее от вершины до основания. Глубокие следы метки покрыли пирамиду со всех сторон.
Покончив с этим, приказчик ушел.
– Поди, сынок, приляг! – сказал Муса Фридуну. – Небось устал! Ведь утром рано вставать.
Не дожидаясь ответа, Муса улегся на земле, подложив под голову сноп. Фридун, несмотря на усталость, мучительно долго не мог уснуть.
Постепенно таяла ночь, бледнел горизонт. Фридуна разбудили громкие восклицания Мусы, которыми он сопровождал намаз: – Аллаху‑акбер!
Фридун вытянул руки, полной грудью вдохнул свежий утренний воздух. С нив, где тяжело клонились к земле колосья, струился аромат еще не скошенного хлеба, с лугов доносились запахи трав и полевых цветов.
В небе не было ни единого облачка, голубой свод казался бездонным. День обещал быть жарким.
Фридун вскочил на ноги, стряхнул с себя пыль, умылся из кувшина прохладной водой и почувствовал прилив новых сил. Он пригнал быков, которые вяло жевали свою нескончаемую жвачку, запряг их и встал на молотильные доски.
– Ха‑ха! Отца за вас отдам! Ха! – повторил он услышанное им впервые из уст дяди Мусы обращение к быкам. И оттого, что он сам произнес эти нелепые слова, они рассмешили его еще больше.
Быки двинулись. Доски заплясали по еще не примятым колосьям. Фрндун с трудом поддерживал равновесие и то и дело покрикивал на быков.
Ощущение бодрости и силы вызывало потребность в движении, в смехе, в песне. И Фридун стал негромко напевать стихи Саиба Тебризи:
К чему желать, чтоб виночерпий подал тебе вина,
Коль солнце поднесло, сияя, чашу свою сполна?.. [1]
Каждый раз, увидев ясное лицо Гюльназ, он неизменно вспоминал начинавшееся этим двустишием известное стихотворение поэта.
И теперь, когда он произнес эти строки, перед ним сразу ожил лучистый взгляд глубоких черных глаз девушки. Вдруг он действительно ощутил на себе этот взгляд и, обернувшись, увидел Гюльназ, которая выглядывала из‑за скирды. Фридун приметил густой румянец на щеках девушки и ее взволнованное дыхание.
"Замечательная будет красавица!" – вмиг пронеслось у него в голове, но вслед за тем пришла совсем иная, невеселая мысль: "Ах, если бы в деревне была школа! Если бы Гюльназ и ее деревенские подруги могли учиться!"
Имей Фридун возможность, он непременно взялся бы за ее обучение.
Какое благое дело! Обучить крестьянскую девушку, почти нищенку, осужденную на преждевременное увядание и непосильный труд. Вывести ее в люди, включить в большое человеческое общество, показать ей самой, на что она способна, какие огромные силы таятся в ней! И потом… потом рука об руку с ней приняться за врачевание ран несчастной родины!
Но как посмотрят на это дядя Муса и тетя Сария? Дадут ли согласие?
И Фридуну вспомнился случай, который произошел два месяца тому назад, в первые дни его приезда в деревню, на который он тогда не обратил внимания.
Была ночь. Тетя Сария, уложив детей, сидела в головах дядя Мусы. Фридун завалившийся спать с вечера, сквозь сон слышал их разговор.
– Чтоб не сглазить, Фридун вырос и стал настоящим парнем! – говорила тетя Сария. – Где тот мальчишка – шалун и непоседа, каким он был пятнадцать лет назад? Каким он стал умным, серьезным!
Дядя Муса подтвердил ее слова:
– Да, жена, много людей я знал на своем веку, но такого хорошего встречать не приходилось. Парень рос сиротой, а вырос умницей…
А потом Фридун услышал невнятный шепот тети Сарии и ответ дяди:
– Да, недурно бы. Предначертаний неба не узнать. Может быть, сама судьба привела его сюда, к нам…
Только теперь, на гумне, Фридун начал постигать смысл этих слов… Он еще раз взглянул в сторону Гюльназ, но девушка, мило улыбнувшись, скрылась за скирдой.
Тут он услышал голос дяди Мусы, который возвратился с родника:
– Молодец, сынок, можно подумать, что ты весь век крестьянствовал.
– Зачем ты утруждаешь себя? – сказал Фридун в ответ. – Я сам бы сходил по воду.
– Какая разница, сынок, ты ли, я ли?! Поди покушай, подкрепись немного. Гюльназ принесла завтрак. Иди!
Не дожидаясь ответа, Муса стал, на молотильные доски.
– Ха‑ха!.. Отца за вас отдам!
В надежде еще раз встретиться с Гюльназ, Фридун пошел к стогу, но девушки уже не было. На земле была разостлана та же старая скатерть в заплатах, а на ней лежали хлеб да сыр.
Солнце стояло в зените. Была самая жаркая пора дня. Раскаленный воздух опалял лицо, земля и камни обжигали ноги. Трава выгорала в поле, нескошенные колосья высыхали, и хлеб осыпался на корню. Скот искал тени, птицы прятались в гуще ветвей.
А Фридун был все на тех же молотильных досках. Кружившиеся по гумну с самого рассвета быки еле передвигали ноги. Непреоборимую усталость чувствовал и Фридун. Тут же работали дядя Муса, тетя Сария и ребята. Они веяли обмолоченное зерно, подметали гумно, просеивали отвеянную пшеницу.
Наконец Фридун отпряг мокрых от пота быков и погнал их в тень. Муса положил перед ними свежего сена и пошел с Фридуном к скирде, чтобы передохнуть в ее тени. Заметив Гюльназ, которая несла в кувшине воду, Муса окликнул ее:
– А ну, дочка, полей на руки!
Гюльназ сняла кувшин с плеча, отерла пот со лба и нагнулась, чтобы исполнить его просьбу.
– Бах, бах, – восторженно проговорил Муса, плеснув водой в лицо. – Это удовольствие целого мира стоит!.. Подойди, сынок, освежись…
Фридун засучил рукава и, шагнув к Гюльназ, хотел взять кувшин, как вдруг раздался грубоватый окрик:
– Не дашь ли напиться, красавица?!
Барский приказчик, еще не успев высвободить ноги из стремени, впился глазами в Гюльназ.
Точно защищая девушку, Фридун сделал шаг вперед и стал между Гюльназ и Мамедом.
– Я прошу воды, – сказал Мамед, окидывая Фридуна злым взглядом. – Ведь вы не гяуры!
Муса, сполоснув медную чашу, наполнил ее водой и протянул Мамеду.
– Зачем сердиться, господин? Воды хотите? Пожалуйста!
Приказчик взял чашу и выплеснул на лошадь. Та вздрогнула от холодной воды, мотнула головой и стала бить передними копытами.
Мамед слегка оттолкнул Мусу в сторону.
– Ты, старый человек, – сказал он, – не беспокойся. Мне девушка подаст…
– Какое там беспокойство? Вам я и сам послужу.
– Мерси! – с ядовитой вежливостью ответил приказчик. – Хорошую ты девушку вырастил! Да сохранит ее аллах от дурного глаза. Возьми, ханум, возьми чашу, налей воды. Утолять жажду – благое дело.
И приказчик Мамед с чашей в вытянутой руке шагнул к Гюльназ. Но тут перед ним стал Фридун.
– Хотите попить, господин? Пожалуйста! – проговорил он и, подняв кувшин, хотел наполнить чашу.
Тогда Мамед швырнул чашу в сторону.
– Ладно, старик! – сказал он. – Ты пожалел мне воды! Запомни же это!.. – И дернув лошадь за повод, он зашагал к гумну Гасанали.
– Хорошая жена и красивая дочь тоже несчастье для бедняка! – проговорил Муса, не глядя на Гюльназ.
Фридун не ответил. Из сердца рвались слова, которые ему так хотелось высказать, но, искоса взглянув на девушку, он смолчал.
Лицо Гюльназ горело от стыда, глубокие глаза были печальны. Непонятное чувство раскаяния охватило девушку. Но в чем же она провинилась, не в том ли, что родилась красивой? Значит, лучше бы ей родиться уродом, калекой? Но кто же предпочтет уродство красоте? Конечно, никто! Почему же в таком случае ее красота возбуждает такой страх в отце? Отчего с годами мать все больше дрожит за нее?
Гюльназ вылила простоквашу из горшка в медную миску и начала помешивать ее деревянной ложкой. Потом она накрошила туда хлеба, зеленого лука, огурцов и мяты и, добавив воды, поставила перед отцом и Фридуном холодную окрошку.
Но не успели они съесть и двух ложек, как послышался неистовый крик Гасанали:
– Помогите!.. Помогите!..
Фридун и Муса мгновенно вскочили.
– Гюрза ужалила! Змея! – кричал Гасанали, обеими руками сжимая ногу выше колена.
Когда Гасанали подошел к кувшину, чтобы напиться, гюрза, лежавшая под снопами, поднялась и вонзила ему в икру ядовитые зубы. Бедняга был в отчаянии. Плач и вопли жены и шестерых его детей усиливали муки несчастного.
Муса прикрикнул на вопивших, быстро отрезал постромки у быков и крепко обвязал ногу Гасанали повыше раны.
– Простокваши! Скорее! – крикнул он женщине.
Простокваши не оказалось.
Фридун крикнул:
– Дядя Муса, врача найди, врача!..
Муса только махнул рукой.
– Какой тут врач, парень!
Опухоль ползла все выше по ноге. Гасанали в отчаянии сказал Мусе:
– Отыщи скорей острый кинжал! Надо рубить ногу у колена!
Это было смелое предложение. Но оно поразило всех, никто не решался выполнить его.
– Рубите, пока не поздно! – вскричал Гасанали, прочитав на лицах сбежавшихся соседей колебание. – Хоть топором, но рубите скорей. – Потом он повернулся к жене: – Чего ревешь? Замолчи! И детей уйми!
Этих слов оказалось достаточно, чтобы в одно мгновенье прекратить вопли.
Кто‑то принесли тихо положил остро отточенный топор. Гасанали положил ногу на продолговатый гладкий булыжник, валявшийся на краю тока.
– Одним ударом! Сразу! – взмолился он, обращаясь к смущенно топтавшейся возле него толпе крестьян.
Однако никто не решался взяться за топор. Один было ухватился, но тотчас же бросил, точно обжег пальцы.
– Нет, не могу!..
А между тем опухоль уже поднялась к колену.
Гасанали еще раз прикрикнул на жену, начавшую было снова голосить, и, когда она покорно притихла, подозвал стоявшего поодаль коренастого человека:
– Мясник Али! Чего стоишь? Уж не хочешь ли ты моей смерти? Бери топор! Руби!
Али молча растолкал крестьян, поднял топор и одним ударом отсек ногу Гасанали у самого колена.
– Скорее приложите жженые тряпки! Перевяжите! – бросил он, ни к кому не обращаясь, и, неловко смахнув кулаком слезу, зашагал не оглядываясь.
На душе Фридуна стало еще тяжелее.
С какими надеждами ехал Фридун в деревню!.. Ему казалось, что здесь он добудет себе средства к существованию на зиму. Помогая дяде Мусе, он думал обеспечить себя куском хлеба, получить возможность учиться в университете.
Все эти мечты разлетелись как дым. Однако не это омрачало его. Теперь его терзала мысль о тяжелой жизни крестьянина. В крайнем случае он заработает деньги обучением купеческих сынков в Тегеране. Но что будут делать крестьяне? Он думал о таких, как дядя Муса, как искалеченный Гасанали. Какие огромные надежды возлагали эти нищие люди на урожай нынешнего года! И что их ожидает теперь?!
Когда приказчик Мамед сообщил крестьянам о новых условиях помещика, на лицах тружеников мгновенно появилось отчаяние. С той минуты и возник во всей неотвратимости страшный вопрос: "Как быть?"
Порой Фридуну казалось, что он начинает подходить близко к мутному источнику, который отравляет большую многоводную реку народной жизни, что он нащупывает корень нужды и лишений, голода и бедствий, которые губят страну. Это были царившие в деревне власть помещика над землей, голод, нищета, темнота закабаленного народа.
Охваченный этими гнетущими мыслями, Фридун медленно шел из деревни к гумну.
У свалки, куда крестьяне выбрасывают золу из очагов и всякий мусор, он увидел босых, полуголых ребят, которые, как куры, копошились в золе.
Фридун подошел поближе. Однако при виде двух голых мальчуганов с обложенными гноем и съеденными трахомой веками невольно отвернулся. Но тут же он почувствовал какую‑то неловкость за свой поступок: почему он отворачивается от этой уродливой, отвратительной картины? Разве этим он спасет себя от существующих бедствий? Разве страшная болезнь не разъедает глаз многих тысяч детей и взрослых повсюду: и в городах и в селах? Может ли мужественный человек закрывать глаза на несчастье тысяч людей, которых трахома лишила зрения? И Фридун скова с вниманием врача посмотрел на детей. Ему пришла в голову мысль о сходстве этой проклятой болезни, калечащей людей, обрекающей их на слепоту, с общественным строем, социальными отношениями в деревне.
"Нет, свалка должна быть уничтожена!" – подумал Фридун.
Он пересек русло высохшей речушки и еще издали увидел у гумна сборище людей. Там же, сверкая лаком на солнце, стоял автомобиль.
Рядом со стогом смастерили из старых паласов нечто вроде шалаша; в его тени стояла покрытая ковриком скамья. На ней сидели четыре человека, по внешнему виду из знатных господ. Возле них стояли в ожидании приказаний старший сельский жандарм Али и приказчик Мамед, в стороне еще два жандарма.
В некотором отдалении от шалаша толпились крестьяне.
Заметив Фридуна, Муса протолкался к нему и шепнул на ухо:
– Сам барин приехал… Господин Хикмат Исфагани!
– А зачем он здесь? Чего бросил Тегеран и пожаловал сюда?
– Не знаю, говорят, с гостями на летнюю дачу прибыл. Выехал на прогулку, а тут неподалеку приказчик встретил его и притащил сюда.
– А тот, что рядом, – американец, – шепнул кто‑то. – Говорят, он не бывал в Азербайджане, и вот господин привез его показать нашу страну и погулять в горах.
– Так оно и есть! – поддакнул еще один. – И приятно и полезно…
Фридун продвинулся поближе к господам. Он с любопытством разглядывал заплывшего жиром, тучного Хикмата Исфагани. Помещик, очевидно, чувствовал ненависть, таившуюся в молчаливой толпе, и старался запугать ее своим грозным видом: брови его были насуплены.
"Боится крестьян!" – мелькнуло в голове Фридуна.
Наконец Хикмат Исфагани прервал тяжелое молчание. Он говорил не спеша и явно вызывающе. Говорил он по‑персидски, раздельно выговаривая каждое слово, как бы объявляя непреложный закон.
Крестьяне молчаливо переглядывались, вслушиваясь в чужую речь.
– Что изволил сказать господин? – раздался чей‑то недоуменный вопрос. Объясни нам.
Приказчик нагнулся к уху Хикмата Исфагани и что‑то зашептал.
Помещик поморщился и кивнул головой. Приказчик повернулся к толпе.
– Господин изволит говорить, что во имя совести и справедливости урожай должен быть поделен по их приказанию. Иначе никак невозможно. Одна пятая вам, а четыре пятых господину, ибо у господина расходов много. Налог государству надо платить, чиновникам надо давать, слуг надо содержать. Все они есть хотят. Поэтому урожай надо поделить на пять частей.