Дела (чудеса-знамения) Иисуса




Весть Иисуса с точки зрения формы

 

 

Общеизвестно, насколько тесно связаны форма и содержание. Проповедь Иисуса представляла собой цельное, гармоничное сочетание содержания Благой вести с теми формами, в которые Благая весть облекалась.

 

Общение за трапезой

Любовь Божию к грешникам, которую проповедовал Иисус, Он наглядно выражал тем, что ел и пил с «мытарями[1] и грешниками». Это были люди, согласно Закону находившиеся в низком, нечистом состоянии, вне общества Господня, народа Божия, каким считалась основная масса иудеев, «народ земли» (евр. amme ha’ares). Есть и пить с кем-то, то есть иметь общую трапезу – действие, наполненное большим символическим смыслом (особенно на Востоке по сей день). Оно было самой наглядной демонстрацией того, о чем Иисус возвещал словесно, используя образы возвращения блудного сына и принятия его в прежнем достоинстве, прощения огромного долга, нахождения потерянной овцы и т.п.

С другой стороны, общение с подобными «потерянными» для Закона[2], своего рода «маргиналами», да еще за трапезой, у них дома (Лк. 19:6-7), держало и Самого Иисуса в нечистом для Закона состоянии. Так сказать, вне Закона. Уже сам по себе этот факт вызывал не просто недоумение, а резкое порицание со стороны благочестивых. Христос возвещал, что эсхатологический пир Царствия Божия уже наступил, к нему приглашены все обратившиеся грешники, тогда как время поста – позади (Мк. 2:18-20). Столь неаскетический образ жизни, который Он вел, не только отличал Его от Иоанна Крестителя, но и вызывал всеобщее неодобрение, стяжав Ему репутацию «человека, который любит есть и пить вино, друга мытарей и грешников » (Мф. 11:19).

«Такие собрания, открытые даже для явных грешников, выражали самую суть вести Иисуса ».

Почему именно к ним с такой подчеркнутостью обращал Иисус Свою весть? Почему именно эту сторону Его проповеди так подробно и «крупным планом» описывают Евангелия? Конечно, не из-за любви Иисуса к таким несомненным грехам, как взяточничество, вымогательство, проституция и т.п., а из-за того, что сердца только таких людей были готовы плодоносить верой и благодарностью за незаслуженное спасение. Ведь их духовное и психологическое бремя было вдвойне тяжкое. Их открыто презирали люди, но и сами они были убеждены в невозможности получить для себя спасение у Бога. Поэтому, если «мытари и грешники», «малые» (Мф. 10, 42 и др.), «простецы» (Мф. 11:25)[3] – презрительные характеристики-штампы, употреблявшиеся в благочестивой среде фарисеев и книжников в отношении тех, кто не знал или нарушал Закон, то Сам Иисус называл их «труждающимися и обремененными», а также «нищими». Последний термин подразумевает не только обездоленных в имущественном смысле, но и более широко – тех, кто не в состоянии защитить себя перед сложившимися духовными представлениями-трафаретами. В таком значении термины «нищие», «смиренные», «убогие» и т.п. встречаются и в Ветхом Завете, особенно в пророческой проповеди.

Внимание Иисуса к «мытарям и грешникам» можно понимать и в более остром смысле – в противопоставлении тому, что на праведников, благочестивых, напротив, не распространяется провозглашаемое спасение. В утверждении «Блаженны нищие [духом], ибо их есть Царство Небесное» (Мф. 5, 3; Лк. 6, 20) акцент стоит на «их», что можно интерпретировать как Царство Божие принадлежит только нищим. Или:

«Я пришел призвать не праведников, но грешников к покаянию» (Мф. 9, 13 и пар.)

Под праведниками, конечно, понимаются не праведники как таковые (иначе получается абсурд), а те, кто себя таковыми считал: фарисеи и книжники. Мы еще раз убеждаемся, что острие обличительной проповеди Иисуса было направлено не против грехов человека вообще (они давным-давно обличены в Ветхом Завете, почему он, кстати, и не утрачивает своего значения), а прежде всего против ложного понимания пути спасения. И вследствие этого – против традиционной, удобной и привычной для человека религиозности (и на тот момент, и во все времена). Иначе говоря, против Церкви (какой тогда был народ Израиля), но ради ее же очищения.

И все же о трапезе в Евангелиях говорится не только как о способе общения Иисуса с явными грешниками вне Закона. Иисус обращался не только к ним, находящимся на периферии церковного общества, но и к самому обществу. Когда Он бывал услышан, то утоляя свой телесный голод скудной дорожной пищей (несколько хлебов и рыбок), толпа слушателей не раз к своему удивлению обнаруживала себя не просто подкрепляющей в пути свои силы, но неким собранием, очень прозрачно напоминающим пир в преизбытке Царства Божия:

И ели все и насытились; и набрали оставшихся кусков двенадцать коробов полных (Мф. 14, 20 и пар.); И ели все и насытились; и набрали оставшихся кусков семь корзин полных (Мф. 15, 37 и пар.).

Христос как будто готовил своих слушателей к тому, чтобы они – толпа – переродились, переплавились в Церковь, в тот народ Божий, который Он решил собрать. И Он очень умело – с этой катехизаторской находкой Церковь не считает нужным расставаться до сих пор, – пользовался моментом, когда люди вознамеривались подкрепиться тем немногим, даже слишком немногим, что у них было. Так, через скудную трапезу в пути или в домашних условиях прорастало новое понимание общения – то, что получит окончательное раскрытие на Тайной Вечере и станет церковным Таинством Евхаристии.

 

Притчи

Обращаясь к людям со словом, Иисус проявлял себя искусным оратором и рассказчиком, используя самые различные формы устной речи. Прежде всего те, которые были связаны с традицией Мудрости и пророческой традицией Израиля (например, заповеди блаженства, плачи, пророчества и т.п.). Наиболее часто среди такого провозвестнического многообразия Он использовал притчи (евр. mashal, pl. meshalim). В Ветхом Завете притчи являются необыкновенно широкой и эластичной формой речи мудреца. Они могли представлять собой и поговорки, и метафоры, и сатирические стишки, и аллегории. Например, пророк Исайя аллегорически уподобил Израиль винограднику, которые перестал приносить плоды (Ис. 5:1-7). Также широко аллегорические притчи использовали и другие пророки.

Употребляя притчи, Иисус был далек от того, чтобы рассказывать приятные остроумные истории. Чаще всего Его притчи звучали опять-таки неожиданной и жесткой критикой того религиозного мира, к которому принадлежали Его слушатели.

И все-таки при всей их укорененности в библейской традиции притчи Иисуса представляют собой в высшей степени самобытный феномен. Так, в Ветхом Завете и в литературе междузаветного иудаизма мы встречаем притчи, скорее напоминающие басни, в которых в качестве действующих лиц выступают растения или животные (Суд. 9, 8-15; 4 Цар. 14, 9; Иез. 17, 3-8; 31, 3-14; 3 Езд. 4, 13-21). Но Иисус вообще не использует подобные аллегории. В Его притчах всегда главными героями являются только люди.

Более того, притчи Иисуса совершенно не похожи на какой-нибудь специальный вымысел с увлекательным сюжетом. Все очень обычно и знакомо: сеятель сеет семя, рыбак закидывает сети, женщина ищет потерянную монету. А фарисей заходит в храм, чтобы, «как у себя дома», совершить привычную уставную молитву. Разве что в притче о блудном сыне разворачивается настоящая драма. Не случайно это, наверное, самая поразительная и известная евангельская притча. И тут интересно, что притчам Иисуса, материалом для которых послужили эпизоды из реальной жизни людей, мы почти не найдем параллелей в ветхозаветной и междузаветной литературе.

«Его притчи скорее вводят нас в гущу повседневной жизни. По своей жизненности, по простоте и ясности, по мастерству немно­гословных описаний, по серьезности содержащегося в них обращения к совести, по их преисполненному любви пониманию опустившегося в религиозном смысле человека они не имеют аналогий. Если мы хо­тим найти что-то сопоставимое, нам придется обратиться к глубокой древности, ко временам наивысшего подъема пророчества, к притче Нафана 2 Цар. 12, 1-7, притче о винограднике Ис. 5, 1-7 и метафоре любви отца к сыну Ос. 11 (однако это уже не притча, не «короткий рассказ»). Но и в этом случае речь может идти лишь о небольшом числе разрозненных примеров, тогда как первые три Евангелия пере­дают нам не менее 41-й притчи Иисуса. Сегодня считается общепризнанным, что они принадлежат первичному слою предания, хотя этот факт и не освобо­ждает от необходимости критически анализировать каждую отдельно взятую притчу и историю ее передачи».

Некоторые притчи сказаны так, чтобы человек был сейчас же поставлен перед выбором, причем неожиданно и в результате диалога. Яркий пример – притча о милосердном самарянине, когда вопрошая Иисуса «а кто мой ближний?» (Лк. 10:19), Его собеседник вынужден сам ответить на этот вопрос. Причем, надо полагать, вразрез с общепринятым и собственным религиозным представлением. Ведь ближним «оказался» самарянин, а вовсе не священник и левит, то есть те, кого полагалось считать ближними.

Пытаясь понять смысл притчей Иисуса, нужно иметь в виду и другое. При всей понятности и образной выразительности, свойственных притчам, манера Иисуса говорить притчами вызывала у Его учеников вопрос: «Для чего притчами говоришь им?» (Мф. 13:10). Да и Сам Он не раз заканчивал Свои притчи таким призывом: «Кто имеет уши слышать, да слышит!» (Мф. 13, 9. 43; 25, 30; Мк. 4, 23; Лк. 14, 35 и др.), как будто речь идет о какой-то сокрытой тайне. А обращаясь к ученикам, Он прямо так и говорил: «Вам дано знать тайны Царствия Божия, а тем внешним все бывает в притчах » (Мк. 4:11).

Дело в том, что проповедь о наступлении Царствия Божия (а это суть Евангелия – вести Иисуса) могла и может быть воспринята только обратившимся и верующим сознанием. Это некая тайна, которая сокрыта для «внешних», то есть для тех, кто не хочет обратиться и уверовать. Притчи, подкупающие своей доступностью и наглядностью, парадоксально оказываются неким барьером, «шифром», «загадкой» [4], преодолеть, разгадать и понять которые можно только при условии веры.

С одной стороны, они обращены ко всем, в том числе и сейчас. Притчи, наверное, являются самым общеизвестным евангельским материалом. Вряд ли кто-то не знает притчу о блудном сыне (или, по крайней мере, полотно Рембрандта). А такое выражение, как «зарыть талант в землю» стало общеупотребимым достоянием языка. И в то же время притчи являются «надежной защитой» той евангельской сути, к которой при условии веры может прийти каждый.

И сказал им: вам дано знать тайны Царствия Божия, а тем внешним все бывает в притчах; 12 так что они своими глазами смотрят, и не видят; своими ушами слышат, и не разумеют, да не обратятся, и прощены будут им грехи (Мк. 4:11-12).

Иными словами, употребление притчевой формы учения служит способом разделить верующих и неверующих: «Тайны учения вверены ученикам, которым одним дается толкование притч ».

В большей степени все сказанное относится к материалу Синоптических Евангелий, но и в Четвертом Евангелии мы сталкиваемся со свидетельствами того, что Иисус любил говорить притчами. Другой вопрос, что эта Его манера по-разному отложилась в Предании, запечатленном синоптиками и в Ин.

 

Дела (чудеса-знамения) Иисуса

Христос проповедовал о наступлении Царствия Божия не только словами, но и делами. Их мы привыкли называть чудесами. Последний термин, однако, не вполне точно отражает суть и значение того, что делал Иисус. Более того, если русское слово «чудо» означает прежде всего что-то удивительное, непонятное, необъяснимое, то такой смысл не свойственен евангельскому тексту. Главный вопрос относительно т.н. «чудес» ставится в Евангелии совершенно в другой плоскости, нежели как стремление понять и объяснить, как то или иное «чудо» сотворил Иисус.

 

а) Филологический экскурс

Здесь необходим краткий филологический экскурс, опирающийся прежде всего на подлинный, т.е. греческий текст четырех канонических Евангелий и позволяющий оценить удачность решений, предложенных славянским и русским (Синодальным) переводами.

Дела, которые творил Иисус и которые вызывали и до сих пор вызывают удивление в силу своей видимой чудесности (исцеления людей от самых разных, в том числе врожденных и неизлечимых болезней, воскрешения мертвых, усмирение морской бури, умножение хлебов и т.п.) вслед за Синодальным переводом мы чаще всего называем чудесами, подчеркивая этим их внешнюю необычность, удивительность, необъяснимость с точки зрения естественных наук. Для обозначения таких явлений или дел – чудес – в греческом языке существует слово qau=ma («фавма»). Однако в тексте Евангелий для обозначения чудесных дел Иисуса это слово не используется![5] Вернее, мы часто встречаем глагол с тем же корнем qauma/zw («удивляться»), когда речь идет об удивлении людей, бывших свидетелями дел Иисуса (Мф. 8:27). А иногда и об удивлении Самого Иисуса, когда Он, например, дивился неверию Своих соотечественников (Мк. 6:6).

Для обозначения дел Иисуса в греческом тексте Евангелий употребляются два других термина. Причем оба содержат акцент не на удивительности и необычности самих дел, а на некоей их символической значимости и на том, что эти дела – видимые свидетельства определенных полномочий и власти Иисуса.

Первый термин – du/namij («динамис») – употребляемый в Синоптических Евангелиях, означает букв. «силу», «могущество», «способность» или «дело, являющее чью-либо власть, силу ». Славянский перевод, как правило, буквально передающий смысл греческого текста (причем не только в этом случае, а как переводческий принцип [6]), дает «силы». Русский же Синодальный перевод – там, где речь идет именно о конкретных делах исцелений Иисуса (а не о «силе Божией», «силах небесных» или других подобных понятиях, не связанных с конкретными случаями, напр., Мф. 22, 29; 24, 29 и др.) – дает чаще всего «чудеса» (Мф. 13; 58; 41, 2 и пар.; Мк. 6, 2). За небольшими исключениями, где он следует славянскому «силы»[7] (напр., Мф. 11, 23 и пар.).

Второй термин – shmei=on («симион») означает «знамение», «знак», «признак». Он употребляется во всех четырех Евангелиях. В Синоптических Евангелиях им обозначаются, например, признаки Второго Пришествия Сына Человеческого (напр., Мк. 13, 4; Лк. 21, 7 и др.) или поцелуй Иуды – как знак, кого нужно взять (Мф. 26:48). Но вот в Евангелии от Иоанна этот термин имеет в виду именно то, что Синодальный перевод, за редчайшими исключениями, последовательно называет «чудесами» (Ин. 2, 11. 18. 23; 3, 2; 4, 54; 6, 2. 14. 26. 30; 7, 31; 9, 16; 10, 41; 11, 47; 12, 18. 37; 20, 30), тогда как славянский дает «знамения» [8]. Все перечисленные места Ин., за исключением одного, приходятся на первую часть, где говорится о семи чудесах-знамениях Иисуса. Поэтому в библеистике ее условно называют «Книгой знамений» [9].

Итак, вопрос изначально был и должен оставаться не в том, чтобы сомневаться в подлинности чудес Иисуса (ибо в таком случае это уже вопрос о том, возможны ли вообще чудеса и силен ли Бог их совершить), а в том, Кто есть Иисус и что эти чудеса означают, будучи совершены Им.

В древности чудеса Христовы не ставились под сомнение даже врагами. Другое дело, что они объяснялись либо властью диавола (Мф. 12, 24 и пар.), либо в более позднее время – магией. В Иисусе легче всего было увидеть, да и сейчас зачастую в Нем охотно признают попросту целителя или экстрасенса, не более того. Все это свидетельствует о том же, о чем говорится в Евангелии:

«Столько чудес (по-слав. и точнее: знамений) сотворил Он пред ними, и они не веровали в Него» (Ин. 12:37).

Не веровали, то есть не разумели того смысла, который скрывается за этими знамениями. Все до единого «чудеса», которые сотворил Иисус и о которых говорится в Евангелиях – не просто дела милосердия из жалости к больным и несчастным. Они были наглядной проповедью (на языке результативных действий) о наступлении Царствия Божия и о том, Кто есть Сам Иисус по отношению к этому Царствию. Евангелия – не перечень дел милосердия Иисуса как целителя, а Благая весть только о Царстве Божием. Если же перечислять все дела Иисуса, то «и самому миру не вместить бы написанных книг » (Ин. 21:25).

В Евангелии нет ни одного чуда, о котором бы говорилось ради него самого и не больше. Всякий раз рассказ о том или ином чуде прерывается или отклоняется для выяснения чего-либо такого, что прямо и только лишь к данному моменту не относится. Чтобы понять это, можно условно «уложить» в одну и ту же схему буквально все евангельские чудеса Иисуса Христа – будь то исцеления больных или усмирение бури на море. Схема состоит из пяти «пунктов»: 1) описание обстоятельств болезни или несчастья; 2) чей-то крик или даже безмолвная просьба к Иисусу о помощи; 3) вмешательство Иисуса (словом или действием); 4) незамедлительный («то,тчас») результат Его вмешательства (например, исцеление или тишина на море); 5) реакция окружающих: удивление, вера, поклонение, прославление Бога и т.п. Всем этим пунктам, повторяем, удовлетворяют все рассказы о чудесах Иисуса Христа. Но в том-то и дело, что мы не найдем ни одного примера, где рассказ на каком-то этапе не отклонился бы от этой «голой» схемы – для того, чтобы выявить некую важную истину, ради которой, собственно, и приведен рассказ. Можно взять любой из евангельских рассказов о чудесах Христовых: например, Мк. 2, 3-12, где «отклонением» являются стт.5б-11а, или Мк. 4, 37-41, где «отклонением» является ст. 40.

Самое интересное, что одни и те же чудеса в разных Евангелиях имеют иногда как будто разные «отклонения» (напр., Мф. 17, 14-18 и Мк. 9, 17-27). В этом смысле дальше всех идет Евангелие от Иоанна, где как раз наиболее последовательно и настойчиво используется термин shmei=on («знамение»). Сами чудеса каждый раз являются лишь поводом к пространной речи о какой-либо важной, таинственной истине. Наглядный пример здесь – чудо насыщения пятью хлебами пяти тысяч человек. Это единственное чудо, о котором говорится во всех четырех Евангелиях. И только в Ин. оно упоминается как повод к длинной проповеди о хлебе жизни.

Конечно, мы должны учитывать, что здесь перед нами предстает не только непосредственно то, что делал и говорил Сам Иисус, но и рассказ – текст, составленный евангелистами.

С одной стороны, «при литературно-критическом исследовании и анализе языка рассказов о чудесах этот материал начинает таять и заметно сокращаться в объеме». С другой стороны, «при строго критическом подходе к рассказам о чудесах остается доступная изучению и описанию историческая основа».

Итак, дела Иисуса были не просто чудесами, призванными изумить своей необычностью. Они были знамениями некоей реальности, которая предстает подчас не без помощи сопутствующих слов.

Эти «отдельные» чудеса были знаками и частичной реализацией того, что должно осуществиться в Царстве Божием:

«Много сотворил Иисус пред учениками Своими и других чудес (по-слав. и точнее: знамений), о которых не писано в книге сей. 31 Сие же написано, дабы вы уверовали, что Иисус есть Христос, Сын Божий, и, веруя, имели жизнь во имя Его» (Ин. 20:30-31).

Таким образом, Слова (учение) и дела (чудеса-знамения) Иисуса нельзя рассматривать в отдельности, ибо это две стороны одной медали.

 

Иисус и Бог-Отец

Более поздние (времен Вселенских соборов) святоотеческие отточенные формулировки о единосущии, равночестности, нераздельности и неслиянности лиц Святой Троицы, которыми Церковь до сих пор пользуется при исповедании веры и в догматической речи, внешне достаточно явно отличаются от евангельской терминологии. И дело не только в самой терминологии. Ведь она рождается как необходимость выразить то новое, что посещает человеческий разум на путях поисков и познания истины, где навстречу этим поискам идет Божественное откровение. И все же нельзя не заметить, что в Евангелии единство Иисуса как Сына Божия с пославшим Его Отцом, равно как и Его отношения с «другим Утешителем» (Ин. 14:16), выражены с совершенно неподражаемым и «неподдельным», личностным проникновением. Те места в Новом Завете, где об Иисусе говорится, что Он обращался к Богу как к Своему Отцу с помощью арамейского «Авва», признаются в современной библеистике как одни из наиболее аутентичных свидетельств об Иисусе. То есть как такие высказывания, которые раннехристианская Церковь сохранила в нетронутом виде так, как они звучали в Его устах. С точки зрения иудеев – современников Иисуса можно сказать, что Он осмеливался обращаться к Богу с глубоко личным, интимным, но в то же время почтительным «Авва», передаваемом в ряде случаев даже без перевода (Мк. 14, 36; Гал. 4, 6; Рим. 8, 15). А чаще по-гречески как path/r (или в звательном падеже pa/ter), и означавшим буквально «мой дорогой Отец (Отче)». В тогдашней иудейской религиозной практике это было явным новшеством.

Удивительный результат здесь опять дает сравнение таких, кажется, различных вариантов Благой вести, как Синоптические Евангелия и Евангелие от Иоанна. У евангелистов-синоптиков:

Все предано Мне Отцем Моим, и никто не знает Сына, кроме Отца; и Отца не знает никто, кроме Сына, и кому Сын хочет открыть (Мф. 11, 27; ср. Лк. 10, 22).

В Ин. о Своем единстве с Отцом Иисус говорит гораздо больше.

«Эту тему – Отец и Сын «зна­ют» друг друга – Иоанн развивает в богословских терминах; и впрямь здесь неявно содержится целое богословие. Но само речение, взятое из Мат­фея (Лука тоже приводит его, немного переиначив) – не богословское, а личное, естественное, как возглас ».

Указанное изречение, кстати, долгое время считалось в библеистике поздним по сравнению с Синоптической традицией образованием. Оно возникло в эллинистической среде, связанной с писаниями Иоанна (в которых действительно Иисус часто говорит о Себе как о Сыне без какого-либо уточнения, а Бога называет «Отец Мой») – «метеоритом, упавшим с Иоанновского неба». Однако и лексика, и стиль – явно семитские. Также и ряд других соображений говорит о том, что перед нами – один из примеров в высшей степени самобытного высказывания Иисуса о Себе и Своих отношениях с Отцом, скрывающего в себе, возможно, притчу об отношениях всякого отца с сыном. Или, точнее, учителя как отца с учеником как сыном.

Сюда же следует отнести и очень ценное место из Павлова наследия: в Гал. 4,6 апостол приводит изречение «Авва, Отче!» именно как нечто изначальное, в высшей степени характерное и определяющее в служении Иисуса как Сына Божия.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-28 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: