Тепло заползает под одежду, растворяет усталость, отнимает ноги, руки. Ни о чем не хочется думать в эти блаженные минуты покоя. Ради них можно было еще и еще идти по корявым перелескам, месить ногами черную воду болот.
Цыбин открывает ножом две банки мясных консервов, пристраивает их к жару. Наливает Карарбаху кружку крепкого чаю. Старик ставит ее перед собою, достает из котомки огрызок сахара, но не пьет чай. Не отрываясь, долго смотрит в огонь, где тлеют синие угли и пламя качается по ветерку.
Старик кажется человеком, не знающим мечты, уходящей за пределы действительности, безрадостно идущим дорогой тревог, не познавшим прелестей жизни, не оценившим ее сладость. Действительно, невозможно поверить, что человек, жизнь которого сплетена из постоянной борьбы, скитаний, лишений и элементарных удобств общежития, бывает счастливым. Но отними у Карарбаха эти трудные условия лесного кочевника, огради его от пурги каменными стенами, лиши опасности‑ и он будет самым несчастным. По‑моему, для человека нет большего счастья, как умение преодолевать трудности, в этом и состоит смысл жизни. Не важно, что Карарбах ходит в старенькой дошке, спит на хвойной подстилке, мерзнет, голодает,‑ это все преходящее. Трудная жизнь сделала его сильным‑ вот что главное, и он чаще нас бывает счастлив. Он тут среди дикой природы‑ Человек.
Мне казалось, что Карарбах вдруг очнется, смахнет ладонью с онемевшего лица раздумье и с жаром начнет рассказывать Долбачи о каком‑то необыкновенном случае, вдруг вспомнившемся ему в этот вечер, или о встрече со смертью… Нет, Карарбах молчит. Другие думы занимают старую голову эвенка.
– Собака голова прячет, холод чует. Однако, к снегу,‑ обрывает молчание Долбачи и, откинув голову, смотрит в ревущую под ветром темень неба.
|
В корнях лиственницы, растущей несколько поодаль от стоянки, лежит Загря, уткнув свой нос глубоко в пушистый хвост и обжигая нас двумя живыми синеватыми фарами.
Долбачи уходит за водою. Я рассказываю Цыбину о неудачной встрече с людоедом, а сам не свожу глаз с Карарбаха. Его чай давно остыл, он сидит все так же, скрючившись, обхватив в коленях костлявыми руками длинные, худые ноги. Иногда на лице его вздрогнет скула, подадутся вперед сжатые губы, над переносицей сомкнутся лохматые обрубки поседевших бровей. А глаза непрерывно продолжают следить за синими вспышками костра.
Не вспомнилось ли ему прошлое: недавнее и уже давно приглушенное временем? Может быть, перед ним сейчас с воем взметнулась пурга, воскресла встреча в безмолвии с звериной яростью, пятидесятиградусные морозы у неразожженного костра, длительные голодовки, боль в теле от медвежьих когтей‑ все это было в жизни старика… Нет, я не жалею его, я по‑настоящему ему завидую!
Ночь дохнула сыростью. Исчезли звезды. Над стоянкой нависли тучи. Пошел дождь, зацокал по листьям, по болоту, ушел через равнину на север, оставив после себя мокрые заросли. Долго еще падали капли с лиственницы на расплавленные угли, на головы, разбивались о камни на мелкие брызги. Еще более неприветливо стало на этом скудном клочке земли.
Я легонько толкаю в бок сидящего рядом Карарбаха, показываю на кружку‑ чай остыл! Он разрывает сцепленные пальцы рук, не глядя, на ощупь находит на притоптанном ягеле кусочек сахара, кладет в рот и начинает пить. Но чувствуется, что все еще не может он оторваться от каких‑то дум, принесенных сюда на стоянку.
|
Неожиданно, точно подброшенный взрывом, старик вскочил, схватил бердану и, повернувшись в сторону мыска, вытянулся во весь рост. В глазах, обращенных в темноту, блеснула ярость.
Угрожая кому‑то ружьем, Карарбах что‑то непонятное крикнул.
– Кому он угрожает? – спросил я Долбачи.
– Я тоже плохо понимаю. Однако, он так сказал: «Я убью его!»
– Кого его?
Долбачи удивленно посмотрел на меня, не ответил. Он долил чайник и повесил на огонь.
Старик продолжал стоять, подставляя грудь ветру, всматриваясь в даль.
Я легонько взял Карарбаха за руку, усадил к костру. Цыбин поставил перед ним дымящуюся банку с консервированным мясом, положил кусок лепешки, и мы молча стали ужинать.
С озер налетает ветерок, стланик вздрагивает от его прикосновения. Где‑то в жуткой темноте поет дождевой водой ручеек – ночная музыка глухих, далеких перелесков.
Карарбах начал что‑то рассказывать Долбачи. Говорил он возбужденно, иногда кивая головой то в мою сторону, то в сторону Ямбуя. Затем старик взял у собеседника трубку, потянул раз, другой… Долбачи пересел ко мне, стал переводить.
– Он говорит: когда два люди ходят вместе, амакан их боится. Поэтому он сегодня не напал на вас. Вдвоем его не убить. Понимаешь? Карарбах спрашивает: ты можешь один ходить на амакана?
– Могу!‑ ответил я, не подумав.
– Ходить надо обязательно с котелком.
– Почему?
– Потому что все люди ваши, которых кушал амакан, были с котелками. Старик считает, когда они ходили по чаще, котелок бился о ветки, звенел, амакан далеко слышал, бежал на звук. И ты должен так ходить.
|
– Скажи Карарбаху, что я согласен.
– Тогда еще слушай. Старик говорит, что амакан ловит людей сзади, это место,‑Долбачи хватает себя рукой за затылок,‑ и прыгает с правой стороны. Когда будешь идти по стланику‑ это хорошо знай.
– Не понимаю,‑ перебиваю я проводника.‑ Спроси Карарбаха, почему нападать медведь будет обязательно сзади и с правой стороны?
Долбачи переводит мои слова старику. Тот удивлен, как это я сам не догадался. Карарбах долго складывает из жестов и непонятных мне звуков фразы, выворачивает ступню левой ноги внутрь, как у медведя.
– Ты все равно,что сова днем: глаза есть, а не видишь,‑ переводит Долбачи. – Он думает, у амакана левая нога кривой внутрь, прыгать ему можно только так,‑ проводник махнул обеими руками справа налево.‑ Понял? Ты же видел, Елизара он тоже ловил справа и сзади. Это тебе забывать не надо.
– Я должен идти на Ямбуй завтра утром? Спроси Карарбаха.
Старик посмотрел в темное дождливое небо, двинул плечами.
– Сейчас никто не скажет, что даст утро.
– А что будет делать завтра Карарбах?
– Старик тоже хочет идти на голец, – сказал Долбачи.
Цыбин разворошил огонь, бросил на угли недогоревшие головешки.
Я отхожу от костра, смотрю на небо‑ никаких примет завтрашнего дня. С томящим предчувствием жду я его.
На небе обозначились контуры тяжелых туч, освещенных сверху далекой луной. Листья поникли. Пора увядания, надвигающихся холодов. В воздухе к запаху хвои теперь примешивается запах грибов‑ последний запах перед снегопадом.
Спать укладываемся под широко распростертыми ветками старой ели. Цыбин и Долбачи по очереди будут караулить ночь и костер. Вся надежда, конечно, на Загрю. Он хотя и спит, свернувшись в клубок, но уши поставлены торчмя, настороже.
Лагерь стихает. Только жаркие рубины углей светятся в этой мокрой ночи, да иногда застонет земля, или под водою вздохнет уснувшая кувшинка.
Карарбах уже похрапывает. А мне не уснуть. Не слишком ли я понадеялся на себя, не повторю ли я участь погибших на Ямбуе геодезистов?
Лежу с открытыми глазами. Слышу, как с хвои гулко падают на брезентовые плечи Цыбина свинцовые капли влаги.
Мысли уводят меня в стланиковые заросли. Смотрю я на них, как бы сверху, сквозь дымку прошедшего времени, и передо мною открывается картина трагической гибели людей. Вот беспечно спускается по еле заметной тропке молодой парень. За спиною ружье, в правой руке котелок. Беспечно входит он в стланик,размахивая по веткам котелком и напевая веселую песенку. Металлический звон котелка растекается по склонам гольца. Его улавливает медведь в далеком ложке. Зверь, припадая на заднюю левую ногу, уже несется по россыпи, по стланикам, изредка останавливаясь, чтобы определить, в какую сторону удаляется звук. Чем ближе, тем осторожнее его прыжки. Выходит на след человека, жадно обнюхивает его, отходит вправо, на расстояние, которое позволяет ему не терять запах следа. Бесшумно нагоняет жертву. Все ближе, все меньше метров остается между ними.Из кустарника срывается бекас, пугливо проносится мимо человека, а вот и кукша тревожно прокричала над головою… Надо бы обернуться, сдернуть с плеча ружье, но нет, парень не обращает внимания, поет, идет дальше. Медведь неслышно ползет следом по чаще, выжидает удобного момента… Прыжок, второй, человек не успевает обернуться, как ржавые клыки хищника впиваются в затылок. Сильным рывком парень отбрасывает котелок вверх, и тот виснет на макушке лиственницы. Я гашу воображение, чтобы не видеть расправы…
Издалека донесся выстрел.
– Наши стреляют,‑ встревожился Цыбин. Он отошел от огня, прислушался.‑ Зря не пустили нас, нашкодит людоед в лагере.
Пожалуй, Цыбин прав. Такое невезенье!…
Тяжелый туман причудливыми космами сползал с деревьев на захламленную землю, нависал над болотами. Как неприветлив мир, покрытый серым густым туманом!
Карарбах сидит полураздетый, прикрыв спину куском брезента. Перед ним лежит его старенькая дошка.Смотрю на нее‑ и глазам не верю: у дошки обрезана пола‑ не с ума ли сошел старик! Я знаю, как трудно бывает расставаться с истрепанной в походах телогрейкой, пережившей с тобой всего лишь один полевой сезон, а ведь эта дошка для Карарбаха свидетель прожитых лет. С нею он разделил немало бурь, костров, дождей, в ней он и состарился. Не понимаю, зачем надо было ему именно сегодня расправиться со своей старенькой, латаной спутницей?
Подхожу к разбушевавшемуся костру. Весь дрожу от свежей, далеко еще не закончившейся осенней ночи, оттого, что не высцался. Смотрю на старика – и еще больше удивляюсь: он шьет из отрезанного куска унты. Уже дошивает второй.
– Ночью три раза стреляли на таборе,‑ докладывает Долбачи,‑ однако, беда, там людоед был!
– Может, по волкам стреляли? – предположил я.
Проводник повел плечами.
Отогреваюсь у костра. Туман, как пьяный гость, качается возле стоянки, и все еще поет ночной ручей. Карарбах перестает работать, поднимает голову. Я показываю пальцем на дошку,спрашиваю, зачем изрезал ее и для чего ему сейчас, по мокрому, унты?
Старик показывает на свои ноги, на кустарник, на свои уши и что‑то говорит. На помощь приходит Долбачи.
– Он в этих унтах пойдет искать амакана.
– У него же на ногах еще крепкие, лосевые?
– Лосевые что твои сапоги, шибко много шуму, когда ходишь по стланику, а в этих,‑ он показывает на унты в руках Карарбаха, сшитые шерстью наружу,‑ можно родить неслышно, как рысь. Медведь не догадается, что еще другой человек ходит по стланику, непременно к тебе пойдет.
Где‑то за туманом, за далью гор‑ утро. Но еще спят болота, мокрые от ночного дождя стланики, звери, птицы… В этот предутренний час, как никогда, чуток сон в природе.
Карарбах опускает в банку со сгущенным молоком кончик прутика, долго обсасывает его, запивая большими глотками чая. Видно, его язык не избалован сладостями, пьет он долго, вольготно.
– Значит, идете?‑ спрашивает меня Цыбин.
Долбачи поднимает на меня глаза.
– Конечно,иду! Иначе не встретиться с людоедом, если он нападает только на одного человека. В этом нельзя не верить Карарбаху.
Цыбин неодобрительно покачал головою.
– Не так страшен черт, как его малюют,‑ говорю я.‑ Ведь ребята погибли, не подозревая о существовании людоеда на Ямбуе. Их подвела беспечность. А мне – куда проще: я знаю со слов Карарбаха нрав этого зверя: откуда, с какой стороны он может напасть. Значит, нелегко будет меня поймать врасплох.
– Ну что ж, ни пуха ни пера!‑ говорит Цыбин, громко прихлебывая чай.
За свои годы странствий по тайге мне пришлось охотиться почти на всех крупных зверей. И это была охота не ради охоты или спорта, а необходимость, источник питания при работах в отдаленных, безлюдных пустырях.
Я выслеживал джейранов и диких кабанов на Кавказе, в местах, где, к сожалению,уже много лет с тех пор нет и следов этих животных, да и не осталось лесов. Бродил осенью и зимою за табунами сокжоев по пустынной Таймырской тундре. Наблюдал жизнь снежных баранов на Становом, Джугджуре. Охотился на маралов, поднимал их на трубу. Сотни ночей провел в скрадках, подкарауливая зверей. Но медвежьей охоте я отдаюсь с безудержной страстью.
Когда добываешь сохатого, оленя, серну, все очень просто. Другое дело – охота по медведю. Ведь медведь сильный и свирепый зверь. Хотя ты и убежден, что он боится человека, но тебя все время держит в тисках ощущение опасности. Эта охота требует не только навыка, знаний, повадок зверя, но и большого самообладания. На мою долю выпало солидное количество добытых медведей‑ может быть, даже рекордное для нашего времени. Другой бы опытный охотник, занимаясь медвежьим промыслом, в условиях, в которых находился я, думаю, добыл бы гораздо больше. Ведь я охотился только ради мяса, когда его у нас не хватало.
Кто‑то несдержанно зашлепал по болоту,прошел,никого не вспугнув, до самого подножья Ямбуя.
Карарбах свернул сшитые им унты, перевязал их ремешком, положил в котомку. Туда же засунул и кусок брезента. Встал, повесил однополую дошку на сук под елью, отошел от огня. Долго всматривался в небо, звездное к северу и совершенно черное от туч над Становым.
Туман рассеялся и только над проточной водою лежал прозрачно‑голубоватой полоской.Всплыла чернь болот, показались широкие разливы стлаников. Поднялся Ямбуй, огромный, могучий в плечах, заслонив полмира.
Идем со стариком умываться.
Мы огибаем кустарник и по мелкому ернику выходим к краю перелеска, к заливчику. Он соединен неширокой горловиной с озером. Наклоняюсь к зеркальной поверхности застывшего водоема, хочу зачерпнуть воды и чувствую, как на мою спину ложится тяжелая рука Карарбаха. Старик косит глазами влево. Смотрю туда‑ на озере метрах в пятидесяти от нас небольшой табунчик казарок. Они заметили нас, пугливо жмутся к противоположному, тенистому берегу, но не улетают. Странно, казарка‑ птица дикая и осторожная. Почему же они так опрометчиво поступают?
Карарбах тянет меня за телогрейку, показывает на гусей, затем поднимает лицо к небу. Гляжу, два белохвостых орлана кружатся в поднебесном просторе.
Вот оно что‑ гусей в воздухе караулит смерть. Не сопровождают ли орланы их с тундры и по пути гуси кормят этих двух царей птичьих воздушных дорог? Может быть, поэтому и казарки опаздывают, время их пролета закончилось.
Мы ничем не можем помочь казаркам. Законы жизни безжалостны. Делаем вид, что не замечаем гусей.
Вода, холодная, леденистая, обжигает лицо.
Горы уже не в силах заслонить солнце. Теплеет воздух. Прозрачная испарина стелется по глади воды, и у берегов, коснувшись жесткой осоки, тает. Все сверкает чистыми красками осеннего утра.
У дальних болот на сквозных вершинах лиственниц слетаются вороны. Они повисают на ветках тяжелыми черными гроздьями. Эти птицы с дерзким криком и бормотаньем кажутся зловещими. Чего доброго, они будут сопровождать нас сегодня, как могильщики, предчувствуя добычу.
Случайно замечаю на противоположной стороне заливчика буквально в пяти метрах от нас на кочке серый комочек с черными пестринками. На меня смотрит пара маленьких черных глаз. Это утка. Видно, не здешняя, издалека. Лежит неподвижно, подобрав под себя лапки и положив голову на левое крыло, обращенное к нам.
Я показываю Карарбаху. Он долго смотрит на кочку, не выражая удивления, и безнадежно машет рукою.
Утка нас не боится. Не то больная, не то случайно вырвалась из когтей сапсана и теперь, отстав от стаи, одиноко умирает на чужом болоте, безразличная ко всему окружающему. Она вздрагивает всем комочком, все реже открывает глаза, но еще борется со смертью.
Полными пригоршнями плещу на грудь и плечи прозрачную студеную влагу. Ух, как здорово! Карарбах долго мылит руки, лицо, полощет рот.
Вода в это время необычно мягкая и свежая. На земле все уже поблекло, сникло, а на озерах еще ярче зеленеют листья донных растений, плавучие островки из осоки, береговой троелист, и даже цветут удивительные по красоте, овеянные необыкновенными легендами кувшинки – белые лилии, как их принято называть.
Рано утром ни одного цветка не было на озере. Но стоило солнцу заглянуть в озеро, как кувшинки начали тайком появляться из темной глубины водоема, раскрыли свои белые восковые лепестки и стали хорошо заметными на фоне округлых ярко‑зеленых листьев, плавающих на голубой поверхности воды.
Живут кувшинки только днем, а с наступлением вечерних сумерек цветок бережно сворачивает лепестки в бутон и уходит на всю ночь в таинственный подводный мир, оставляя на озере приятный аромат. Эта необычная жизнь кувшинок создала почти у всех народов чудесные легенды, предания, сказки о русалках, богатырях, о человеческом счастье.
Солнце все больше отогревает землю. Бесследно исчезает туман над ручейком. Яркие брызги света рассыпаются по всем закоулкам перелеска, вспыхивают в хвое разноцветными фонариками. Мох на болоте в изумрудных каплях.
Мы с Карарбахом уходим к стоянке, где нас ждет уже завтрак.
В дневном свете костер почти не заметен: огонь от сухих дров бездымный, и на жару пламя почти синее.
– Вы с Долбачи отправляйтесь на табор,‑ говорю я Цыбину.‑ Чует сердце что‑то неладное.
– Придется поторопиться. Вчера медведю не повезло. Лангара дежурила, а сегодня ребята могли проспать.
– Долбачи, спроси Карарбаха, куда он пойдет?
Долбачи дважды повторяет мой вопрос.
Карарбах молчит, отводит от проводника взгляд. Дрожащими пальцами чешет остриженный подбородок.
– Ты не знаешь, Долбачи, что с Карарбахом, что его мучит? Может быть, он кается, что связался с нами? Пусть возвращается на табор, я не обижусь.
И на этот вопрос старик не отвечает. Он молча начинает укладывать котомку, запихивает в нее лепешку, чайник, сумочку с сахаром и чаем.
– Карарбах раньше таким не был, а что с ним, сам видишь, не говорит…‑ отвечает проводник.
День в разливе. Еще сильнее пылают осинники, горят ерники. Земля золотится осыпавшейся листвою. Сыплется хвоя с лиственниц, и просинь лесов безнадежно тускнеет.
Вдруг Загря вскочил, повернул морду к Ямбую. Оттуда донесся чей‑то голос.
– Наши идут. Что‑то случилось на стоянке,‑ поднимаясь, сказал взволнованно Цыбин.
У меня не хватает терпения, иду навстречу. Из болота выбивается Павел. С одного взгляда можно было догадаться, что принес он недобрую весть. За ним появляется Илья. Вид у обоих усталый.
– Неприятность какая? – спрашиваю я.
– Дайте отдышаться…‑ И Павел скидывает с плеча винтовку.‑ Стервец! Всю ночь лагерь осаждал, обнаглел, стрельбы не боится, настоящий людоед. Будь ночь посветлее, отыгрался бы он у меня,‑ говорит Павел, все еще тяжело дыша от быстрой ходьбы.
– Убил кого?
– До людей не добрался. Всю ночь от костра нe отходили, а оленей всех разогнал по тайге. Утром двух убитыми нашли‑ спрятал под мох. Ну и сатанюка!
Идем на стоянку.
Илья начинает рассказывать Долбачи о случившемся. Карарбах подсаживается к ним, внимательно следит за движением губ рассказчика. Кажется, и эта новость не удивляет его, будто и такое не раз было в его неласковой жизни.
Потом старик начинает что‑то говорить, обращаясь поочередно то к Илье, то к Долбачи, показывает рукою в сторону лагеря. Оба собеседника соглашаются с ним.
– Карарбах и ты,‑ Долбачи показывает на меня, пойдешь на Ямбуй охотиться на амакана, а все другие,‑ говорит старик,‑ надо скоро тайга ходить, искать оленей. Без них куда пойдем? Потом надо караулить убитых оленей; может, амакан придет кушать их.
– Все понятно, постараемся организовать встречу со всеми почестями,‑ говорит Павел бодрым голосом.‑ Кого посадить караулить убитых оленей? Спроси у Карарбаха,‑ обращается он к Долбачи.
– Он совет дает, пускай Лангара сидит там,‑ говорит Долбачи.‑ Она ночью хорошо стреляет. Остальные все догонять оленей будут.
– Тогда отправляйтесь.
– Дайте хоть покурить!‑ взмолился Павел и, достав кисет, пристраивается с Ильей к огню.‑ Ежели, к примеру сказать, я убью людоеда‑ шкура моя?
– Если свою не потеряешь! – замечает Цыбин.
– Тебе‑то она для чего?‑ спросил я.
– Так сказать, нужен стимул для риска.
– Ну что ж, я согласен: кто убьет‑ тот и шкуру возьмет.
– Теперь все ясно. Не позже, как завтра утром, я этого косолапого выпущу из шкуры голеньким.
– Нож, Павел, не забудь взять с собою, а то ведь языком не освежуешь.
– Смейтесь! Посмотрю я на ваши кислые лица завтра.
Карарбах отдает свою, без полы, дошку Долбачи, берет взамен его, выворачивает ее шерстью наружу, надевает на себя, перехватывает ремнем. Телогрейку прячет в котомку.
Заливаем огонь. Обходим болото слева. По пути заглядываем на озеро. На нем нет казарок. Победил ли в них инстинкт перелета, и они, пренебрегая опасностью, пустились в далекий путь или охваченные, страхом перед белохвостыми орланами забились в береговую чащу, ждут ночи! Но небо пустое.
И на кочке в заливчике утки уже нет, кроме перьев, плавающих на поверхности воды, они теперь разве только ветерку нужны для забавы. Зато как много к полдню расцвело кувшинок! И как некстати рядом с ними пучки перьев – остатки птичьей трагедии.
Перебрели топкое болото. Вышли на нашу тропку. Разулись, выкрутили портянки и разошлись. Мы с Карарбахом решили задержаться на месте, под гольцом часа два‑три, а Цыбин с остальными направились в лагерь.
Прощаясь, мы долго жали друг другу руки. Может, не встретимся больше. Эти дни убедили нас в том, что здесь, на Ямбуе, всякое может случиться.
22. «Я УБЬЮ ТЕБЯ, ХАРГИ!»
Нам надо было добраться к границе кустарников до россыпей и оттуда спуститься по знакомой уже тропке сверху вниз. Карарбах не стал на этот раз подниматься чащей. Ему лучше, чем мне, известно, как опасен медведь в засаде.
Под ногами звериная тропка, проложенная между замшелых мерзлотных бугорков, густо усеянная спелой клюквой. А сколько голубики! Она выползла на россыпи, стелется по кромкам болот. А грибы… То они, будто услышав наши шаги, вдруг высыпают из чащи и стоят на поляне все на виду, родовитые, с многочисленным потомством, то осторожно глянут на тебя в щелочку из‑под лопнувшей корки земли, то усыплют тропу.
Пробираемся по шаткой подстилке из угловатых камней. Склон гольца в этом месте пересечен террасами. Мы поднимаемся по ним, как по гигантским, давно заброшенным ступенькам, и у каждого излома задерживаемся, чтобы осмотреться. Карарбах караулит заросли справа, я слежу за кустарником слева.
Выше все круче. Старик тяжело дышит отогретым солнцем воздухом, на шее вздуваются фиолетовые жилы. Но ноги, привыкшие к ходьбе, идут мерным, как ход маятника, шагом.
У очередного излома он хватается за угол обломка, подтягивается на руках. Потом, закрыв глаза, липнет грудью к скошенному краю камня, долго лежит не шевелясь.
Солнце не томит жаром‑ греет землю. Сегодня особенно чувствуется, что лето ушло. Грусть и уныние разлиты повсюду, в сухом неподвижном воздухе медленно плывет паутина.
Карарбах поднимается, разгибает усталую спину, тяжело вздыхает. Я хочу взять у него котомку. Старик протестует, отмахивается.
Путь по россыпи преграждает неширокой полоской стланик. Это опасный стланик. Если людоед следит за нами, то лучшего места для засады не найти.
Карарбах дает мне знак отстать, но быть настороже. Сам подходит поближе к зарослям, поднимает ствол берданы.
– Бек!… Бек!… – вдруг кричит он, бесподобно подражая голосу олененка, потерявшего мать, и ждет, прощупывая прищуренными глазами кустарник.
Потом еще кричит; теперь в голосе потерявшегося, олененка отчаяние и безнадежность.
Стоим несколько секунд. Ветерок дует в спину, набрасывает на стланик запах человеческого пота. Опасность быть обнаруженными очевидна, но кругом невозмутимая тишина.
Старик осторожно входит в чащу, минует перемычку. Я следую за ним.
Небо в чистой синеве, только у северного горизонта беспорядочно лежат облака, как бы сбившись в одну кучу.
Загря неожиданно опережает меня, бросается влево, припадает влажным носом к россыпи.
Карарбах, горбя спину, низко наклоняется к нему, внимательно осматривает узоры разноцветных лишайников, прилипших к камню. Тычет пальцем на смятую травинку,которую я ни за что бы не заметил.Показывает на камушек, вдавленный в землю. Кто‑то прошел здесь осторожно, не оставив заметного следа.
Проводник ставит правую ногу рядом с измятой травинкой, а другую выносит к камушку, прикидывает, какому зверю принадлежит такой размах шага. Неопределенно разводит руками. Он, кажется, еще не уверен в своей догадке. Делает шаг вперед, равный шагу зверя, прошедшего тут, показывает пальцем на чуть заметные отпечатки когтей. Шагает дальше, еще и еще‑ и вдруг припадает к россыпи, ощупывает ладонью продолговатый след, хорошо приметный на податливом ягеле.
– Амакан! – едва шевелит он губами, показывая на лишайник с отпечатком кривой медвежьей лапы.
Старик объясняет мне, что медведь где‑то близко, тут, в стланике, что он ходит рядом, но не нападает, потому что нас двое, и будет ждать случая, когда мы разойдемся. И даже теперь на лице Карарбаха ни тени тревоги.
Выходим на последнюю террасу. Дальше кустарники мельчают, редеют, сходят на нет, не выдерживая натиска курумов. Вот и тропка, по которой спускались за водою Петрик и Евтушенко.
Карарбах считает, что надо переждать с час, потом идти в стланик.
Даже при самых опасных встречах с раненым медведем, когда он бывает более яростным, я был куда спокойнее. Что же это такое?… Страх? Неуверенность в себе? Нет! Я готов к этой встрече, и она должна состояться!
Нам хорошо виден склон Ямбуя, прикрытый ярко‑зелеными стланиками и обломками развалившихся скал. Над ними и над всей землей мир и покой. И кажется невероятным, что в этом абсолютном спокойствии назревает схватка не на жизнь, а на смерть.
Карарбах достает из котомки унты, сшитые ночью, натягивает их поверх олоч, перехватывает ремешками пониже колен и щиколоток. Высыпает на камень из кожаной сумочки весь запас патронов для берданы. Роется в них крючковатыми пальцами, по каким‑то приметам отбирает два патрона, кладет за пазуху. Перехватывает ремешками края рукавов и стягивает завязки на груди.
Затем он низко‑низко пригибается к земле, делает движения руками, ногами, головой‑ ничего не должно мешать при повороте в любую сторону или при прыжке. Уже по этой подготовке можно догадаться, насколько серьезна даже для него, опытного охотника, предстоящая встреча.
Карарбах готов. Он стоит, склонившись на ствол берданы, напряженно всматриваясь в заросли. Лицо его грустно, морщины на широком лбу сдвинуты. Выбирая себе путь, старик что‑то шепчет сухими фиолетовыми губами. Куда пойдет он?
Я делаю последнюю запись в дневнике:
«Через несколько минут мы войдем в стланик, где людоед. Оба ясно представляем опасность. Меня удивляет Карарбах. Уж если я в какой‑то степени надеюсь на него, то ему не на кого надеяться. Он с чисто эвенкийским спокойствием идет на этот риск, побуждаемый только человеческой совестью.
Если мы ошиблись в своих расчетах или переоценили свои силы и не дойдем сегодня до подножья Ямбуя, то и в этом случае пусть мои друзья не забудут о героическом поступке Карарбаха, старого пастуха‑эвенка, пожертвовавшего собою ради нашего общего дела».
А Карарбах,собрав немного мелкого сушняка, разжигает костерок, вытаскивает из котомки своего божка, черного от впитанного жира, смотрит на него,мучимый тяжелым раздумьем. Он кладет идола на полу дошки, смотрит на него молящими глазами. Что просит старик у своего божка в этот роковой час: удачи мне или прощения для себя? Но тот, кажется, неумолим. Карарбах достает из кармана грязный кусочек медвежьего жира, подогревает на огоньке и размазывает по его плоскому лицу. Идол сыт, губы от жира кривятся, скулы лоснятся. Карарбах доволен, он кладет божка за пазуху, встает, убежденный в успехе.
Он бросил короткий взгляд на закат, поправил на спине котомку, пристально посмотрел мне в лицо, как бы пытаясь узнать, готов ли я к поединку. Потом хлопает меня по плечу, кивает на стланик – дескать, можно идти.
– А ты какой тропкой пойдешь? – спрашиваю старика. Он показывает одним пальцем на себя, другим – на меня и соединяет эти пальцы: дескать, пойдем вместе.
– Ты же говорил, что я пойду один, – переспрашиваю его.
Он кивает головой и объясняет,что для меня он будет со мною, а для медведя – его не будет близко возле меня. Я не совсем понимаю Карарбаха, но разговор с ним отнимает много времени, а его у нас не остается, и я не стал больше расспрашивать. Если мы пойдем по одной тропе, то это даже лучше: вместе мы сильнее.
Солнце огненным шаром нависает над далекими хребтами. Карарбах торопит меня и говорит, что он будет идти следом, в десяти шагах от меня, но так тихо, что медведь не обнаружит его, и даже Харги не узнает.
– Для чего это надо? – задаю ему вопрос.
Он дает понять: медведь не должен догадаться, что нас двое, иначе не нападет, а если он издали и увидит его, примет за зверя и еще скорее бросится на меня.
Только теперь, взглянув на старика, я заметил, что он действительно в этом меховом одеянии сам похож на медведя, вставшего на задние лапы.
Старик берет от меня Загрю, ласково гладит загрубевшей ладонью его по спине, привязывает к своему поясу.
До зарослей идем вместе. Лицо Карарбаха непроницаемо. Никакой тревоги. Это и меня заставляет подтянуться.
А солнце падает ниже и ниже. Что ему до наших дел!
Я выхожу вперед, спускаюсь по еле заметной тропке в заросли. Старик идет следом, но я не слышу ни его шагов, ни шороха кустарника, по которому он пробирается. Шерсть на оленьих шкурах, из которых сшита одежда старика, поглощает звуки.
Зеленый каракуль густых рослых стлаников падает вниз, по пологому склону Ямбуя. Робкими шагами вступаю я в эту враждебную чащобу.
Дальше иду, не таясь, как ходят по безопасной тропе.Только кустарник хищно теснится вокруг, да из чащи проглядывает зловещий сумрак.
В правой руке карабин. Левой машу пустым котелком по кустарникам. В чутком воздухе дребезжащий металлический звук расплывается по Ямбую, уходит в ложки, стекает к подножью гольца.
Убежден, что медведь уже услышал этот знакомый ему звук. И может быть, он уже спешит мне навстречу… Слух становится чутким, как у раненой лани. Нервы сдают, и я невольно шепчу:
– Спокойно… не спеши…
Внезапный взрыв справа сжимает сердце. Карабин липнет к плечу.
– Хррр…‑ взлетает рябчик.
– Ух ты, дьявол! Как напугал! – вырывается у меня с облегчением.
Птица, трепеща крыльями, пугливо метнулась вниз, оставив в дрогнувшем воздухе несколько перьев да недоуменье на морде Загри.
Карарбах не подходит ко мне, показывает на солнце. Времени у нас остается действительно немного. Тропка уводит меня в глубину зарослей. Кустарник молчит, как заколдованный. Хоть бы ветерок развеял тяжкую тишину затаившихся дебрей!
Где‑то справа, в зарослях, стукнул камень, стукнул и смолк, оставив в вечернем сумраке смутную тревогу.
Вдруг я с удивительной ясностью чувствую на себе злобный взгляд в спину настигающего меня медведя и даже физически ощущаю ржавые клыки, впивающиеся в затылок. Мгновенно оборачиваюсь. Котелок летит в сторону…
В гробовой тишине прохлада легонько коснулась разгоряченного лица, кто‑то пикнул в смятении.
Ощущение близости зверя не покидает меня. Пячусь задом, жду нападения.
Издали наблюдающий за мною и тоже встревоженный Карарбах первым приходит в себя,машет рукою, подает знак идти дальше.Я поднимаю котелок, поворачиваюсь. «А что, если людоед перехитрит нас – устроит засаду впереди или слева?» Я сильнее машу по веткам звонким котелком.
Спускаюсь ниже, иду не таясь, пружинистым шагом. Под ногами влажный, скользкий ягель. На левую щеку падает теплый луч закатного солнца.
Тропка выводит меня на прогалину, где людоед напал на Петрика. Зову Карарбаха, а сам присаживаюсь на пень. Остается меньше половины пути до подножья гольца.Неужели мы сегодня не встретимся с медведем?Я не знаю, смогу ли завтра повторить то же самое.
Подходит Загря, кладет на мои колени голову, смотрит на меня спокойно – ничего не ждет.
С озера доносится далекий крик какой‑то птицы. Быстро завечерело. За прогалиной тропка, обогнув россыпушку, вывела меня в широкий лог и скрылась в зарослях густых стлаников. Осторожно шагаю по притоптанному ягелю. Звенит и звенит котелок…
Неужели медведь ушел куда‑то далеко, не слышит призыва? Настойчиво крепнет досадная мысль, что день закончился вничью, а завтра, может, выпадет снег и…
Но вот снова из соседнего ложка донесся шорох. В два прыжка я оказался у края просвета. Бросаю котелок, поворачиваюсь на звук.
Карарбах каким‑то образом догадался, тоже смотрит в ту сторону, откуда донесся подозрительный звук. До боли в руках сжимаю карабин.
Недалеко от меня кто‑то качнул ветку стланика. Чуточку подаюсь влево, поудобнее ставлю ноги. Ближе зашуршали опавшие листья. Снова вздрогнула ветка, другая… И совсем неожиданно в просвет ворвалась вспугнутая кем‑то белка.Увидев меня, она на мгновенье поднялась на задние лапки и, пренебрегая опасностью, бросилась мимо меня.
«Надо же такое!» – вырывается у меня. С облегчением опускаю карабин, нагибаюсь к земле, хочу поднять котелок. Вдруг сзади яростный собачий лай… выстрел… звериный рев…
Мгновенно поворачиваюсь. На меня наплывает черная лохматая глыба с выброшенными вперед когтистыми лапами, неотвратимо наваливается на меня, сбивает с ног, давит огромной тяжестью к земле,обливает лицо горячей липкой кровью. Едкий медвежий запах наполняет легкие. Надо бы выхватить нож, но острая боль не дает шевельнуться.
Медведь лежит на мне. В бессильном бешенстве раненый зверь гребет на себя передними лапами камни, ищет в предсмертной агонии врага.Слышу приближающиеся шаги Карарбаха, его гневное бормотание. Острый глубокий удар ножа потрясает могучего зверя. Он весь дрогнул, и тело его стало слабеть, мякнуть, свалилось набок.
Передо мною стоит Карарбах. В широко раскрытых глазах ужас. Он не должен был стрелять, не должен навлекать на себя гнев Харги! Но старик забыл об этом в момент грозившей мне опасности.
С трудом встаю.Боль во всем теле, но ран как будто нет. У ног лежит обмякшая туша, темно‑бурого медведя.
– Вот мы квиты с тобою, чудовище!
Карарбах стоит рядом, дышит часто, точно ему не хватает воздуха. Он глазам своим не верит,что медведь, в которого вселился Харги, убит. Духи смертны!… Кажется, именно это потрясло его больше всего.
Старик внимательно осматривает медведя, прикидывает длину его от морды до хвоста, потом нагибается, тычет пальцем в уродливую, криво сросшуюся лапу с налипшими комками земли. Сомнений нет, это людоед!
Полой телогрейки Карарбах вытирает окровавленное лезвие ножа, вкладывает его в ножны. И я вижу, как на лбу старика сбегаются извилистые морщины. Какие‑то мысли и сомнения, может быть, никогда раньше не возникавшие, вдруг захватили его.
Духи смертны!… Разве мог он так думать раньше?
– А ведь здорово получилось,черт побери! Не каждому так удается. Поздравляю!… – И я обнимаю старика, крепко прижимаю к груди.
Он освобождается от моих объятий, отступает от меня на шаг, тычет себя в грудь пальцем, отрицательно машет головою; дескать, не меня благодари. Старик оглядывается, явно ищет Загрю, говорит еле понятно:
– Это… бэююэн…
То есть это собака вовремя обнаружила засаду.
Я объясняю ему, что не пусти он вовремя пулю, собака не спасла бы меня.