Интервью Номоконова Вадима Николаевича




Блокада глазами очевидцев

 

Интервью записано В.В.Календаровой 5 февраля 2002 г в Европейском университете в Санкт-Петербурге. Опубликовано в журнале «Нестор» № 6, 2003. (стр.130-142)

 

Номоконов В.Н. родился в 1937 году в городе Сретенске Читинской области. Приехал в Ленин­град с родителями и сестрой в 1941 году, в 1941—1942 гг вместе с семьей проживал сначала в военном госпитале в Инженерном замке, затем на Невском проспекте, д. 84, кв.26. Эваку­ирован из города летом 1942 г, вновь вернулся в Ленинград в начале января 1944 г. В школу пошел в Ленинграде в 1944 г. В настоящее время — переводчик.

 

Интервьюер: Расскажите, пожалуйста, о Вашей семье, и о том, когда Вы родились и где это было.

Респондент: Я даже не ожидал, что начнем с такой глубины, с самого начала. Родил­ся я девятого марта 1937 года в городе Сретенске Читинской области. В то время мой отец был директором медицинского техникума, самого значительного учебного заведения в городе, так что я, собственно, при этом техникуме и родился. Был я вторым ребенком в семье, (сестра на шесть лет старше), и, в общем-то, родители хотели ребенка и, видимо, хотели мальчика. И в техникуме отца любили, и поэтому все ждали моего появления, так что я был окружен всеобщей любовью. Первые два с лишним года моей жизни там и прошли.

Наступила война с Японией, собственно, это был вооруженный конфликт на Халкин-Голе, в Монголии. Отца призвали в армию в качестве военного врача, он там очень хорошо себя проявил и получил самую дорогую для него, как он говорил, награду — медаль за Отвагу. Поскольку военные действия достаточно быстро и успешно закончились, его переслали на Финскую войну. Но, пока он ехал, эта война тоже была закончена. И он оказался в Выборге, где ему предложили должность заведующего горздравотделом, а, честно сказать, никто эту должность брать не хотел, потому что там было опасно. Там были всякие ловушки, взрывные устройства, и надо было с нуля начинать организовывать систему здравоохранения. Короче говоря, он согласился и выписал нас из Забайкалья. Прощаясь с нами, моя бабушка по материнской линии благословила нас и сказала, что она нас больше никогда не увидит, – так оно и случилось.

С этим переездом на поезде связаны мои самые первые отрывочные воспоминания: на остановке в одном из городов мне купили большой деревянный грузовик, в кузове которого меня потом катали. Затем год с небольшим мы прожили в Выборге, прожили, надо сказать, очень хорошо прожили и интересно. Помню, как катались на финских санях, как я на санках съезжал с горки, на которой стояла бронзовая скульптура оленя (она и сейчас там стоит). Мама потом говорила, что это было самое благополучное и счастливое время для нашей семьи.

Но началась Великая Отечественная война, дом, в котором мы жили, разбомбило. Оказалось, что мы «вовремя» перебрались сюда, чтобы, уже отступая, оказаться в блокаде, в Ленинград. Вот такая экспозиция к рассказу о блокаде... (пауза)

 

И.: А помните ли вы что-нибудь о начале войны?

Р.: Помню, конечно. Мы тогда жили в Выборге, и, с одной стороны, у людей была тревога на лицах, а с другой стороны, все были уверены, как тогда это было в нашей пропаганде, и в песнях (а песни пели, и я даже так полагаю, что мы лепетали слабым голосом), что малой кровью, в сжатые сроки и на территории врага мы их разобьем... И что «Красная Армия всех сильней» – в этом была совершенно полная уверенность. Собственно, поэтому отец, придя из военкомата, уда добровольно пошел в первый же день войны, сказал, что не надо ничего предпринимать, что буквально за несколько недель, так же, как мы Японию опрокинули, так опрокинем и эту небольшую Германию. Посмотрели на карту, действительно, она мала по сравнению с Советским Союзом. Вот, отец и не стал отправлять семью в эвакуацию (как ему советовали некоторые), исходя из этих вот, как бы сказать, таких идейных, патриоти­ческих соображений.

Отец опять стал военврачом, и под начало дали полевой госпиталь, они назывались эвакогоспитали. Они находились на передовой линии, получали раненых с поля боя, оказывали им необходимую помощь, а потом эвакуировали их в тыл для дальнейшего лечения. Много позже мне кто-то говорил: «Ах, ничего не значит, что он пошел добровольцем, потому что в скором времени все равно бы призвали». Я думаю, что это значит немало, потому что характеризует внутренний порыв человека, его желание внести свой как можно более весомый вклад в общее дело победы. Ну, и эта уверенность в скорой победе, конечно, шапкозакидательская, она была – в сочетании, повторяю, с большими опасениями.

Ну, может быть, продолжим рассказ. Все-таки война затягивалась, и вот пошли слухи, что не все благополучно на фронтах; сведения приходили с запаздыванием, и потом все удивлялись, что эти самые фашисты продвинулись так далеко. Короче говоря, мы отступили в Терийоки /6/, теперь это Зеленогорск... Там уже был развернут госпи­таль, и мы при госпитале...

Моя мама стала медсестрой. У нее судьба такая: она в свое время поступила в медицинский техникум, но вскоре тяжело заболела и была вынуждена бросить учебу. Когда она поправилась, то учебный год был потерян. Так она и не закончила свое образование, хотя медсестрой и работала. Короче говоря, когда финские войска уже продвинулись по Карельскому перешейку, а немцы чуть ли не Лужский рубеж штурмовали, то погрузили нас в эшелон, чтобы все-таки по Карельскому перешейку вывезти отсюда, на Большую землю. Но уже было поздно — то есть финны перерезали дорогу, и была бомбежка, нас оттуда выгрузили в чисто поле, даже не знаю, где нашли, что не было и кустов даже на Карельском перешейке. И прячьтесь... Там маленькие кочки, и даже крохе было понятно, что это ерунда, прятаться за кочку. Тем не менее, все-таки разбомбили перед нами пути. И мы вернулись обратно в Зеленогорск, ну и всё, и в Петербург. В Петербурге, извините, в Ленинграде, Петербург не был в блокаде, в блокаде был и останется навсегда Ленинград... Сюда мы приехали, и отцу дали один из крупнейших госпита­лей. Это тот, который располагался в Инженерном замке Павла Г", на 2000 раненых. Мать стала бригадиром швейной мастерской, и вот мы там получили такую комнатку, то есть клетушечку в подвале - все это сейчас существует <...> Я помню, как нас водили, нам показывали эти комнаты Павла I, и мне запомнились звезды на синем фоне на потолке, и вообще эти залы. В одном из залов кинотеатр был устроен, то есть это кино стрекотало для раненых, и мы туда ходили. И вот началась наша блокадная жизнь.

И.: А вы много помните о блокадной жизни?

Р.: О блокадной жизни... Вы знаете, здесь три источника: конечно, что-то помнится самому, дальше - это рассказы семейные и, наконец, то, что я узнал от других людей, из книг, фильмов. Потом даже, может быть, не столько то, что я читал, а я лет тридцать, наверное, не желал ни слышать, ни смотреть ни фильмы, ни читать и «Блокадную книгу» или воспоминания, ничего. А потом у меня как-то, что называется, прорва­ло: все это улеглось, и я начал, главным образом, задумываться. Вот это размышление и сопоставление, мне кажется, они и представляют, возможно, наибольший интерес. А помнится вот такое. Ну конечно, радио. Никакой музыки не было. Были постоянные чтения душеспасительных таких произведений. Прежде всего, Джека Лондона. То есть, прежде всего, вообще все те рассказы или повести, с продолжением это читали, где люди преодолевали чрезвычайные ситуации, где показывали выдержку запредельную. И это, конечно, соответствовало ситуации. Причем читали очень выразительным и суровым голосом. Ну, вся студия эта, она перенесена сейчас и смонтирована в Музее истории Ленинграда, и вот этот микрофон и этот метроном, который отстукивал время налета или артобстрела. Насчет артобстрелов... Поначалу, конечно, все прятались в убежище, а там убежища очень хорошие. Мы знаем, что два метра и даже с лишним кладка у замка Павла I, так что я потом уже так своим детям, и внукам даже скорее, потому что дети не могли в малом возрасте видеть, это было закрытое учреждение, а с внуками я уже туда ходил - что Павлу-то не сохранил замок жизнь, а вот мне-то он жизнь в явном виде сохранил. Но тем не менее, у нас такое было окошечко, оно со стороны храма, там домовая церковь тоже очень красивая, там мы были. И над ней башенка, и вот на эту башенку поначалу еще можно было залезать и смотреть, по винтовой лестнице каменной. Башенка заканчивается шпилем. Шпиль как раз перед этим, видимо, отреставрировали, и он очень сиял, и сиял, конечно, и Адмиралтейский шпиль и купол Исаакиевского собора. Шпили брезентом все задрапировали, купол Собора закрасили темной краской. И поскольку Женевская конвенция, нарисовали красные кресты на крыше госпиталей. И после этого фашисты как раз стали прицельно бомбить. И фугасная бомба попала в отделение, третье отделение, и обрушила изнутри - там внутренний дворик такой овальный, и снаружи не видно было, что замок получил такую большую пробои­ну. Вот это огромное разрушение было, и после этого, наоборот, замазали красный крест.

Вот это все обсуждалось, и все это мы, как дети, слышали и воспринимали. А в той мастерской, она была на третьем этаже, где мама работала, они как-то ушли, не то обед, не то что, перелетев, попал туда снаряд и не разорвался. Вот так судьба или напрямую, как я сейчас бы сказал, Господь Бог, сохранил людей, (пауза). Ну и посредине двора стояла механическая сирена. Выла она очень, конечно, громко, а механизм я и сейчас не могу понять, каким образом он работал, но надо было крутить ручку. И вот поначалу все очень серьезно относились, конечно, к этим тревогам и когда кто-то всуе, что называется, крутил, то очень сильно попадало. Ну, а потом уже, человек ко всему привыкает, и Лермонтов писал, что и к свисту пули можно привыкнуть, чеченской, кстати, пули, по тем временам на Кавказе, то мы потом выходили и для начала прогулки раскручивали эту сирену, уже для собственного удовольствия. А детское самосозна­ние, оно все равно светлое, я об этом еще тут с удовольствием поделюсь. И потом, кроме того, что затерли этот крест темной краской, над шпилем повесили аэростат воздушного ограждения. А их было много в городе. Мне так было непонятно, какой в них смысл? Ну, вроде бы так, что не может уж слишком низко и не может уж слишком свободно летать. Ну, а главное — это то, что на Марсовом поле, там не было никаких кустов, никаких деревьев не было, и там сделали ходы и установили зенитные орудия, прямо туда вкопали. И вот они стреляли, защищали, в частности, и наш замок. Неподалеку Храм на Крови'18, вот там то же самое, прямо в купол снаряд попал.

После того, как заканчивалась воздушная тревога: «Отбой воздушной тревоги! Отбой воздушной тре­воги.1» (декламирует) - таким вот поставленным голосом диктор объявлял, и мы выбегали, и подбирали эти осколки, еще теплые, и это был предмет, конечно, гордости, предмет коллекциони­рования, обменивались друг с другом. А потом как то, совсем недавно даже, я работал как переводчик в Германии, и со мной поделился немец, что у него была там, когда война пришла в Германию, то же самое, коллекция осколков. Вот такие дети. Ну, и, конечно, сильные воспоминания – это как привозили раненых. Раненых привозили в больших автобусах амери­канских, назывались «студебеккер», у них такие длинные носы, и выгружали сзади, причем не все и добирались живыми, не все еще были живы, и это было ужасно: открытые переломы, раны и кровь, кости людские, живых людей, которые вот так вот торчат – все это мы видели, и мы видели, насколько самоотверженно люди, персонал, и насколько, фактически, терпеливы были раненые. Особенно мне было непонятно, когда забинтована вся голова, мне казалось, что если голова пробита, то это уже смерть. Тем не менее, ранение головы, а люди выживали.

Мама работала в швейной мастерской, они должны были и стирать. Нужно было обмундирование, потом, когда выздоровеют, одевать в то же самое, потому что привоза никако­го не было, поэтому стирали и чинили одежду и бинты окровавленные стирали они все время. И сестра моя скатывала хорошо, а я пытался тоже скатывать, но у меня плохо получалось, так что с меня сняли это задание. Скатывали бинты и многократно их использовали. Стирать было трудно, мыла было мало, использовали щелок – это значит зола, Мне это было непонятно: такая грязь да еще эта зола, тем не менее, она использовалась для стирки даже того, что применялось в медицинской практике. Ну, а потом шинели, то же самое, или обмундирование, стиралось и чинилось, вот этим и занималась мастерская. Мы туда, конечно, ходили и смотрели, как это делается.

Ну, а это была зима 41-42 года, окошечки там небольшие в Инженерном замке, и они очень глубоко сидят... Потому что освещения никакого, у нас была коптилочка — это прежде всего из гильзы делали, потом такая проволочная скрутка и фитилек торчит. Вот когда не было масла, или там на чем эта коптилочка была, то лучина. И вот как раз из моих обязанностей – это было делать щепу для этих лучин. Ну, дрова, как я понимаю, прежде всего, это деревья, которые были повалены взры­вами, так что было достаточно — тут сады и Михайловский119, и Летний, и просто бульвары, так что их привозили и пилили. А мне-то уже поступали расколотые полешки, вот я их щепил маленьким топориком.

Внутри у нас стояла буржуйка для отопления и приготовления еды. Буржуйка – это железная печка с трубой, которая выходила в окно, и в нее нельзя много положить дров, потому что дым иначе пойдет. А проветривать нечем. Проветри­вать нечем еще вот почему: это полуподвальное помещение, небольшое окошечко ближе к потолку – соответственно, оно над землей, решетка. (Если смотреть от Михайловского сада, то это первое окошко справа от дворцовой церкви). Но вскоре упала бомба неподалеку и вышибла стекла наши, а мы, наверное, были в то время как раз в бомбоубежище. В итоге нам это единственное окошечко завалили, как тогда было принято, мешками с землей и обили досками. Так, кстати, все большие витрины были укрыты и все те памятники, которые оставались на месте, то есть Екатерине Великой, Петру I («Медный всадник»), и памятник Петру I от Павла I, на котором написано «Прадеду правнук»™, тоже был весь обшит досками. И у нас, таким образом, никакого наружного освещения не осталось, никакого проветривания, только через дверь и коридор.

В помещении были нары сделаны, и натащили все, что можно, то есть всевозможные одеяла и пальто, так что зарывшись в это, мы сохраняли тепло, тем более, что спали на нарах все вместе и регулярно топили нашу буржуечку. Ну, дети есть дети, а детей у нас было – мы с сестрой и еще в одной семье было двое детей, и у нас была своя жизнь. Было у нас было такое соревнование: через сколько слоев одеяла прощупываются ребра? И, конечно, доблесть была в том, чтобы этих слоев было как можно больше.

 

И война кончилась, все это ушло в историю даже личной жизни, и мне все время казалось, что никакого, так сказать, положительного момента, про героическое я ни в коем случае не говорю, потому что нет осознания реальной опасности в менталитете ребенка, вот это как то ощущается нереально, понимаете, что со мной этого не может произойти. Как только это бомбы или раненые, или что то, смотришь как будто со стороны. Понимаете, вот это детское любопытство и детская уверенность в том, что жизнь-то твоя будет все время – помните, как мы сталкиваемся, что кто-то умрет – «неужели и я умру?». Отказывается принять это детская голова, что можно умереть. Так что я не говорю что, как там в песне было «Стояли со взрослыми рядом мальчишки у стен Ленинграда». Конечно, уже подростки – так это было, а вот мы, что называется, младшее детское поколение, а я в школу пошел в 44-м году, уже после снятия блокады, свои пять лет, можно сказать, я отмечал во время блокады (смеется).

И тем не менее, когда уже у меня самого были дети – один, два, три, был я ассистентом в институте, так что жили мы тоже довольно стесненно материально, и вот когда они начинали, что называется, канючить что-нибудь из вкусностей, не значит, что не было – конечно, жили – все в порядке, но относительно все таки, то я чувствовал, что надрывают сердце, понимаете И вот тогда я понял, что условием выживания семьи было то, чтобы дети не просили (выделяет эти слова голосом) Потому что действительно, если слезы, если крик, если «Дай, мама, хочу есть!», вот «Дай, дай, дай!» и ребенку давали, или вообще семья не выдерживала и съедала полученное сразу по карточкам, то это гибель была. Понимаете, вот у нас была тумбочка, тумбочка простенькая, самая обычная, простенький замок кругленький висячий, и то, что приносилось, положили в тумбочку, и ты не имеешь права, не смеешь, не предполагалось, что ты будешь просить. Будет время, будет тебе выдача, понимаете. И те семьи, которые сумели этот режим выдержать, те имели предпосылки к тому, чтобы выжить. Я не говорю, что это гарантировалось этой крошечной нормой. У матери была рабочая карточка, мы были иждивенцы, а отец получал все-таки офицерский паек. Как-то там временами он надолго уезжал, то есть у них было отделение, видимо, уже буквально здесь вот, на передовой, вроде бы в Автово121, и когда привозил, то доставалась иногда тушенка, иногда сгущенка, иногда рыбий жир. Ну и это, так сказать, я не скажу праздник, потому что это выдавалось тоже по очень маленькому кусочку, и все это смаковалось, конечно, на языке, ну тем не менее, говорилось, что это американское, и ребенку давали слизать желе с крышки.

Уже опять же сейчас как переводчик однажды здесь была регата и [на ней были] английский адмирал и его жена, и был капитанский банкет, и я говорю «Вот вам спасибо за то, что конвоями привозили консервы». И она [жена адмирала] говорит «Да, да, я очень вам сочувствую, что вам приходилось есть мясо не свежее, а консервированное, это так ужасно!» Я говорю «Да вы не поняли меня (смеется), было так прекрасно, что я до сих пор вообще обожаю эту самую тушенку и сгущенку». Между прочим, и дети мои все, я уж не знаю, как это передалось, мы называем «туристская ешка», то есть, допустим, вермишель или какая то каша и туда тушенки, это всегда действует безотказно, как отличная еда. Значит, это было редко, конечно, тут что говорить. И вот однажды случилось так, что отец уехал, и мать, наверное, она еще и занемогла, может быть, болезнь, и как-то продукты кончились. Короче говоря, мы там умирали. И у меня такое впечатление, что есть разные фазы этого умирания от голода, и есть фаза когда хочется есть, когда бурная деятельность, когда рассудок теря­ется... Почему, собственно, я и не могу, не считаю, что надо вот напрямую каннибализм осуждать. Конечно, были люди и, так сказать, злостно к этому прибегавшие. Но были те, которые просто уже не ведали, что творили. Тем более, что у меня тоже была своя собствен­ная мысль, давайте, если уж откровенно делиться, и тогда, что знаете, ведь умирают люди. А умирают они на улице, вот просто вмерз, и это вот видно, вот пальто и нога торчит — ну что бы, так сказать, отпилить, именно отпилить, потому что все это замерзло. В книге Солсбери122 потом я прочитал, что весной около 30 тысяч трупов было обнаружено на улице, просто так вот люди шли, шли и умерли. Заносы были огромные, конечно...

 

И.: И Солсбери писал, что там у многих трупов и были отрезаны части.

Р.: И были отрезаны! То есть это логично, у меня у самого вот такая мысль бродила, другое дело, что делать мы ничего не могли как дети. Но эта мысль приходит естественно, причем она начинает тебя долбить неотступно, понимаете. Но если это преодолевается, может, это зависит там еще и от нервной системы, от темперамента человека, дальше наступает фаза затухания, это нечто как вот все равно, что поплыл, понимаете. Это уже тебе не хочется ничего делать, ни вставать, понимаете, и даже такое полублагостное, так сказать, состояние. Ну, потом уже, честно говоря, у меня были такие моменты, опасные для жизни, и каждый раз боль запредель­ная выключалась. Поэтому я думаю, что природа, Господь Бог, предусмотрел вот такой меха­низм — когда всё доходит уже до реального умирания, то механизм боли отключается. Это было, когда я на скалах упал, с верхней, слава Богу, страховкой. И сознание отключается, я не помню момент падения. Ну и у меня было столкновение на перекрестке с автомашиной, и я тоже не помню сам удар, как это произошло, понимаете. Вот удар, а потом всё это – кровь там, но в самый этот момент происходит это вот отключение. Короче говоря, и там, с этим тихим голодным умиранием тоже фаза, когда желания затухают. Но тут пришел отец, и то ли у него тоже фонарика не было, а с батарейками-то было плохо, конечно, даже и с лампочками плохо, выручали вот эти вжик-вжик-вжик (фонарики с динамо). Но как ребенок я нажать это не мог, и иногда только, играя, так сказать, двумя руками. Но у офицеров были, и он нас окликал... Мама уже, фактически, и отозваться толком не могла для того, чтобы хоть он хоть нашел эту дверь в абсолютно темном коридоре. И он пришел, что-то принес, и причем как медики, они знали, каким образом надо понемножечку выводить из состо­яния вот такого голода. Так что мы счастливо избежали. <...>

Раненые ходили, те, которые были «ходячие» – на костылях или с палочкой, в темноте на меня такой раненый наскочил, да тем более на этой каменной лестнице. В общем, я покатил­ся, довольно побился, и вот мне было сказано – громко петь всегда, идя в темноте. И что же мы пели – пели мы, конечно, наши патриотические песни. Ну это, во-первых, «Катюша»: «Расцветали яблони и груши», и потом пели мы, ну это уже потом, когда появились эти песни про «У-2», причем они же тогда разучивались моментально. Выходил на экраны кинофильм или писалась песня, передача была – садитесь, берите бумагу, записывайте, и разучивайте куплет за куплетом, и в итоге через полчаса весь город мог петь, допустим, это я прекрасно помню, по-моему, это Соловьев-Седой: «.Последний матрос Севастополь покинул...» (поет) и так далее, и так далее. Значит, песен-то было достаточно. Но были и детские, конечно, песни, типа «Я на камушке сижу, огород свой горожу...».

Совсем недавно я тоже был на заводе общества слепых, где делают арматуру световую. И я смотрю – они ходят, и они постукивают палочкой... Вот это постукивание, а у нас эквивалентом было пение. Встает вопрос, куда же мы ходили, дети-то. Ну, поначалу, как я сказал, интересно было забираться на эту башенку а Замке, потом это нам запретили строго настрого. А ходили мы — прежде всего, навещали раненых, в палаты. И особенно, я не знаю, может быть нам это рекомендовали или как-то там сообразили, или, наверное, даже вот что – наверное, раненые просили, особенно, когда начинался обстрел, и вот эти «ходячие», они спускались в бомбоубежище и те, которые были прикованы к кроватям, они, естественно, не двигались, и вот мы туда шли и несли патефон, наверное, старшие дети. Значит, если мне было пять лет, то сестре одиннадцать. Несли патефон, пластинки и, конечно, знали всякие довоенные стихи, а потом и военные стихи, то же самое, и Маршак писал, и Агния Барто, и мы устраивали такие вот концерты небольшие... Ну, с танцами, с пением и с этой музыкой – прежде всего, Вадим Козин123, конечно. У меня-то коронный номер был «Утомленное солнце нежно с морем прощалось», ничего я, конечно, не мог понять, что за слова, и даже выговаривал, так сказать, имитируя, «что нет любить». Все это было, видимо, достаточно умилительно. Завести до конца этот патефон не могли, половина пластинки отыграет, потом снова забираемся на табуретку, накручиваем эту пружину. Ну, и стихи я могу вспомнить:

Лом железный собираем

Для мартена и вагранки

Чтобы вражеские танки

Превратить в железный лом

И тоже, когда я уже стал отцом и был праздник на детской даче, детский садик выезжал тут в поселок Ушково, и дети запели «Хотят ли русские войны». И вот как-то на меня даже набежала слеза, и я понял, что детский вот этот лепет имеет для взрослого особое значение, понимаете. Вот такая серьезная песня «Спросите вы у тишины», в этом детском исполнении, особо пронзает. И мне стало ясно, что это наше незамысловатое вступление наверняка играло огромную роль. Даже излечивающую, по поддержанию духа, по укреплению, понимаете.

Совершеннейшая эта зима, действительно, минус 40, минус 35, чего в Ленинграде, возможно, и до, а после, я свидетельствую, да и не было никогда, так специально встречали непрошеных гостей, как я сейчас уверен. И, так сказать, в дополнение, и к мужеству и ко всем военным нашим усилиям, это, конечно, остановило наступление немцев. По крайней мере, сбило их наступательный порыв существенно. И всякие ходили анекдоты, как немцы мерзли в этих землянках. Да, и что анекдоты, мы это видели и в хронике, которая там показывалась, как они наматывали на себя все-все-все. И вот мне тогда стало ясно, что это имело вот такое значение, которое мы, конечно, осознать не могли, и было видно, как раненые... ну вот хотят этого, и, может быть, действительно, светлели лица, когда перед ними выступали дети, и может быть, действительно, я это представляю себе, как все равно, что вот цветочек, понимаете, среди зимы, как вот в этой сказке, когда расцвела поляна. Ну, и не всегда, но нередко, если тут наступало время еды, то просили принести лишнюю тарелочку и по ложке, буквально по ложке, нам отливали. Короче говоря, это было существенно, подспорье. Конечно, вот то, что отец приносил и то, что вот эти вот ложки, спасибо этим солдатам, потому что иначе было бы не выжить. Чисто на то, что давалось по карточкам, было не выжить.

Ну вот, время проходило. С той поры я запомнил такой стишок:

«Трещит на улице мороз – морозец пятиградусный,

А на ветру, насупив нос, стоит фашист безрадостный.!

А у нас были радости. Радости обязательно должны быть, без них не выживешь – такова природа людей. но и взрослых, конечно. Ну во-первых, победа под Москвой или там любое сообщение, что населенный пункт какой-то отбит. Воспринималось с радостью. Радио, эта круглая тарелка из плотной бумаги черного цвета124, у нас долго хранилась, но потом я ее разобрал, и большую катушку, которая была в центре, размотал на провод. Радость приходила из фильмов: тогда появи­лись очень незамысловатые фильмы (и игровые, и мультипликационные), где высмеивали немцев. Простенько, конечно, то штыком ему там пронзили, естественно, сзади, то по зубам он как то получил. Понимаете, и другие шутки, и частушки были немудрящие, но почему-то вот верилось, что так и есть, что дальше будет еще лучше. Это тоже помогало выжить. Так что кинохро­ника – там показывали и казни, и виселицы, и рвы с трупами, и разбитые дома, и прочее, ну и, конечно, наши успехи – про то, как били немцев.

И заканчивали, допустим, фильмом «В шесть часов вечера после войны», который вышел задолго до конца войны, понимаете. Можно сказать, дышали этим, жили. То есть, нужно сказать, что вот эта вот уверенность помогала выжить, и это уже потом, поздние мои соображения, и я все это выискивал уже потом специально и в «Блокадной книге» – выживали прежде всего те, кто заботился о других. Вот мне кажется, что здесь элемент, так сказать, мистики, мне кажется, что потом я прочитал высказывание Гиппократа о том, что врач лечит, а излечивает Господь Бог. Так вот, люди сопротивлялись, старались выжить, а вот уже выживание давал Господь Бог, это мое абсолютное убеждение. По воле Своей неисповедимой, конечно.

Уже ближе к концу зимы эти помещения нужны были для госпиталя, и нам выдали квартиру на Невском проспекте во дворе Дома работников искусств, Невский, 84. И вот мы туда переехали, и погрузили пожитки на такой военный джип, отцу дали, чтобы переехать. А ворота Замка были разбиты. Перед воротами тоже упала бомба, ну так они выщерблены были. И там была ограда с коваными щитами, на которых были изображения головы медузы Горгоны. Ужасно я боялся этих змей на ее голове, это просто ужас, и между прочим, это было и хорошо, потому что нам не разрешали выходить за пределы Замка., Мы во внутреннем дворике мы, в основном, катались, прежде всего, кстати, из боязни, чтобы не поймали, не убили, какие уж мы ни были скелеты. И эта ограда была здорово разрушен, и вот теперь она утрачена. И мы застряли как раз у Замка, то есть у памятника Петру Первому, там огромные были сугробы, начался налет, бомбежка, в общем, взрослые были перепуганы, толкали этот самый джип. А мне было интересно, потому что все-таки не часто удавалось во время реального действия, налета, быть снаружи, все-таки нас старались упрятать.

Но мы умели различать по гулу самолета: либо это наши, либо Фоккевульф, либо Мессеры — вот крупный бомбардировщик или нет. И уже твердо знали, что, если слышим, что свистит снаряд, значит, он не нам предназна­чается, значит, он пролетает мимо. Так что тот, который для тебя, он тебя свистом не предупредит.

В этой новой квартире, она была небольшая, но отдельная тем не менее, окнами на задний двор, потом, когда уже наступила эвакуация, там тоже напротив разорвался снаряд и выбило окна, рамы повредило, один осколок пробил паркет и еще долго там была дырка.

Вот, не раз, не два, многократно эта жизнь сохранялась. И я потом подумал, для чего? И я вообще бы считал, что у каждого выжившего должна быть какая-то миссия кроме того, чтобы жить, как пела раньше Майя Кристалинская125: «А жить надо просто затем, чтобы жить». Понимаете, это, конечно, нет, и нет, и нет, это пригодно для растения. Уже животное что-то хочет... да и растение, оно плод свой несет. Вот я стал религиозным человеком и стараюсь моральное воспитание все-таки нести. И реальные здесь есть дела, в этой области. Вот, значит, мы обсуждали, каким образом выживали люди. Напротив у нас, и на площадке, и выше, и ниже квартиры были, в основном, коммунальные. Во время блокады, придя с работы, люди ходили посмотреть, как там соседи, не слегли ли. Двери не закрывались, конечно, что уж тут. И даже это, не так давно подумал я, что это вообще сверхподвиг, понимаете, взять карточки соседа, пойти, вместе со своими отоварить, и принести ему его долю, и отдать. Честно говоря, сейчас усилие требуется, чтобы понять, что люди вот делали так. Может быть, не всегда, конечно, но как правило – раз Ленинград выстоял. Вот человек уже лежит, понимаете, он уже обречен. Если ты не можешь пойти за этими карточками, отоварить, то – все.

А мы были прикреплены к магазину, который сейчас уже переделался, но он все время был гастрономом, это была улица Ракова, теперь Итальянская, что ли она, и [угол] Садовой, потому что маме кто-то сказал, что там не то крупа качественнее бывает, не то еще что. В общем, снабжение там получше, и вот туда мы ходили. Детей брали, конечно... В общем, во все глаза смотрели, конечно, что там на весах, правильно ли талон отрезали от карточки. В общем, это целая была, конечно, эпопея.

Один раз мы потеряли карточки. Что-то мама во дворе передавала сестрице, потому что мать работала, она тогда уже сестрой физиотерапии и вот... Это уже было после снятия блокады, и оставалось немного дней до конца месяца, до новых карточек, то есть мы выжили, но мы почувствовали, что значит потеря карточек. И мама побежала, что у нас там было, продавать. Прежде всего иллюстрированные книги, удалось ей продать и купить еду. На день рождения...

У нас остатки были карандашей, рисовали на всяких клочках. И рисовали мы, допустим, яблоки, рисовали еще что-то, но уже представления о яблоках, о фруктах, вообще о конфетах не было никакого. И тут вдруг сухофрукты привезли немножечко — вот, заварили. Но то ли они уже были подгнившие, то ли что, в общем, плохо. Так вот у меня и осталось такое впечатление: что ж такое, яблоки, мы рисуем в качестве чего-то хорошего, а на самом деле, там и есть нечего. А сахар, этот кубичек сахара, его щепили, а дальше делалось вот что. Говорили: «Послушай, туда тебе положили сахар». А заваривали всякие листочки, так чтобы немножечко цвет-то там был в этой воде. А дальше надо крутить ложкой: «Ты вот размешивай, ты помешай и попробуй, помешай и попробуй». И таким образом вот этот вот горячий настой ребенок выпивал. И в конце концов все-таки говорил: «Вы знаете, несладко, так и не получилось у меня, сколько я ни мешал». Потом ему говорили: «Дорогой мой, ты мешал не в ту сторону». И в следующий раз процедура начиналась заново. Вот такие были малые приемы.

Рыбий жир, конечно, это – святое. Когда он каким-то образом доставался, может быть, это при госпитале как раз, он тогда был неочищенный, он тогда был с таким сильным запахом специфическим и вкусом. Но если удавалось его ложечкой напитать сверху кусочек хлеба и солью посыпать! Это был, конечно, деликатес. Иногда что-то такое жарили на рыбьем жире. У меня такое к нему отношение, как к спасителю. И однажды что-то прибыло вроде муки. Это вот также раздавалось из помощи-то заграничной. И так, и сяк пытались испечь лепешки, ничего не получилось. Потом уже пришло разъяснение, что это было сухое молоко, (мы и не представляли себе, что такое бывает). Ну, и, фактически, можно сказать, что пропало, (смеется). Потому что его пытались замешать погуще, (смеется). И на этой сковородочке, на буржуечке испечь. Вот такие дела.

Ну, с этими пластинками козинскими.

Певец Вадим Козин был очень знаменит (хотя потом его сослали на Колыму). Русланова126 звучала очень хорошо, конечно, Шульженко127, и я тогда писать не умел, но у меня были свои обозначе­ния. Я ставил такие крестики, кружочки на этикетки пластинок, и когда раненые просили завести им определенную пластинку, то я спокойно им заводил, и все удивлялись, надо же, какой мальчик умный, вот он читает. Ну, мальчик-то свой секрет не раскрывал никому. Пластинки эти после войны я обменял на марки, что поделать. Но Козин жил до глубокой старости, и я потом встречал людей, которые были его соседями. Он отказался вернуться из Магадана. И, по-моему, 95 лет ему было, когда он ушел из жизни, но он так на большую землю и не пришел. Ну, конечно, популярность была невероятная:

Осень, прозрачное утро,

Небо как будто в тумане. (поет)

Понимаете, это запомнилось уже навсегда. Вот оно звучит в ухе, в тот же самый миг. (пауза).

Ну, дальше вот мы приехали в эту новую квартиру, наступила весна. И вот сейчас, например, наступил март, оттепель, плюс 5, и вылез этот мусор, который скапливается на улицах города и, буквально, по телевизору показали вчера — было заседание нашего местного правительства: «Что делать, что делать, что делать?» Представим себе, что было тогда. Зима была без всяких оттепелей, вот такая невероятная зима, когда в конце ноября уже замерзла Ладога, понимаете. Сейчас вот мы 4 года назад приобрели участок дачный как раз по Дороге Жизни. И вот через четыре десятка, какие четыре, пятьдесят лет, я снова проехал по этой Дороге Жизни. Так вот эта Ладога иногда вообще не покрывается льдом за Орешком'28. А иногда только на короткое время и поздно-поздно. Я упомянул, что теперь я религиозный человек, сейчас я уверен, что Господь Бог этот город хранил всеми средствами, в том числе и вот этой невероятно ранней и устойчивой зимой. Потому что в принципе напрямую выжить было нельзя городу. Это действительно беспрецедентно, как говорит стандартная фраза: в анналах истории, не было такого, что такой большой город так долго находился в осаде и не сдавался.

И весной, конечно, были организованы бригады, надо было очищать, тем не менее, вывозить тогда не было возможности... Лошадь была, представьте себе домохозяйство из двух домов, номера 84 и 86, управдом Иван Дмитриевич и конюх, сеновал, так что вот такие условия. Ну а тогда этот вот мусор сносили на задние дворы, все-таки подальше от того, где были люди, и сваливали в единые кучи, и уже к снятию блокады они достигли третьего этажа. Там стена была глухая, вот на эту глухую стену и наваливали. Мух, конечно, развелось страшное количество, что тут говорить. И потом только я и понял, что с мухами бороться, оказывается, надо, так чтобы вовремя вывозить мусор, чтобы они не могли плодиться, в этом весь секрет. Действительно, уже после войны было это все вывезено, очищено, и с мухами распрощались. <...> Вот, понимаете, вспоминается, потому что я же вижу все это, все эти задние дворы и дворни­ков, и то, каким образом очищали этот двор. Нам выдали такие сечки, знаете, сечь лед, и мы тоже хлопали. А у взрослых были книжки, где записывались эти трудодни добровольной отработки на благоустройстве города. То есть для них это не было добровольно, мама мне потом показывала эту книжку, на очистке города, а потом и на отстройке даже. Уже после того, как закончилась война, надо было



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-12-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: