Театр времён Петрушки и Куплета.




(дорожная быль)

 

 

Мёртвые души, не имеющие к искусству театра никакого отношения, и не должны иметь к нему никакого отношения.

Народная мудрость.

 

 

Потрясённый откровенной беседой с Колесниковым, Ермаков не спал всю ночь. Раут, назначенный на послезавтра, обещал быть изнурительным и нечего хорошего не сулил. О количестве приглашённых, равно как и об их умонастроениях, Ермаков, безусловно, догадывался, и, ясно себе представляя выражения лиц, с которыми ему надлежало общаться, он молил Создателя только об одном: чтобы тот даровал ему спокойствие, с которым он встретит любое испытание, и достоинство чувств затем, чтобы в случае неудачи можно было выйти сухим из воды.

Объехав накануне всех местных помещиков и побеседовав со многими из них с глазу на глаз, он убедился в их полнейшем идиотизме, соединённом с яростным неприятием того нового шага, который сулило им его предложение. Чинопочитание и связанные с ним привилегии являлись для большинства из них залогом сытой и спокойной жизни, и нельзя сказать, что помещики не преуспели на благодатной жизненной ниве. Двое из них являлись действительными Кандидатами, а третий сохранил за собой пост Главного и именовался в глазах присутствующих не иначе, как Наимудрейший. Были среди них и всякого рода Завы, но на этих Ермаков не обратил особого внимания, почитая их за преглупейших и ничтожнейших особ с бабскими замашками. Один из них даже взял его за локоть и, изогнувшись всем телом, стал горячо нашёптывать, что, если Ермаков не одумается и не примет к сведению замечания, изложенные им на бумаге, а станет упорствовать, тот сотрёт его в порошок. Склочный характер помещика- иезуита Ермаков хорошо изучил. На заре своей юности он наблюдал это посмешище и, не принимая его всерьёз, полагал, что и у окружающих хватит мужества и такта поставить шептуна на место, но, как видно, просчитался. Пережив унижения и с быстротой молнии меняющихся Главных, он поднимался по служебной лестнице, всякий раз приноравливаясь к обстоятельствам и меняя окраску. Одно время из тишайшего и благовоспитаннейшего он попробовал даже стать сказочным бунтарём (этаким Чайльд Гарольдом!), но хилый его организм не выдержал геройской нагрузки и, быстрёхонько открестившись от содеянных подвигов, он нырнул в своё тёплое болото.

Наш герой шёл ко дну, и казалось, что зелёная ряска навсегда сомкнётся над ним, но не тут-то было! Едва только ноги его коснулись ила, как он тут же начал чревовещать. Сначала невнятно, а затем всё настойчивей и настойчивей! Зловонные пузыри росли и ширились прямо на глазах, и, хотя многим это было не по нраву, судить слишком строго себе подобного помещики постеснялись, и – как всегда бывает в подобных случаях - наш герой окреп и даже стал задавать тон всему Благородному собранию, за что и был обласкан пишущей братией и именовался не иначе как пидер.

Как-то осенним вечером, проезжая захолустный городишко, Ермаков обратил внимание на афишу одного любительского театра, в которой имена нашего героя и Т.Э.А. Гофмана стояли рядом! Вернее, имя героя почему-то венчало произведение классика, словно имело к нему какое-то отношение, из чего Ермаков верно заключил, что дела у Самозванца идут на лад, и что, стало быть, ему здесь делать нечего, и, понукая лошадей, он принялся смотреть на убегающую к горизонту дорогу.

Вечерние поля отдавали грустью и тем особым густонастоенным запахом, от которого кружилась голова и подступала к сердцу тревога. Ровно катилась бричка, поднимала едва заметное облако пыли, и от края, и до края, куда только доставал взгляд, раскинулись необозримые поля.

Боже правый! Как хорошо в пути!

Как сладко сердцу сознавать своё одиночество, как замирает оно от восторга при мысли о том, что ничья злая воля и ничьи злые уста не ранят его больше, и что наконец-то выпущенное на свободу, оно может нестись вольной птицей за горизонт! Ермаков боготворил эти удивительные минуты, он считал их едва ли не наиважнейшими в его горестной жизни, а потому, стараясь не спугнуть мгновение, прикрывал глаза и уже из-под опущенных век наблюдал неоглядные дали, перелески, синеющие вдали, всему давая свой смысл и своё значение.

В тот вечер разразилась настоящая гроза. Открылись небесные ворота, и дождь плотной стеной опрокинулся на землю. Ермаков не успел даже запахнуть полог, как его вымочило с головы до ног. Сдерживая испуганных лошадей и то и дело сбиваясь с дороги, он с большим трудом добрался - таки до постоялого двора. На звон колокольчика вышел смотритель и помог бедняге подняться на крыльцо. Стянув грязные сапоги и переодевшись, Ермаков велел поставить самовар и спросил: нет ли у смотрителя водки, на что тот утвердительно кивнул и вышел в сени. Через пару минут на столе уже красовалась бутылка "Смирновской" и разного рода закуски. Засветили поярче лампу, помолились, как водится, на образа, и сели ужинать.

От выпитой водки на душе у Ермакова стало теплее, он придвинулся поближе к огню, и, раскурив трубку, с интересом стал наблюдать, как потрескивают угли в камине. Дождь за стеной не унимался ни на минуту, ветер выл в каминной трубе, но здесь, в комнате, подле огня, было настолько тихо, что временами можно было слышать ворчание сверчка, доносившееся откуда-то сверху. Глядя на пылающий жаром огонь перед собой, на его удивительные переливы от нежно-фиолетового до бледно-розового и алого, Ермаков с грустью подумал о том, что вот в такую же точно ночь закатилась звезда артиста Вали Ларионова. Оставленный женой он умудрился замёрзнуть в одном из городских парков, и не было рядом с ним ни собаки, ни друга. Судьба не баловала его в пути. Житель древнего Томска, он грезил о его холмах и мечтал к нему вернуться.

Осталась несыгранной пьеса.

Не разученной роль.

Не прожитой жизнь.

Смотритель поворошил угли в камине и предложил чаю, но Ермаков от чая отказался. Тяжёлые воспоминания теснились за его спиной, и он не мог, не имел права от них отмахнуться.

Романтики- первопроходцы!

Где-то вы теперь!

В Оренбургских степях сгинул Володя Квашнин, скончался от апоплексического удара. Сгорел, как жил: ярко, напористо, нервно! Великолепный технарь, искусством своим заставлявший сердце сжиматься и трепетать.

На земле остались его маленькие дети.

Вечная ему память!

Потеряла квартиру и ночует в колодцах Галя Безбородова. Ермаков встретил её как-то на рыночной площади. Опустившееся существо, утратившее человеческий облик и всякое к себе уважение. А ведь было время... Время высоких страстей и ясных дум. Время достоинства чувств и глубокого, сложного горя. Хотя, если честно сказать, горя в их жизни во всякое время хватало.

К ночи непогода усилилась. Билась в окно снежная крупа, надрывался ветер, гудели старые стены с их ветхими наличниками, и среди этой студёной равнины мирно сидели у огня два человека и неторопливо беседовали. Собственно говоря, беседы, как таковой, не было, каждый думал о своём, но в этом неторопливом, полном достоинства диалоге, угадывалось нечто большее, что можно выразить словом. Точно степные кочевники исчезнувших, былинных времён жались они к огню, и ночь, с её вечной тайной и жутким туманом, отступала.

К утру камин прогорел.

Лишь кое-где, подёрнутые седым пеплом, ещё оживали, слабо мерцая, искры. Спать не хотелось, и Ермаков примостился на лавке у окна, подложив под голову ладони. В отбушевавшем небе плыли тугие облака, и тревожно и странно было наблюдать за ними. Ветер гнал их на юго-восток, туда, где высится Саянский хребет и ещё дальше, до самых Гималаев. Мысленно, вслед за облаками, Ермаков не раз и не два уже проделывал этот путь, но почему-то всегда возвращался.

- Может быть, у меня не хватает смелости, - думал он, но нет, этот довод не казался ему убедительным.

- Тогда почему же?

Разгадка, была близка, он чувствовал это! Ведомый ею, он почти догадывался, что далёкий свет служил ему маяком истины, но сдержанно и сурово следуя вперёд, он то приближался к нему, то отдалялся снова.

Небо на востоке начинало светлеть. Смутные очертания дворовых построек, побитые грозой, высились в тумане, словно исполины и наводили тоску. Сыростью пропитанный воздух стёр, казалось, все краски, и, вчера ещё сияющее, лицо земли замерло в ожидании. Пора снегопада подступала так стремительно, так внезапно, что сердце не успело к ней подготовиться. Прощальное тепло, подаренное ему бабьим летом, мечтало задержаться, словно птица перед отлетом, и не находило себе места.

- Скорей бы рассвет - и в дорогу, - с нетерпением выдохнул Ермаков и потянулся к огню.

В дальнем углу камина, у самого дымохода, тлел крохотный уголёк, и он, ловко подхватив его щипцами, раскурил трубку. Комната сразу же наполнилась дымом, который облаком повис над его головой, и не спешил уходить.

- Седой Тайшет, - с грустью подумал про себя Ермаков и едва заметно улыбнулся.

Из состояния задумчивости его вывел смотритель. Он, оказывается, встал уже давно, дал корма лошадям и теперь хлопотал над самоваром. Молча сели за стол, молча выпили чаю, и только лишь у самой коляски, прощаясь, Ермаков заглянул в его глаза, и, приобнявши, сказал:

- Спасибо, старик. - Тот согласно кивнул.

Кони рванули под гору и вскоре и постоялый двор с его ветхими постройками, и полная значения мучительная ночь осталась далеко позади.

- Вперёд, вперёд! - нетерпеливо погонял возница, и кони бешено неслись, и расступались перед ними дали, и ясной становилась ширь небес, и ровным и полным его дыханье.

Отмахав вёрст двадцать, кони перешли на шаг. Напряжение бешеной скачки сменилось покоем и приятной усталостью, и Ермаков, устроившись поудобнее, решил отдохнуть.

Всё та же дорога.

Бесконечная, вечная дорога.

Неразгаданный, мистический знак его Родины.

В лугах, как в озёрах, плыли белые облака, воздух был свеж и прохладен, и, отхлебнув из дорожной фляги добрый глоток вина, Ермаков прикрыл глаза. Тишина обступила его. И в этой тишине он увидел замкнутое с четырёх сторон пространство, которое приближалось к нему издалека и казалось знакомым. Через мгновение уже можно было различить контуры обрамляющих его плоскостей, испещрённых сотами, сквозь которые проходил свет. Источника света не было, вернее, он был невидим, но его присутствие угадывалось и задавало всему построению фантастический, потусторонний оттенок. Испытывая сильное волнение в груди, Ермаков не заметил даже, как очутился в самом центре заколдованного пространства, и, не зная, как поступить, прислушался.

Сначала было тихо, а затем отовсюду стали раздаваться голоса. Где-то взволнованно и горячо спорили невидимые ему люди, и музыка их чувств казалась настолько знакомой, что страстно захотелось разгадки. А голоса звучали со всех сторон, то, приближаясь вплотную, то, вновь исчезая, так что невозможно было сосредоточиться. Наконец Ермаков решил взглянуть: а что же там, за сотами, откуда струился свет? На цыпочках, не дыша, приблизился он вплотную к уносящейся вверх плоскости и замер. Неясные, смутные тени предстали его глазам! Пространство за сотами представляло собой гигантских размеров диск, на котором жили и разговаривали неизвестные ему люди. Небольшими группами по два, по три человека, а где и значительно больше, они располагались на плоскости диска и вели напряжённую беседу. Не связанные между собой, они, тем не менее, являлись частью необыкновенной композиции, единство и цельность которой поражали. Лёгкая дымка, скрывающая очертания, мешала разглядеть фигуры как следует, но, всем существом своим, предчувствуя разгадку, он с нетерпением ждал, когда же снизойдёт на него откровение. Одна фигура показалась ему до боли знакомой! У края площадки, нависшей над бездной, словно освобождаясь от оков, она роняла слова, слова, слова... и трагически - прекрасный её образ заставил сердце замереть от боли.

- Гамлет! Принц Датский! Не делайте этого!

- Пустяки. И в гибели воробья есть Божий промысел. Если суждено умереть сейчас, то, значит, не потом, если не сейчас, то всё равно - когда-нибудь.

Готовность - в этом всё дело.

Ермаков опустился на колени. Он встал, как на молитву. Он всё понял. И крупные слёзы потекли по его усталому лицу. Это - прощание. Это самое дорогое, что было у него на свете!

- Совесть и благодать в самую глубину ада! Только не делайте этого!

Поздно. Уходящему вверх даётся самое долгое слово. Дальше - тишина.

Когда угасла нервная дрожь и сердце устало беспокоится, на площадке никого не было. Ничего не видя перед собой, Ермаков привалился спиной к вертикали и склонил голову набок. Силы покинули его. Огромные языки пламени вздымались к небу, освещая лица уставших актёров, и неумолчно ревел прибой, с тяжким стоном разбивавшийся о прибрежные скалы.

Ермаков не помнил, сколько времени прошло с тех пор, как он впал в забытьё. Свинцовая тяжесть крепко приковала его к полу, и голоса, тревожно звучавшие в тишине, не беспокоили его слух, как прежде. Внезапно грянул духовой оркестр! Ермаков встрепенулся и приник головою к сотам. Так и есть! Уходил полк! И жизнь, ещё вчера казавшаяся такой бурной, угасала. Рыдала, заламывая руки, Маша, и Вершинин умолял Ольгу её подержать.

- Милые сёстры, бедные сёстры. Будем жить, будем жить...

Он понял всё! И от нахлынувшей жизни повеяло такой силой, что стало трудно дышать. И тени чудачеств, тревожившие его воображение, сделались родными, и, оглядывая пространство, он безошибочно узнавал своих героев.

Это была его жизнь!

Это были его друзья!

Ему хотелось заговорить с ними, но, сознавая всю невозможность такого поворота событий, он смирился с участью зрителя.

- Я чёрен. Вот причина! - взывал к отмщению Отелло, и Дон-Кихот спешно садился на коня.

Бился в невидимую стену Хлопуша, и кровавый закат багровел над ним.

Вздымалась выше гор песня угасающей Сольвейг, и голос Нины Заречной трагически нараспев вторил ей: - Меня никто не слы-шит...

Не в силах больше сдерживать волнения, Ермаков вскочил и принялся ходить взад и вперёд.

- Да что же это на самом деле!

Почему сердце его в последнее время пребывает в печали? Что случилось? Что не так? А случилось вот что.

Мёртвый театр закрывал свой четырнадцатый мёртвый сезон, и мёртвые души, копошась и интригуя, пыжились преуспеть по части распределения титулов и наград. Вопрос о необходимости присуждения театру звания академический на сей раз не поднимался, но добровольные кукарекальщики, вроде господина Рогачева, готовы были пустить в ход своё бойкое перо. "Гольдман взвихрил Пушкина!" - вспомнил Ермаков его фразу. Чёрта с два! Может он по глупости и пытался это сделать, да не вышло. Пушкин дал ему пинка (решив, что стреляться с ним не с руки) и выпроводил вон из города! Так что если внимательно посмотреть, то можно увидеть, как несётся к израильской границе дважды еврей советского союза.

Поразительно, но в последнее время театру фатально не везло на царей! Приезжие варяги не создали школы, не наследовали высокий дух, а все, как один, проматывали до нитки чужое наследство!

Первым в списке стоит просто Щелкунчик. Он же Кенгуру, он же Мышиный король, он же Ф.Б. Шевяков. Титульный лист, как видим, порядочный. А если добавить к этому... Алкоголик, то лет на пять строгого режима потянет. Однако, участи своей он избежал, и, перебравшись в Санкт- Петербург, к "Ментам", "закосил" под своего и выпустил книгу мемуаров под названием "С кривых путей выходим на прямой, или О пользе солёного огурца на Руси".

Вторым в списке следует личность совершенно невероятная! Почти фантастическая, решённая в духе Салтыкова-Щедрина! Взятие Казанью Сибирского городка состоялось в 1992 году, вошедшего в историю под именем Года Великих Реформ. Кузин (а именно он въехал на белом коне), решил начать с фасада, и присоединил (сообразуясь с философской мыслью) к названию "Театр Кукол" слово "масок" и соединяющий их союз "и". Теперь всякий проезжающий мимо мог видеть за пять вёрст грандиозную вывеску "Театр кукол и масок". Вывеска была добротная и содеянным устроитель сего остался весьма доволен. Появились, правда, доброхоты. Всё тот же господин Рогачев, который, например, предлагал, раз уж начали, дать Театру исчерпывающее название, а именно: "Театр кукол и масок, плаща и шпаги, шнурков и ботинок" и т.д., и т.п., но Кузин, сообразуясь с духом времени, уже приступил к строительству.

Не прошло и полгода, как "Дом Петрушки" принял первых постояльцев. Петруша бойко расхаживал по импровизированной сцене, поплёвывал направо и налево, чем несказанно веселил неразборчивую публику, и умудрился даже скататься в Париж в то время, когда открыли границы и мир захотел узнать, верно ли говорят о нашей стране, как о стране идиотов.

Петруша побывал в Париже и Запад успокоился. Всё сошлось. И о нас навсегда забыли. А кандидат философских наук Кузин, желал ещё больше прославиться, запретил въезд в достославный город Ю. Фридману, и публично высек Вл. Осколкова, обвинив их в сочувствии старому режиму. Кончилось это "правление" тем, что, выйдя в отставку, Кузин оседлал "Волшебную палочку" и скачет теперь где-то на телеэкране. Поговаривают, будь то бы он даже преподает... не то в ТЮМГАСЕ, не то в ТГИИТМИКЕ, но об этом Ермакову было неведомо.

И, наконец, третьим "героем" этой грустной и поучительной истории является не кто иной, как Сам "Театр песни (и пляски) одного режиссёра ". Ну, это был, конечно, псевдоним. На самом деле его звали Гришка, точнее - Григорий Менделеевич, и самым страстным его желанием было желание петь.

С раннего утра и до позднего вечера выделывая несложные "па", он, напевая, носился по вверенному ему театру. Вяло бранил актёров, те, в свою очередь, посылали его куда придётся, и закончился полёт мохнатого шмеля тем, что, получив от злоязычников прозвище Гуан Дон, он был выдворен с поста пинком классика! Кто-то посоветовал взять на его место господина Рогачева, но надежды восторженных не сбылись, и театр, словно выжженная пустыня, остался без руля и ветрил.

Грустные ивы сентября тянулись по обе стороны дороги, когда Ермаков открыл глаза.

- Сколько же я спал? - подумал он, и тут же спохватился

Часы показывали без четверти шесть. Каких- нибудь восемь - девять часов отделяло его от мучительного разговора, и он решил собраться с мыслями. Но, как назло, исподволь подступавшие раздражение, мешало ему сосредоточиться, и он долго не мог овладеть собой.

- Боже правый! Ты видишь, как я страдаю. Поддержи меня, изнемогающего и падающего!

Лошади шли, шли и вдруг встали.

- Уж не колесо ли? - молнией мелькнула мысль, пока он спрыгивал с коляски.

Осмотрев обод и ступицу, и не найдя в них поломки, он недоумевал: что бы это могло быть? И тут же увидел камень, который перегородил дорогу и мешал колесу двигаться. Через минуту, устранив препятствие, он тронулся в путь, как ни в чём не бывало.

Вскоре потянулись холмы Хакассии. Покрытые нежной зеленью с редко растущими на их вершинах елями, они напоминали ему сказочных великанов, мирно дремавших по берегам стремительных рек. Солнце, набиравшее свою силу на востоке, готово было вот-вот затопить своими лучами долину, лежащую перед ним, но сила тумана, поднимавшегося у отрогов хребта, была ещё велика, и скрытый в этом тумане, розовый от утреннего света, прямо перед его глазами мчался дикий табун лошадей. Издали кони, казалось, парили над землёй, и светлые гривы, струившиеся широкой волной, подобно крыльям вздымали их ввысь! И дик, и прекрасен был этот полёт, и Ермаков невольно залюбовался невиданным зрелищем. Как и четырнадцать лет тому назад, образ, поразивший его воображение, с новой силой повторился, и растаял в предутренних сполохах зари.

Скольких товарищей крылатых взлёт оборвался в этом стремительном беге; скольких он уже не досчитается за праздничным столом!

Давно покинул землю Серго Закариадзе, его брат, дорогой Серго; в Париже что-то шепчет Иоселиани, и слышится порой, как ветер доносит до него сквозь сон: "Не горюй!"; И горькая луна Пиросмани, одиноко взирающая с небес, заливает всё вокруг своим сказочным светом; и неумолкающая ни на минуту Арагва, и теснящееся друг к другу горные вершины, застывшие в тишине июльской ночи...

Мир и покой вам, люди, живущие на земле!

Мир и покой вам, поэты, не дремлющие ни минуты!

О чём ещё он думал в эти томительные часы, вряд ли можно пересказать. Не испытывая больше ни боли, ни сомнения, с пустым сердцем шагнул он в двери, над которыми красовалась надпись: Комната святой инквизиции. Думая покончить с делами единым разом, он и не подозревал о том, какую шутку сыграет с ним судьба. Все члены иезуитского ордена были на месте. Лица их невозможно было разобрать. Стершиеся клише, упрятанные в тугие накрахмаленные воротники, поблёскивали стёклышками пенсне и в важности не уступали членам английского парламента. Жилетки многих из них украшали золотые цепочки от часов. В нагрудных карманах виднелись чистейшие носовые платки, вышитые умелыми руками. Добавьте к сказанному изящные, тугие трости и элегантные цилиндры - и портрет можно было почти закончить. Но не успел Ермаков как следует рассмотреть каждого из присутствующих, как трижды ударил гонг, и председательствующий взял слово.

Протокольная часть шла живо и гладко. Быстренько подвели итоги уходящего года, быстренько раздарили звания и награды, лихо определили репертуарный план и сроки проведения фестивалей и...возвращаясь к моему герою, скажу, что когда все члены высокой комиссии обратили на него свой (если можно так выразиться) взгляд, он в короткую долю секунды всё понял!

Людей перед ним не было!

Сидели, словно изваяния, мёртвые души, от которых веяло нафталином и склепом!

Его охватила дрожь. Такой степени отчаяния он ещё не знал! Пройти через это и уцелеть казалось ему в ту секунду невозможным!

Но он... начал! И говорил, говорил, говорил. Убедительно и честно, взволнованно и достойно, возвышенно и прямо! И уже стала появляться в его глазах надежда, уже рукой подать было до знакомого берега, которого он изо всех сил желал коснуться, как вдруг грянул с небес гром (а, может быть, это был просто гонг) - и всё закончилось. Пал сверху занавес, и стихли голоса и муки.

И тотчас со всех сторон к нему потянулись перекошенные ехидством рожи. Больше других старался тот самый помещик- иезуит. Брызгал слюной ещё один из присутствующих, вдруг оказавшийся ничтожной старой девой с подходящей фамилией Чмотина. Даже дебил Петрушка и тот ходил гоголем и всех поучал, а Наимудрейший так прямо и сказал, что не станет обсуждать проект, в котором он не принимает участие.

Оглушённый горем, Ермаков не мог понять, что делают здесь эти (если так можно выразиться) люди? И господин Рогачев тут свой среди своих! И вся эта свита чванливых и зажравшихся лизоблюдов пытается втолковать ему несвоевременность данного шага, ему, верящему в силу небес и зовущему их в горы! Но вот слово берёт Председательствующий и - о, чудо!...благодарит... Да, да, благодарит его за то наслаждение, которое он испытал, слушая его историю. У Ермакова вновь вспыхивает надежда! Наконец-то! Вот сейчас! И так далее. Но (тут Колесников конфузится) он всего лишь Председательствующий, не более того, он прислушивается к голосу большинства и ничего самостоятельно не решает.

И в итоге снова нет!

На этот раз нет - окончательное!

Чиновники от театра расходятся. Уходит и Ермаков. Помещик - иезуит бросает ему вдогонку: Харе Кришна! Ермаков слабо улыбается:

- Было время, ты кричал Слава КПСС, - думает он и закрывает за собой дверь. Раут окончен.

И снова дорога.

Бесконечная, вечная дорога.

Мистический, тайный знак его Родины. Клубится пыль под колёсами его брички, звонко заливается под дугой колокольчик, вон и Саянский хребет впереди уже виднеется! Ермаков на мгновение задерживает свой взгляд, и открывает томик стихов друга. В утешение ему достаются такие строки:

 

Плывут облака отдыхать после трудного дня,

Стремительных птиц улетела последняя стая,

Гляжу я на горы, и горы глядят на меня,

И долго глядим мы, друг другу не надоедая.

 

 

Страстная неделя - Пасха - 1-е Мая 2000 г. Была ВЕСНА.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-08-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: