Глава 22. Не так всё просто




 

Машу послали в Чарджоу с обзорными лекциями для группы заочников. Приехала. Койка в местной гостинице была заказана заранее. До лекций оставалось два часа, и Маша пошла прогуляться по городу. Остановилась возле крашеной фанерной доски, на которой висели объявления и афиша кинофильма «Секретарь райкома». Вечером будет свободное время, не худо бы пойти в кино.

– Машка! Ты или не ты?

Маша обернулась. Рядом стояла худенькая загорелая женщина, держа за руку малыша лет четырех.

– Лида! Вот здорово! А это твой? А старший где? А Иван?

Да, это была Лида Медведева, теперь, в замужестве, Сошникова, – Машина подружка детских лет и времен университета. Она самая, почти не ставшая старше, маленькая, тоненькая, с твердыми узкими губами. Как она обрадовалась Маше!

– Это Алешка. Старший, Вася, в школе. Мы же тут давно: перебрасывали Ивана несколько раз из города в город. И сейчас Иван уже на новом месте, в Небит‑Даге. Это туркменское Баку, только воды там нет, условия пока тяжелые, а в Чарджоу у нас квартира. Здесь вокруг огороды, больше витаминов для детей. Мы решили год потерпеть, а потом уж все переедем в Небит‑Даг. Машенька! Потерялась ты у меня, и вот… Здорово! Идем скорее к нам!

И они пошли, благо до лекций еще оставалось много свободного времени. Маша на ходу рассказывала Лиде все свои новости: что отец умер с голоду, а мама из Ленинграда выезжать не хочет, что на Севу пришла похоронная, но никто не может поверить, он намекал на особое доверие, – мало ли, послали в тыл к немцам под другой фамилией… Разве так не бывает? Бывает! На Володю тоже пришла похоронная, а он живой, на Ладоге спасли рыбаки, участвовал в прорыве блокады у Невской Дубровки, ранен, но живой, – такое счастье! Костя пишет, – правда, редко, но письма хорошие.

Дети растут… Какие дети? Ах да, Лида же не знает ничего: девчонок теперь двое – Зоя и Аня, и сын Толик – усыновила, он покуда еще не с ними, бабушке и с двумя тяжело, но скоро Маша заберет его, он в детском доме пока. Будет же когда‑нибудь конец войне. Говорят, в Ленинград уже дают пропуска…

Дом, где жила Лида с сыновьями, был похож на сотни других, таких же: беленый, одноэтажный, с плоской крышей, на которой весной цветут тюльпаны, с дверью, выходящей из комнаты прямо на улицу.

– Ночуешь у меня! – сказала Лида тоном, не терпящим возражения. – Хоть наговоримся вдоволь.

Перед тем как уйти на лекции, Маша захотела немного освежиться, жарко очень в Туркмении, вода – главное удовольствие.

Водопроводная колонка была во дворе. Лида повесила Маше на шею полотенце и отвела ее к колонке. Двор был общий, для двух соседних домов. Чья‑то девочка играла в тени у стены.

Из дверей соседнего дома вышел высокий мужчина в белых брюках и рубашке с короткими рукавами. Волнистые седые волосы высоко взбегали надо лбом, прокаленным солнцем. Он нес миску с едой собаке, крупной овчарке с умными глазами, сидевшей на цепи в будке, в тени. Он был не сутул, даже строен для старого человека. Его карие, весело прищуренные глаза ласково смотрели на пса, деловито разгрызавшего кости и хрящики.

Лида поздоровалась:

– Здравствуйте, Дмитрий Максимович!

Он кивнул в ответ ей и Маше, продолжая стоять возле собаки.

– Кто это? – спросила Маша негромко.

– Так, жилец у соседей.

Лида всегда была немногословна. А смотрела на старика с уважением, если не с восторгом. Наверно, хороший человек.

Маше некогда было расспрашивать, – торопилась на лекции. Проходили они в помещении школы, в просторном классе. Заочников числилось десятка два, но на лекции пришло много больше, – пришли учителя, библиотекари.

После лекций, когда с вопросами было покопчено, в класс вошли еще двое. Это были средних лет туркмены в европейских костюмах. Они подошли к Маше:

– Салям, Мария Борисовна!

– Здравствуйте!

Она узнала их сразу: перед ней стояли два ее недавних студента – выпускники из заочников, уже не молодые, серьезные, женатые дяди. Не так давно они приезжали в Ашхабад сдавать государственные экзамены.

– Вы что, работаете тут? – спросила Маша.

– Работаем. Он – районным прокурором, а я – заведующим гороно. Просим в гости вас, уважаемый товарищ учительница!

Как же отказаться, раз они пришли специально за ней! Жена одного из них, районного прокурора, уже позаботилась об обеде. Неудобно не пойти…

Бывший Машин ученик жил на берегу Аму‑Дарьи, реки огромной, своенравной, буйной. Воды ее несли много ила, и Чарджоу славился хорошими огородами, бахчами.

Хозяева были не моложе Маши, но относились к ней с подчеркнутым почтением, проявляя уважение к этой русской женщине, которая читала лекции в институте.

Ивана Сошникова, Лидиного мужа, здесь знали. Бывшие Машины ученики говорили о нем восхищенно. В Небит‑Даг его перевели не случайно. Там много изыскательских партий, жители города зарабатывают порядочно, – немудрено, что уголовный элемент, «перелетные птички», тоже не обходит город своим вниманием. Здесь на страже закона должны стоять зоркие люди, – оттого и Сошникова туда перевели. А город – перспективный, с большим будущим.

Машу проводили до вокзала и простились, – до дома Сошниковых было отсюда рукой подать.

Маша решила взять билет заранее. Документы в порядке, – а сколько их требовалось в ту пору для получения простого железнодорожного билета! И паспорт, и отмеченная командировка, и справка о санобработке…

Очередь в кассу была порядочная. Впереди стоял какой‑то тип в красной рваной майке. Волосы седые, затылок от солнца коричневый, – а лица Маша не видела. Стоявший рядом с ним человек бумажки свои ему показывал, спрашивал что‑то.

Маша купила билет и шла уже обратно, когда в дверях пассажирского зала снова показался старик в красной майке. Он стоял, обнимая за плечи какого‑то человека, и рассуждал о чем‑то вполголоса.

Маша взглянула на него и поразилась: это же Лидин сосед, Дмитрий Максимович! Или она обозналась? Не может быть… Почему он так плохо одет? И в такой обстановке…

Она уловила его взгляд, обращенный к ней: чуть тревожный, и в то же время доверительный. Что такое?

Не задерживаясь, она поспешила домой.

Лида уже ждала ее, – Вася купил билеты в кино, надо было поторапливаться. Белобрысый, задумчивый мальчишка, в глазах подчас мелькает озорство, – вылитый Сошников, «фирменный»! Он с интересом рассматривал Машин портфельчик на застежке «молния», только входившей в обиход. Застежка эта в ту пору полонила воображение мальчишек.

Смотрели фильм «Секретарь райкома», о партизанах, и киножурнал о совещании в Тегеране. Рузвельт в кресле на колесиках, благородный, умный и добрый на вид, всем понравился. Черчилль, шагавший вдоль почетного караула, смотрел в глаза наших солдат так, словно это был год 1918‑й, а не 1943‑й.

– Смотрит, как барбос. Был империалист – и остался. А люди меняются, – сказала Лида, когда они двинулись домой. – Война испытывает каждого из нас, экзаменует, проверяет. В общем растет народ, но и дрянь попадается. Спекулянты, например, всякого рода. Слыхала пословицу: «Кому война, кому мать родна»? Ивану работы хватает.

– Спекулянты… Обидно, что самих нас втягивает этот двухъярусный рынок, – я имею в виду разницу между низкими государственными ценами и высокими базарными. Ведь на обычную зарплату не проживешь, многое надо купить на базаре. Вот и сам идешь продавать чай или водку, которые полагаются по пайку. А ведь это тоже спекуляция.

– Приходится, конечно, – сказала Лида и чему‑то рассмеялась. – Но за нас с тобой бояться не надо. Мы‑то этим духом не заразимся. Ручаюсь, что ты, например, никогда спекулянткой не станешь.

– Но я уже спекулянтка – пускай не по духу своему, но по действиям. Я же перепродаю этот свой чай по спекулятивной цене…

– Условия вынуждают. Но спекулянткой не станешь. – Она снова рассмеялась. – Хочешь, расскажу тебе историю о соседях наших? Он пенсионер, она библиотекарша, интеллигенты еще старого закала. Деньжонок в доме маловато, карточки – у него иждивенческая, на триста граммов хлеба, у нее служащая, на четыреста. Мало же! А старик еще вполне бодрый, деятельный.

Очень его угнетало, что мало в дом приносит. Решил всех перехитрить. Были у него дома семена табака какого‑то необыкновенного – ароматного и крепкого, как он рассказывал. Посеял тот табак. С грядками возился долго, с поливом без конца мучился. Вырос табак на славу. Старичок любуется им, хвалится: «Такого табачка нигде не найти. Вот погоди, насушу нарежу, приготовлю, – сразу денежки появятся. Буду хлеб прикупать, молочко нам обоим, по стакану мацони в день». А жена над ним смеется: «Выйдет из тебя торговец, как же!»

Табак вырос, созрел. Оборвал старик листья, нанизал на веревочки и развесил их в кладовушке. Сохнут листья, а он зайдет туда, зажмурится, понюхает: такой прелести поискать!

Потом сложил их пачками, нарезал как‑то мелко, томил, в общем – колдовал над ними. Наконец – готово. Сделал козью ножку, выкурил (он давно уже курить бросил из‑за здоровья), – прелестно! Теперь продавать надо.

Тут‑то и загвоздка. Он продавать не может, не умеет. Жена – тоже. Он всё‑таки к ней: «Ты в городе всех знаешь, у нас и научные работники есть, и артисты, и художник один, – эти оценили бы. Отнеси художнику табачку, будто для пробы, я в жестяную коробку от зубного порошка насыплю. Скажи, коробка десять рублей. Дешевле, чем на рынке, а табак‑то – прима! Спросит, откуда, скажи: знакомый один разводит, старичок…»

Принесла она, рассказывает художнику, сама краснеет, – врать непривычно. Выкурил он одну папироску, другую. Приятеля угостил. Курят вовсю. «Дрянь табак, – говорят, – барахло, опилки. И что он хочет, ваш старикан, за такую коробку?» – «Десять рублей». – «Да что́ он, с ума сошел, спекулянт бесстыжий?»

Она, вернувшись домой, не пересказывала это всё подробно, просто сказала, что цену считают высокой, а табак не таким уж хорошим…

Накалился старик, стал кричать, что художник этот ничего не понимает не только в живописи, – это давно заметно, – но и в табаке тоже. Что ему только случай помог отведать такого табаку, а теперь уж нет, больше не понюхает. Расстроился вовсе, свернул себе козью ножку, курит. Потом другую, третью.

Так они и не продали этот несчастный табак. Мне соседка его даром предлагала, да Ваня не курит. А старик снова преступил запрет. Жену этим до истерики доводил. Курил в уборной, чтоб она не знала, словно школьник.

А на рынок пойти – сама понимаешь – постеснялась она. Неудобно, еще знакомых встретишь. У нее ведь весь город книги берет. Так из них спекулянтов и не получилось…

Подруги проговорили всю ночь. О себе, о друзьях, о знакомых, о прошлом и настоящем. Маша рассказала о странной сцене на вокзале.

– Дома таким интеллигентным мне показался, а тут – в какой‑то рваной майке… И вел себя непонятно.

– Мало ли чудаков! Не торопись с выводами, – как‑то нехотя, с досадой, остановила ее подруга и попыталась перевести разговор на другую тему.

Но впечатление Маши от сцены на вокзале было настолько неожиданным и сильным, что она снова вернулась к разговору о Дмитрии Максимовиче:

– А всё же странно. Интеллигент, это читается в его глазах, а одежда – оборванца… Не понимаю.

– Слушай, где ты живешь? На границе, соображай немного. Тут жизнь кипит, союзники свои транспорты шлют; видала небось в Ашхабаде этих, в коротких штанишках и пробковых шлемах? А кое‑кто в гости ходит и без разрешения… Думаешь, только на фронте воюют?

Больше она ничего не прибавила.

На другой день Маша уехала. Билет у нее был бесплацкартный, а ехать долго. Забралась на узенькую боковую полочку для багажа. Вдоль полочки шла труба отопления, места очень мало. Но Маша, уже наученная горьким опытом, прихватила из дому крепкий поясок и привязала себя к трубе, чтобы во сне не свалиться. Удалось превосходно выспаться.

К старику в красной майке она мысленно возвращалась не раз. Какие странные метаморфозы! Человек с таким своеобразным лицом, с такими вдумчивыми глазами! Когда он собаку кормил, он искоса, внимательно посмотрел на Машу. Типичный интеллигент. А на вокзале глаза словно пьяные и ума в лице как не бывало.

Но особенно долго думать об этом человеке она не могла: захлестнули дела, обязанности, каждодневная нелегкая жизнь.

Толика домой всё еще не взяла. С ним даже осложнение вышло: последний раз, посещая его, Маша услышала от воспитательницы, что их детский дом собираются расформировать и детей перевезти в Кара‑Кала. Помещение требуют под госпиталь, – не хватает госпиталей, сами знаете. Наши наступают, дела на фронте очень даже хороши, но раненых много.

В следующее после разговора воскресенье Маша не навестила Толика, – была в командировке. А когда пришла через неделю – узнала: детдома уже нет, расформировали. Толика с другими детьми увезли в Кара‑Кала. Придется за ним ехать, когда подойдет срок домой возвращаться.

Маша написала письма Толику и его воспитательнице. Возможно, что поехать за ним придется вскоре, – в Ленинград она думает вернуться в этом, сорок четвертом году, после окончания занятий. Вот только Костя не пишет уж очень давно.

Костя, Костя! Куда же ты делся, куда пропал, дорогой мой, душа моя?

Тоска бы иссушила ее, довела до болезни, до смерти, – но нельзя было умирать, и болеть нельзя. Трое пискунов. Теперь уже трое, – мало ей двоих было! Еще немножко – и соберу всех вместе. И в Ленинград.

А Костя найдется. Неужели он ее одну оставит? Если даже ранен, как бы то ми было, – я выхожу, верну его к жизни. Только бы живой.

 

Глава 23. В стороне не стояли!

 

В газетах писали о героях. Что такое героизм? Высшая сознательность? Умение максимально мобилизовать себя на высокое дело? Чаще всего герои сами не знали, что они герои, – им объясняли это корреспонденты газет или те, кто вручал им награду. Свои поступки герои считали делом естественным и простым.

Были герои и в тылу. Их заслуженно отмечали, вывешивали портреты на красную доску, премировали. Но всегда рядом с героем стояли другие люди, почти столько же сделавшие или чуть поменьше. Всех же отмечать немыслимо.

А были и такие, которые просто честно выполняли обычный долг. Одним это давалось легче, другим тяжелее. У одних дома были нормальные условия, у других – трудные. Поставь рядом двух бегунов: одному дай бежать по гладкой дороге, другому – через кочки и канавы. Расстояние взяли одно, пришли вместе, – а победитель всё‑таки тот, кто бежал по кочкам и прыгал через канавы.

В военное время «по кочкам» бежали чуть ли не все. И, не называя себя героями и не претендуя на то, что их так назовут, люди на самом деле проявляли необычайную силу и выдержку. И когда руководители партии и правительства в речах своих называли весь советский народ героическим, слова эти находили отзвук в каждом сердце.

Учитель… Преподаватель… Лектор…

Кажется, нет профессии, более далекой от военных интересов. Воюют на фронте. В тылу производят оружие и боеприпасы, – здесь тоже работают на победу. За станками и верстаками в цехах военных заводов трудятся женщины и мужчины, молодые и пожилые. Работают иной раз по полторы, по две смены, не жалея себя. Все они, безусловно, помогают ковать победу.

А педагог, если только он не преподает военное дело, он что? Он и в мирное время, и в военное делает одно и то же. Подумаешь, помощник в борьбе против врага!

Маша пробовала так рассуждать только поначалу, в первый год войны. А дальше она уже этого не делала. Почему?

Во‑первых, потому, что каждое ее слово на занятиях было проникнуто стремлением прибавить сил человеку, патриоту своей родины, ненавидящему фашизм, помочь стать победителем. Историю России без всякой натяжки можно было читать так, что каждый эпизод учил патриотизму. Всё время отбивались от врагов. История учила ценить и то новое, что трудящиеся люди завоевали в тысяча девятьсот семнадцатом.

Была и вторая причина. Маша старалась приподняться над будничными мелочами и увидеть страну свою в целом, события – в целом. Что получалось? Враг пытается отхватить кусок живого тела страны с краю. Но если весь организм народа здоров и силен, то рана затягивается, а врагу дают сдачи. Враг заинтересован в дезорганизации тыла. Война забирает мужчин. То в одном, то в другом учреждении с ответственных постов уходят на фронт опытные работники‑мужчины. Но место не остается пустым, на него без промедления приходит кто‑то новый. И почти всегда этот новый – женщина.

 

…Только что рассвело. За окошком вытягивает длинную высокую ноту черный петух с зелеными и красными перьями в хвосте. Он разворачивает свой выкрик веером, зубчатым круглым холмом, пестрой радугой, – чего только не померещится, если ты спала каких‑нибудь пять часов и если до смерти не хочется просыпаться. Даже радио еще молчит, а ты вставай да пошевеливайся. Ты – мама, и до ухода на работу изволь приготовить кое‑что для ребят.

Ладно, дела сделаны. Выпила стакан чаю и съела двести граммов хлеба – половину своего дневного пайка. Туго набила портфель книгами и конспектами, сунула туда же две авоськи, прихватила пустой алюминиевый бидон на три литра, пригладила волосы и вышла на улицу.

До института пять километров. Каждый из них уже выучен наизусть, дом за домом, окно за окном. Сколько раз прошла Маша эту дорогу в институт и обратно? Столько, сколько было рабочих дней в эти три года. Больше двух тысяч раз. Она давно уже прошла пешком путь до Ленинграда…

Мысли бегут, а ноги делают свое. Идут и идут. Вот уж и аул Кеши, – так называется район института. Вот уж и знакомый белый трехэтажный дом…

Утреннюю лекцию она читает вполне бодро. Рядом с конспектом несколько газетных вырезок. Наши войска проходят по местам Богдана Хмельницкого и Гонты. Говоря об истории Украины, Маша не забудет напомнить о гитлеровской теории национальной исключительности немцев. Нет, она не кинется в обратную крайность и не станет искать преступной основы в самом немецком народе, в его национальной сущности. Но как не сказать о том, что первый день провозглашения национального превосходства немцев над другими народами был днем, с которого началось падение гитлеризма, началом конца! Оскорбив национальное чувство стольких народов, фашизм вызвал к жизни неслыханную энергию сопротивления. Он задел не отдельных людей, он грозил уж не лицам, а народам. Грозил? Ну, – получи сполна!

Лекция. Семинар. Снова лекция. В перерыв и пожевать нечего, – утром съела весь хлеб. Остается заняться деловыми разговорами или сбором членских взносов в профсоюз, – выбрали, так надо собирать.

Закончив лекции на дневном отделении, она бежит в столовую и берет суп на всех своих иждивенцев. Чуть ли не полный бидон! Тут же для сотрудников института продаются колхозные помидоры, как не взять. На обратном пути заходит в магазин, стоит в очередях за селедками, за хлебом. Пока стояла в очереди, услышала по радио новый приказ: войска Ленинградского фронта перешли в наступление на Карельском перешейке. Наступают и на первом Прибалтийском, и на всех трех Белорусских фронтах! Наступают, родные! Делают свое дело отлично, – они спокойны за нас: в тылу не подкачают.

Из магазина Маша бежит в столовую для специалистов: ей там положен завтрак, обед и ужин без выреза талонов, и еще не было дня, чтобы она пропустила что‑нибудь. Не отказываться же, когда отработала шесть часов без подкрепления, и еще три часа отстояла в очередях.

Из столовой – бегом в радиокомитет: кое‑что полагается за лекцию по радио.

Она стоит в очереди в кассу, в руках – сетки с продуктами, бидон с супом, туго набитый портфель. Застегнутый через силу замок почти оторвался и держится на честном слове.

Получила свои две сотни – и бегом в вечерний институт: сейчас там должна начаться ее лекция.

Вечернее отделение института – в другом конце города, в помещении средней школы. Оставить продукты негде, да и боязно, отнести домой – нет ни времени, ни сил. Несмотря на тяжелую ношу, несмотря на непонятную боль под ребрами справа, Маша почти вбегает в аудиторию, – звонок уже прозвенел.

Студентки вечернего всё понимают. Они терпеливо ждут, когда Мария Борисовна расставит свои покупки на подоконнике и на полу, достанет из портфеля заветный конспект и начнет. Студентки и сами пришли сюда после рабочего дня, они тоже устали.

– Мария Борисовна, если нетрудно, читайте нам помедленнее, чтобы записывать было легче, – просит молодая женщина, сидящая за первой партой.

Да, конечно. Так легче и ей. Маша бегло просматривает первую страницу конспекта: чтобы не растянуть чересчур, она опустит некоторые подробности, но всё основное – даст. Лекция о нашествии Наполеона, о войне 1812 года.

– Войска Кутузова двинулись к Малоярославцу. Малоярославец…

Пока они пишут, можно передохнуть. Хоть несколько секунд. Голова совсем свинцовая. Вот подпереть бы ее левой рукой, опустить глаза на конспект, – его придерживает правая, – и никто не догадается, что она дремлет.

Маша просыпается от оглушительной тишины. Нет, левая рука на месте. Просто, закрыв глаза, она уснула на минуту, – собственный голос убаюкал. На минуту? А откуда она знает, что прошла только минута?

Она стыдливо подымает глаза, исподлобья, не меняя позы: пусть не думают, что она в самом деле уснула и теперь вскинет голову, встрепанная и испуганная. Но, подняв глаза, Маша видит, что творится в аудитории, и краска стыда заливает ее лицо.

Студентки сидят молча, опустив перья. Кто сочувственно, без улыбки, уставился на нее, кто терпеливо блуждает взором по степам и по висящему над столом портрету Калинина. Какой позор! Сколько она проспала? Минуты три? Пять? Рука ее не подломилась, голова не стукнулась о стол, – значит, не так уж долго.

– Извините меня, товарищи, – бормочет Мария Борисовна, багровая от стыда. – Будем продолжать: войска Кутузова…

Наконец всё. Почти четыре часа, две сдвоенные лекции в разных группах. Еще надо встать, забрать свои сетки, бидон и портфель и тащиться домой. По пути надо зайти в столовую за «ужином», – нельзя не зайти. Ничего, она дойдет. Она же так – изо дня в день, вот уже три года. От отпусков отказалась, как и все преподаватели, – деньги за отпуск отдала в фонд победы. Изо дня в день так, только одежда и обувь меняются в зависимости от времени года. Изо дня в день.

У выхода из аудитории ее останавливает студентка, сидевшая за первой партой:

– Вам большой привет. Мария Борисовна, от студента вашего бывшего, Юрия Абрамова. Помните?

– Как же, Абрамова хорошо помню: с дневного. Ну как он там? На каком фронте?

– На третьем Украинском. Наступают они. Очень быстро двигаются. Он велел передать вам большущий привет. Я выслала по его просьбе некоторые конспекты ваших лекции: ему для бесед с бойцами понадобились.

– Вы… его родственница?

– Муж мой. А вы не знали? Хотя что ж, фамилии разные. Я у вас на вечернем, а он на дневном был.

– И вы от меня ему тоже передайте… Скажите – мы тут за каждым их шагом следим, за каждым приказом. Поздравьте с наступлением. После победы пускай приезжает доучиваться. Я ему по старому знакомству одни пятерки ставить буду! – шутит Маша.

Скоро полночь; груз оттянул руки, чуть не вывернув их из суставов, пятки болят, словно нарывают, – ходи и ходи целый день, как заводная.

Ну и что же, – Абрамов привет прислал с фронта. Он у нее на семинаре доклад делал о декабристах, о «Русской правде». Конспекты ему понадобились… Правильно. А вот что на собственной лекции заснула – это срамота. Просто распустилась, безобразие это.

Наконец дом. Разгрузилась. Поела. Разложила перед собой новые тетради с записями, с планами лекций, нужные пособия. Что там завтра в расписании?

А платье надо надеть другое, – днем была такая жара, что на синем платье остались белые разводы от соли. Нет другого – стирай это, завтра прогладишь. Уже второй час, а вставать без четверти шесть?..

Изо дня в день, изо дня в день.

…Кто же ковал победу?

 

Глава 24. По совести

 

Машу тяготило одиночество. Временами она совсем задыхалась. Ей казалось – все люди ходят по двое и только она – одна. Она завидовала беременным, – счастливые, значит недавно они были со своими милыми! Она не раз вспоминала об истории с ремешком, о человеке, оказавшем ей дружескую помощь.

Но чем трудней было женщине преодолевать свое вынужденное одиночество, тем злей и непримиримей, тем резче осуждала она всякую распущенность, четкий взгляд на такие дела.

Однажды Маша видела, как худая рыжая корова туркменки, жившей неподалеку от Марты Сергеевны, зашла в чужой ячмень. Хозяйка выбежала из дому и стала ругаться. Рядом стояча Марта Сергеевна, – до всего ей дело. Послушала ругань и изрекла:

– А вы загораживайте. Скот своего требует. Скот ищет где лучше. От него загораживать надо ячмень.

Вот это правильно: скот своего требует, ищет где лучше. А человек живет по совести, если стало ему и хуже от этого. Есть кое‑что и посильнее природы.

Среди заочников Маши оказался работник радиокомитета Олег Привалов. Именно ему сдавала она обычно свои статьи с которыми выступала по радио. Там он решал ее судьбу, а в институте – она его. По возрасту они были сверстниками.

Однажды вечером он встретил ее в столовой специалистов.

Сидели за одним столом. Он показал ей книгу по истории искусства древнего Египта. Высокий, крепкий, лбина бычья, весь какой‑то мускулистый, – почему его в армию не взяли?

– Вам одной скажу: я читал последние тассовские материалы, получена телеграмма с востока – из Японии к нам прорвалось несколько самолетов… Теперь и оттуда и отсюда. Всё так зыбко… Достоверен только вот этот миг.

Он заглядывал ей в глаза терпеливо. Он их навидался, этих эвакуированных одиноких женщин…

Что, с востока еще? Пожар с двух концов. Этого только не хватало! А Привалов самоуверен…

Олег вышел с ней из столовой и взял под руку. Здесь, в эвакуации, она этого никому не позволяла. Ничего, сейчас ей надо повернуть налево – и они расстанутся.

А он прижимал ее тонкую руку, глупый, почти уверенный в успехе:

– Мария Борисовна, зайдемте ко мне в радиокомитет, у нас ведь замечательные пластинки есть. Голоса Маяковского, Льва Толстого… Зайдемте, послушаем. У нас уютно. Сделайте себе передышку.

Это – как раз на углу, где ей – налево.

– Спасибо, Олег, но я побегу. Что вы, разве мне до отдыха! Вы очень внимательны ко мне, спасибо, голубчик. Всего хорошего!

И ушла, даже не дослушав.

Забавно он на экзамене держался: подготовился неплохо, но рассчитывал, что его обаяние тоже «сработает».

Знания «сработали», обаяние – нет. Получил четверку. Взглянул на бессердечную преподавательницу даже как‑то страдальчески: трудно было пять натянуть? Но Маша заботилась о справедливости.

В октябрьские и майские дни вечером накануне праздника журналисты собирались обычно в редакции республиканской газеты, в которой Маша тоже сотрудничала. Было угощение: пиво в полулитровых банках и помидоры. Слушали радио из Москвы. Потом поэты и переводчики читали стихи. По‑туркменски, по‑русски.

На таком вечере можно было сидеть долго. Тем более что собирались все после работы – усталые, разморенные. Маша старалась не засиживаться чересчур. Послушала радио, стихи, выпила баночку пива – и домой. Дома дел по горло.

Правда, ей ни разу не удавалось скрыться незамеченной, – кто‑нибудь увязывался провожать. Кто‑нибудь шел рядом до самого дома, и в черной слепой ночи чей‑нибудь мужской голос настойчиво напоминал ей о том, о чем она помнить не смела.

Но как только показывалась заветная калитка, Маша неизменно ускользала домой. На случай, если бы провожатый оказался слишком уж смелым, у Маши было припрятано самое острое оружие – невинный вопрос: а почему вы не на фронте?

Маша не терпела лицемерия, ханжества. Не каждому в жизни везет, не каждому сразу посчастливится встретить свое счастье, любовь настоящую, сильную. Но слишком легкий взгляд на эту сторону жизни Маша осуждала, хотя не спешила обвинять людей, если случайно становилась свидетельницей зарождающегося серьезного чувства. Лишь бы оно не грозило бедой слабым, и прежде всего детям. Чтобы иметь право судить, надо знать многие обстоятельства. Об этом когда‑то давно писал удивительно мудро и удивительно человечно Владимир Ильич Ленин своему товарищу по революционной борьбе Инессе Арманд.

Женщин порой судят строже, чем мужчин. Кто‑то сказал, что мужчинам, мол, дозволено то, что не дозволено женщинам, – у мужчин такие права. В Туркмении вдобавок ко всему иногда проявлялись еще пережитки не только буржуазные, но и феодальные.

Одно время весь город говорил об истории, случившейся с актрисой оперного театра Айгуль Чарыевой.

Айгуль была замужем за преподавателем института. Любила его. Имела двоих детей. Муж ушел на фронт. Вскоре она получила известие о его гибели.

Айгуль не сразу поверила. Плакала, мучилась. Осталась одна с детишками‑сиротами.

Прошло полгода. И Айгуль решила выйти замуж за своего партнера по театру, молодого актера, – пусть детям будет отец. Прожили они недолго: в один прекрасный день в городе появился первый муж. Изувеченный, раненый, но живой.

Тут и началось. Новый муж тотчас ушел, – как ветром его сдуло. Местные организации решили наказать Айгуль за легкомыслие, за «неверность». Актрису лишили почетного звания заслуженной. Уволили из театра. Ославили на всю республику в газете. А прежде писали: одна из первых оперных актрис, талант.

Она, бедняжка, и сама страдала от того, что сделала, и сама горевала. Теперь стала искупать вину, ублажать мужа.

Айгуль съездила с вернувшимся мужем к своим родным в аул. Там праздновали его возвращение, несколько дней дым стоял коромыслом, баранов резали, всё честь честью. А она была уже беременна третьим ребенком.

В день, когда Айгуль отправилась в родильный дом, муж собрал вещи и уехал. Дочки были отведены к ее сестре. Расквитался.

Вернувшись с младенцем домой, к разбитому корыту, она рассердилась. Не на мужа, – его она склонна была оправдать – мужчина обижен. Хорошо еще, не убил ее, как прежде бывало. Нет, она обиделась на тех, кто ославил ее и лишил всех прав. Обиделась и написала в Москву.

Месяца через два всё изменилось: Чарыевой вернули звание, восстановили на работе в театре.

А мужа она потеряла: он разлюбил ее.

Маша познакомилась с Чарыевым вскоре после его возвращения из госпиталя. Кипучий по натуре, жизнедеятельный, он тяготился своим увечьем. На фронте потерял ногу, на протезе ходил плохо, медленно.

Сначала Маша сочувствовала ему, потом негодовала, узнав, в какой момент он оставил жену.

В институт Чарыев не вернулся, стал работать в филиале Академии наук, – это было близко от дома, в котором ему дали комнату.

Однажды Маше понадобилось побывать в филиале Академии наук, в секторе истории. Туда приехал из Ташкента, чтобы поработать в архиве, профессор Чигорин, тот самый, к которому она заходила когда‑то за книгой. Он похудел; казалось, тощая шея его стала еще длиннее.

Маше профессор обрадовался, как старой знакомой. Расспросил ее о защите, об успехах. И вдруг стал восхищаться Чарыевым: редкостный умница, просто «божьей милостью» ученый. Оказывается, он до войны, еще преподавая в институте, вел большую исследовательскую работу, начал писать историю гражданской войны в Туркменистане. Чарыев окончил Московский университет, был когда‑то учеником Чигорина. По окончании университета ему предлагали в аспирантуре остаться, – отказался. Решил вернуться в родной Ашхабад, – на месте‑то больше материала собрать можно. Диссертацию до войны защитить не успел, хотя написано уже было немало. Когда вернулся – половины его бумаг не оказалось… То ли дети раздергали на бумажных голубей, то ли родственники из аула, когда останавливались у них в доме, не поняли, что бумаги нужные, – только многого он недосчитался. А сейчас, за короткое время, всё по памяти восстановил, перепроверил по документам. Просто феноменальный умница.

– А в семье у него бог знает что… – И Маша рассказала профессору печальную историю Чарыева…

Сам Чарыев несчастным не выглядел, – гордость не позволяла. Он и подшучивал над собой и держался как будто бы даже легкомысленно.

Как‑то он разговорился с Машей, рассказал о своих детях. Оказывается, он был женат уже до Айгуль. В первой семье выросло трое детей. Чарыев помогал им, навещал. Он их любил.

– И у Айгуль трое, хорошо! Мне бы еще человек пять, чтобы своя футбольная команда, – говорил он, посмеиваясь. – Фамильная.

– Что ж хорошего! Дети растут без отца… Зачем вы оставили Айгуль?

– Мария Борисовна, вы тут не судья. Вы совершенно не знаете эту женщину. Я на фронте только о ней и думал, никого не замечал. А она… Она и в чужом саду сладких груш насбивает. Вы ее не знаете.

– Но ведь ей извещение о вашей смерти прислали.

– Так что ж, каждая женщина назавтра после такого извещения бегом снова замуж побежит?

– Горе ей теперь на всю жизнь, и ей и детям.

– Она не знает, что такое настоящее горе. Прошу вас больше не говорить об этом, – резко оборвал он.

А вдруг Чарыев был прав, хоть частично? Знает ли Маша этих людей настолько, чтобы судить? Как бы то ни было это драма. Семенная тяжелая драма. И женщину в этой драме осудили жестоко, несправедливо. Не было случая, чтобы с таким же пылом осудили за легкомыслие мужчину. И дети остались без отца…

Казалось, Маше легче всего было бы осудить самого Чарыева. Но и его обиду можно было по‑человечески понять. Он не искал на войне тихих мест, побывал в ее жаркой пасти, война обгрызла его, – хромой! А тут еще, в награду за всё, застать дома другого… Сначала сам испытай, а потом суди.

Он был хорош собой: волевой, гордый профиль, как у индейцев с иллюстраций к «Песне о Гайавате». После ранения на щеке осталось несколько вмятин да синих пороховых узоров, но разве шрамы портят мужчину! Воин. Лицо Чарыева можно читать. Пережитое осталось в нем, в выражении его глаз.

Однажды она поймала себя на том, что ей нравится скрип его неуклюжего протеза.

Встречались они редко, – у каждого было по горло дел. Но в небольшом городе трудно не встретиться. Однажды пришлось сидеть рядом на каком‑то совещании в министерстве просвещения. Чарыев был не из болтливых. Он осторожно, ненавязчиво разглядывал свою соседку. В перерыве сказал:

– Вот уедете скоро… А Туркмению как следует и не узнали.

– Почему? Я ездила по республике…

– Где еще вы увидите розы в декабре?

– Но и здесь их нету…

– Приходите ко мне: в нашем дворике розы держатся до самого нового года.

Маша нахмурилась, – никуда она не пойдет.

– А Фирюзу вы видели?

– Я была вблизи, не доехала немного: надо было свернуть в Чули, направо…

– А там красота… На Сумбаре вы не были тоже – на родине нашего Махтум‑Кули? Не видели вы Туркмении!

Почему ему так важно, чтобы она узнала его край? А он продолжал говорить, рассказывать ей об Ай‑Дере, о туркменских субтропиках. Она сказала, что скоро поедет в Кара‑Кала за сыном, в детдом. Он с увлечением стал рассказывать ей об этих местах. Упомянул Кизыл‑Арват, возле которого воевал с басмачами и погиб в начале двадцатых годов его отец.

Чарыев пригласил ее в Туркменский драматический театр, на спектакль «Бедность не порок». В театре они были втроем с его другом, пожилым рассудительным туркменом, сотрудником рукописного отдела Академии наук.

Было забавно смотреть на белокурых туркменок в русских платьях. По ходу действия они трогательно пели русские народные песни, и Маша чуть не ревела. Так же волновалась она и на опере «Евгении Онегин» в исполнении туркменских артистов. А что, разве не похоже? Почти как русские. Загримированы искусно. Только глаза слегка выдают восток.

Маша любила песни Ирмы Яунзем и Тамары Ханум, любила слушать Поля Робсона, исполняющего «Широка страна моя родная», слушать испанца Фернандо Кардону. Ратные у них голоса, разного масштаба таланты, но для Маши они все близки, она видит тут взаимный интерес народов друг к другу.

Спектакль окончился. Дру



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-11-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: