Семён Франк
О смысле жизни
Предисловие
Предлагаемая книжка, уже давно задуманная, образует как бы естественное продолжение выпущенной мною в 1924 году книжки "Крушение кумиров". Она составлена в ответ на неоднократные указания друзей и единомышленников о необходимости такого продолжения, которое раскрыло бы положительное содержание тех идей, которые преимущественно в форме критики господствующих предубеждений были изложены в "Крушении кумиров". И эта вторая книжка, подобно первой, будучи выражением личных верований автора, выросла в связи с беседами и спорами, которые пришлось вести в кругу русского студенческого христианского движения. Она предлагается поэтому в первую очередь вниманию молодых участников этого движения и вообще русской молодёжи за границей.
Этим определён и стиль книжки: автор пытался свои религиозно-философские идеи выразить в возможно простой и общедоступной форме и говорит лишь о том, что имеет насущное жизненное значение.
В ступление
Имеет ли жизнь вообще смысл, и если да — то какой именно? В чём смысл жизни? Или жизнь есть просто бессмыслица, бессмысленный, никчёмный процесс естественного рождения, расцветания, созревания, увядания и смерти человека, как всякого другого органического существа? Те мечты о добре и правде, о духовной значительности и осмысленности жизни, которые уже с отроческих лет волнуют нашу душу и заставляют нас думать, что мы родились не "даром", что мы призваны осуществить в мире что-то великое и решающее и тем самым осуществить и самих себя, дать творческий исход дремлющим в нас, скрытым от постороннего взора, но настойчиво требующим своего обнаружения духовным силам, образующим как бы истинное существо нашего "я", — эти мечты оправданы ли как-либо объективно, имеют ли какое-либо разумное основание, и если да — то какое? Или они просто — огоньки слепой страсти, вспыхивающие в живом существе по естественным законам его природы как стихийные влечения и томления, с помощью которых равнодушная природа совершает через наше посредство, обманывая и завлекая нас иллюзиями, своё бессмысленное, в вечном однообразии повторяющееся дело сохранения животной жизни в смене поколений? Человеческая жажда любви и счастья, слезы умиления перед красотой, — трепетная мысль о светлой радости, озаряющей и согревающей жизнь или, вернее, впервые осуществляющей подлинную жизнь, — есть ли для этого какая-либо твёрдая почва в бытии человека, или это — только отражение в воспалённом человеческом сознании той слепой и смутной страсти, которая владеет и насекомым, которая обманывает нас, употребляя как орудия для сохранения всё той же бессмысленной прозы жизни животной и обрекая нас за краткую мечту о высшей радости и духовной полноте расплачиваться пошлостью, скукой и томительной нуждой узкого, будничного, обывательского существования? А жажда подвига, самоотверженного служения добру, жажда гибели во имя великого и светлого дела — есть ли это нечто большее и более осмысленное, чем таинственная, но бессмысленная сила, которая гонит бабочку в огонь?
|
Эти, как обычно говорится, "проклятые" вопросы или, вернее, этот единый вопрос "о смысле жизни" волнует и мучает в глубине души каждого человека. Человек может на время, и даже на очень долгое время, совсем забыть о нём, погрузиться с головой или в будничные интересы сегодняшнего дня, в материальные заботы о сохранении жизни, о богатстве, довольстве и земных успехах, или в какие-либо сверхличные страсти и "дела" — в политику, борьбу партий и т. п., — но жизнь уже так устроена, что совсем и навсегда отмахнуться от него не может и самый тупой, заплывший жиром или духовно спящий человек: неустранимый факт приближения смерти и неизбежных её предвестников — старения и болезней, факт отмирания, скоропреходящего исчезновения, погружения в невозвратное прошлое всей нашей земной жизни со всей иллюзорной значительностью её интересов — этот факт есть для всякого человека грозное и неотвязное напоминание нерешённого, отложенного в сторону вопроса о смысле жизни. Этот вопрос — не "теоретический вопрос", не предмет праздной умственной игры; этот вопрос есть вопрос самой жизни, он так же страшен — и, собственно говоря, ещё гораздо более страшен, чем при тяжкой нужде вопрос о куске хлеба для утоления голода. Поистине, это есть вопрос о хлебе, который бы напитал нас, и воде, которая утолила бы нашу жажду. Чехов описывает где-то человека, который, всю жизнь живя будничными интересами в провинциальном городе, как все другие люди, лгал и притворялся, "играл роль" в "обществе", был занят "делами", погружен в мелкие интриги и заботы — и вдруг, неожиданно, однажды ночью, просыпается с тяжёлым сердцебиением и в холодном поту. Что случилось? Случилось что-то ужасное — жизнь прошла, и жизни не было, потому что не было и нет в ней смысла!
|
|
И всё-таки огромное большинство людей считает нужным отмахиваться от этого вопроса, прятаться от него и находить величайшую жизненную мудрость в такой "страусовой политике". Они называют это "принципиальным отказом" от попытки разрешить "неразрешимые метафизические вопросы", и они так умело обманывают и всех других, и самих себя, что не только для постороннего взора, но и для них самих их мука и неизбывное томление остаются незамеченными, быть может, до самого смертного часа. Этот приём воспитывания в себе и других забвения к самому важному, в конечном счёте, единственно важному вопросу жизни определён, однако, не одной только "страусовой политикой", желанием закрыть глаза, чтобы не видеть страшной истины. По-видимому, умение "устраиваться в жизни", добывать жизненные блага, утверждать и расширять свою позицию в жизненной борьбе обратно пропорционально вниманию, уделяемому вопросу о "смысле жизни". А так как это умение, в силу животной природы человека и определяемого им "здравого рассудка", представляется самым важным и первым по настоятельности делом, то в его интересах и совершается это задавливание в глубокие низины бессознательности тревожного недоумения о смысле жизни. И чем спокойнее, чем более размерена и упорядочена внешняя жизнь, чем более она занята текущими земными интересами и имеет удачу в их осуществлении, тем глубже та душевная могила, в которой похоронен вопрос о смысле жизни. Поэтому мы, например, видим, что средний европеец, типичный западноевропейский "буржуа" (не в экономическом, а в духовном смысле слова) как будто совсем не интересуется более этим вопросом, и потому перестал и нуждаться в религии, которая одна только даёт на него ответ. Мы, русские, отчасти по своей натуре, отчасти, вероятно, по неустроенности и неналаженности нашей внешней, гражданской, бытовой и общественной жизни, и в прежние, "благополучные" времена отличались от западных европейцев тем, что больше мучились вопросом о смысле жизни, — или более открыто мучились им, более признавались в своих мучениях. Однако теперь, оглядываясь назад, на наше сталь недавнее и столь далёкое от нас прошлое, мы должны сознаться, что и мы тогда в значительной мере "заплыли жиром" и не видели — не хотели или не могли видеть — истинного лица жизни и потому и мало заботились об его разгадке.
Происшедшее ужасающее потрясение и разрушение всей нашей общественной жизни принесло нам, именно с этой точки зрения, одно ценнейшее, несмотря на всю его горечь, благо: оно обнажило перед нами жизнь как она есть на самом деле. Правда, в порядке обывательских размышлений, в плане обычной земной "жизненной мудрости" мы часто мучимся ненормальностью нашей нынешней жизни и либо с безграничной ненавистью обвиняем в ней "большевиков", бессмысленно ввергших всех русских людей в бездну бедствий и отчаяния, либо (что уже, конечно, лучше) с горьким и бесполезным раскаянием осуждаем наше собственное легкомыслие, небрежность и слепоту, с которой мы дали разрушить в России все основы нормальной, счастливой и разумной жизни. Как бы много относительной правды ни было в этих горьких чувствах, — в них, перед лицом последней, подлинной правды, есть и очень опасный самообман. Обозревая потери наших близких, либо прямо убитых, либо замученных дикими условиями жизни, потерю нашего имущества, нашего любимого дела, — наши собственные преждевременные болезни, наше нынешнее вынужденное безделье и бессмысленность всего нашего нынешнего существования, мы часто думаем, что болезни, смерть, старость, нужду, бессмысленность жизни — всё это выдумали и впервые внесли в жизнь большевики. На самом деле они этого не выдумали и не впервые внесли в жизнь, а только значительно усилили, разрушив то внешнее и, с более глубокой точки зрения, всё-таки призрачное благополучие, которое прежде царило в жизни. И раньше люди умирали — и умирали почти всегда преждевременно, не доделав своего дела, и бессмысленно-случайно; и раньше все жизненные блага — богатство, здоровье, слава, общественное положение — были шатки и ненадёжны; и раньше мудрость русского народа знала, что от сумы и тюрьмы никто не должен отрекаться. Происшедшее только как бы сняло призрачный покров с жизни и показало нам неприкрытый ужас жизни как она всегда есть сама по себе. Подобно тому, как в кинематографе можно, произвольным изменением темпа движения, через такое искажение именно и показать подлинную, но обычному взору не заметную природу движения, подобно тому, как через увеличительное стекло впервые видишь (хотя и в изменённых размерах) то, что всегда есть и было, но что не видно невооружённому глазу, так и то искажение "нормальных" эмпирических условий жизни, которое теперь произошло в России, только раскрывает перед нами скрытую прежде истинную сущность жизни. И мы, русские, теперь без дела и толка, без родины и родного очага, в нужде и лишениях слоняющиеся по чужим землям — или живущие на родине, как на чужбине, — сознавая всю "ненормальность" — с точки зрения обычных внешних форм жизни — нашего нынешнего существования, вместе с тем вправе и обязаны сказать, что именно на этом ненормальном образе жизни мы впервые познали истинное вечное существо жизни. Мы бездомные и бесприютные странники — но разве человек на земле не есть в более глубоком смысле всегда бездомный и бесприютный странник? Мы испытали на себе, своих близких, своём существе и своей карьере величайшие превратности судьбы — но разве самое существо судьбы не в том, что она превратна? Мы ощутили близость и грозную реальность смерти, но разве это — только реальность сегодняшнего дня? Среди роскошного и беспечного быта русской придворной среды 18 века русский поэт восклицал: "Где стол был яств, там гроб стоит; где пиршеств раздавались клики — надгробные там стонут лики и бледна смерть на всех глядит" [1]. Мы обречены на тяжкий изнуряющий труд ради ежедневного пропитания — но разве уже Адаму, при изгнании из рая, не было предречено и заповедано: "в поте лица своего ты будешь есть хлеб свой"?
Так перед нами теперь, через увеличительное стекло наших нынешних бедствий, с явностью предстала сама сущность жизни во всей её превратности, скоротечности, тягостности — во всей её бессмысленности. И потому всех людей мучащий, перед всеми неотвязно стоящий вопрос о смысле жизни приобрёл для нас, как бы впервые вкусивших самое существо жизни и лишённых возможности спрятаться от неё или прикрыть её обманчивой и смягчающей её ужас видимостью, совершенно исключительную остроту. Легко было не задуматься над этим вопросом, когда жизнь, по крайней мере внешне-видимая, текла ровно и гладко, когда — за вычетом относительно редких моментов трагических испытаний, казавшихся нам исключительными и ненормальными, — жизнь являлась нам спокойной и устойчивой, когда у каждого из нас было наше естественное и разумное дело и за множеством вопросов текущего дня, за множеством живых и важных для нас частных дел и вопросов общий вопрос о жизни в её целом только мерещил где-то в туманной дали и смутно-потаённо тревожил нас. Особенно в молодом возрасте, когда разрешение всех вопросов жизни предвидится в будущем, когда запас жизненных сил, требующих приложения, это приложение по большей части и находил и условия жизни легко позволяли жить мечтами, лишь немногие из нас остро и напряжённо страдали от сознания бессмысленности жизни. Не то теперь. Потеряв родину и с нею естественную почву для дела, которое даёт хотя бы видимость осмысления жизни, и вместе с тем лишённые возможности в беспечном молодом веселии наслаждаться жизнью и в этом стихийном увлечении её соблазнами забывать о неумолимой её суровости, обречённые на тяжкий изнуряющий и подневольный труд для своего пропитания — мы вынуждены ставить себе вопрос: для чего жить? Для чего тянуть эту нелепую лямку? Чем оправданы наши страдания? Где найти незыблемую опору, чтобы не упасть под тяжестью жизненной нужды?
Правда, большинство русских людей ещё старается отогнать от себя эти грозные и тоскливые думы страстной мечтой о будущем обновлении и возрождении нашей общей русской жизни. Русские люди вообще имели привычку жить мечтами о будущем; и раньше им казалось, что будничная, суровая и тусклая жизнь сегодняшнего дня есть, собственно, случайное недоразумение, временная задержка в наступлении истинной жизни, томительное ожидание, нечто вроде томления на какой-то случайной остановке поезда; но завтра или через несколько лет, словом, во всяком случае вскоре в будущем всё изменится, откроется истинная, разумная и счастливая жизнь; весь смысл жизни — в этом будущем, а сегодняшний день для жизни не в счёт. Это настроение мечтательности и его отражение на нравственной воле, эта нравственная несерьёзность, презрение и равнодушие к настоящему и внутренне лживая, неосновательная идеализация будущего, — это духовное состояние и есть ведь последний корень той нравственной болезни, которую мы называем революционностью и которая загубила русскую жизнь. Но никогда, быть может, это духовное состояние не было так распространено, как именно теперь; и надо признать, что никогда ещё для него не было так много оснований или поводов, как именно теперь. Нельзя ведь отрицать, что должен же наконец рано или поздно наступить день, когда русская жизнь выберется из той трясины, в которую она попала и в которой она теперь неподвижно замерла; нельзя отрицать, что именно с этого дня наступит для нас время, которое не только облегчит личные условия нашей жизни, но — что гораздо важнее — поставит нас в более здоровые и нормальные общие условия, раскроет возможность разумного дела, оживит наши силы через новое погружение наших корней в родную почву.
И всё-таки и теперь это настроение перенесения вопроса о смысле жизни с сегодняшнего дня на чаемое и неведомое будущее, ожидание его решения не от внутренней духовной энергии нашей собственной воли, а от непредвидимых перемен судьбы, это совершенное презрение к настоящему и капитуляция перед ним за счёт мечтательной идеализации будущего — есть такая же душевная и нравственная болезнь, такое же извращение здорового, вытекающего из самого духовного существа человека отношения к действительности и к задачам собственной жизни, как и всегда; и исключительная интенсивность этого настроения свидетельствует лишь об интенсивности нашего заболевания. И обстоятельства жизни складываются так, что и нам самим это постепенно становится всё яснее. Наступление этого решающего светлого дня, которое мы долго ждали чуть не завтра или послезавтра, оттягивается на долгие года; и чем больше времени мы ждём его, чем больше наших надежд оказалось призрачными, тем туманнее становится в будущем возможность его наступления; он отходит для нас в какую-то неуловимую даль, мы ждём его уже не завтра и послезавтра, а только "через несколько лет", и никто уже не может предсказать, ни сколько лет мы должны его ждать, ни почему именно и при каких условиях он наступит. И уже многие начинают думать, что этот желанный день вообще, быть может, не придёт заметным образом, не проложит резкой, абсолютной грани между ненавистным и презренным настоящим и светлым, радостным будущим, а что русская жизнь будет лишь незаметно и постепенно, быть может, рядом мелких толчков выпрямляться и приходить в более нормальное состояние. И при полной непроницаемости для нас будущего, при обнаружившейся ошибочности всех прогнозов, уже неоднократно обещавших нам наступление этого дня, нельзя отрицать правдоподобия или, по меньшей мере, возможности такого исхода. Но одно допущение этой возможности уже разрушает всю духовную позицию, которая осуществление подлинной жизни откладывает до этого решающего дня и ставит в полную зависимость от него. Но и помимо этого соображения — долго ли вообще мы должны и можем ждать, и можно ли проводить нашу жизнь в бездейственном и бессмысленном, неопределённо-долгом ожидании? Старшее поколение русских людей уже начинает свыкаться с горькой мыслью, что оно, быть может, или вообще не доживёт до этого дня, или встретит его в старости, когда вся действенная жизнь будет уже в прошлом; младшее поколение начинает убеждаться по меньшей мере в том, что лучшие годы его жизни уже проходят и, может быть, без остатка пройдут в таком ожидании. И если бы мы ещё могли проводить жизнь не в бессмысленно-томительном ожидании этого дня, а в действенном его подготовлении, если бы нам дана была — как это было в прежнюю эпоху — возможность революционного действия, а не только революционных мечтаний и словопрений! Но и эта возможность для огромного, преобладающего большинства нас отсутствует, и мы ясно видим, что многие из тех, кто считает себя обладающим этой возможностью, заблуждаются именно потому, что, отравленные этой болезнью мечтательности, просто уже разучились отличать подлинное, серьёзное плодотворное дело от простых словопрений, от бессмысленных и ребяческих бурь в стакане воды. Так сама судьба — или великие сверхчеловеческие силы, которые мы смутно прозреваем позади слепой судьбы, — отучают нас от этой убаюкивающей, но растлевающей болезни мечтательного перенесения вопроса о жизни и её смысле в неопределённую даль будущего, от трусливой обманчивой надежды, что кто-то или что-то во внешнем мире решит его за нас. Теперь уже большинство из нас если не ясно сознаёт, то по меньшей мере смутно чувствует, что вопрос о чаемом возрождении родины и связанном с ним улучшении судьбы каждого из нас совсем не конкурирует с вопросом о том, как и для чего нам жить сегодня — в том сегодня, которое растягивается на долгие годы и может затянуться и на всю нашу жизнь, — а тем самым с вопросом о вечном и абсолютном смысле жизни как таковой, — совсем не заслоняет собой этого, как мы ясно ощущаем, всё же важнейшего и самого насущного вопроса. Более того: ведь этот чаемый "день" грядущего не сам же собою перестроит заново всю русскую жизнь и создаст более разумные её условия. Ведь это должны будут совершить сами русские люди, в том числе каждый из нас. А что если в томительном ожидании мы растеряем весь запас наших духовных сил, если к тому времени, бесполезно истратив нашу жизнь на бессмысленное томление и бесцельное прозябание, мы уже потеряем ясные представления о добре и зле, о желанном и недостойном образе жизни? Можно ли обновить общую жизнь, не зная, для себя самого, для чего ты вообще живёшь и какой вечный, объективный смысл имеет жизнь в её целом? Не видим ли мы уже теперь, как многие русские люди, потеряв надежду на разрешение этого вопроса, либо тупеют и духовно замирают в будничных заботах о куске хлеба, либо кончают жизнь самоубийством, либо, наконец, нравственно умирают, от отчаяния становясь прожигателями жизни, идя на преступления и нравственное разложение ради самозабвения в буйных наслаждениях, пошлость и эфемерность которых сознаёт сама их охлаждённая душа?
Нет, от вопроса о смысле жизни нам — именно нам, в нашем нынешнем положении и духовном состоянии — никуда не уйти, и тщетны надежды подменить его какими-либо суррогатами, заморить сосущего внутри червя сомнения какими-либо иллюзорными делами и мыслями. Именно наше время таково — об этом мы говорили в книжке "Крушение кумиров", — что все кумиры, соблазнявшие и слепившие нас прежде, рушатся один за другим, изобличённые в своей лжи, всё украшающие и затуманившие завесы над жизнью ниспадают, все иллюзии гибнут сами собой. Остаётся жизнь, сама жизнь во всей своей неприглядной наготе, со всей своей тягостностью и бессмысленностью — жизнь, равносильная смерти и небытию, но чуждая покоя и забвения небытия. Та, на Синайских высотах поставленная Богом, через древний Израиль, всем людям и навеки задача: "жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие: избери жизнь, дабы жил ты и потомство твоё", — эта задача научиться отличить истинную жизнь от жизни, которая есть смерть, — понять тот смысл жизни, который впервые вообще делает жизнь жизнью, то Слово Божие, которое есть истинный, насыщающий нас хлеб жизни, — эта задача именно в наши дни великих катастроф, великой кары Божией, в силу которой разодраны все завесы и все мы снова "впали в руки Бога живого", стоит перед нами с такой неотвязностью, с такой неумолимо-грозной очевидностью, что никто, раз ощутивший её, не может уклониться от обязанности её разрешения.
2. "Что делать?"
Издавна — свидетельство тому заглавие известного, когда-то прогремевшего романа Чернышевского — русский интеллигент привык вопрос о "смысле жизни" ставить в форме вопроса "что делать?".
Вопрос "что делать?" может ставиться, конечно, в весьма различных смыслах. Наиболее определённый и разумный смысл — можно сказать, единственный вполне разумный смысл, допускающий точный ответ, — он имеет, когда под ним подразумевается отыскание пути или средства к какой-либо уже заранее признанной и бесспорной для вопрошающего цели. Можно спрашивать, что нужно делать, чтобы поправить своё здоровье, или чтобы получить заработок, обеспечивающий жизнь, или чтобы иметь успех в обществе и т. п. И притом наиболее плодотворна постановка вопроса, когда она обладает максимальной конкретностью; тогда на неё часто может следовать один-единственный и вполне обоснованный ответ. Так, конечно, вместо общего вопроса "что делать, чтобы быть здоровым?" плодотворнее поставить вопрос так, как мы его ставим на консультации у врача: "что нужно делать мне в моём возрасте, при таком-то моем прошлом, при таком-то образе жизни и общем состоянии организма, чтобы вылечиться от такого-то определённого недуга?" И по этому образцу надлежало бы формулировать все аналогичные вопросы. Легче найти ответ, и ответ будет более точным, если вопрос о средствах достижения здоровья, материального благополучия, успеха в любви и т. п. ставится в форме совершенно конкретной, в которой учтены и все частные, индивидуальные свойства самого вопрошающего, и окружающая обстановка, и если — главное — сама цель его стремления есть не нечто неопределённо-общее, вроде здоровья или богатства вообще, а нечто вполне конкретное — излечение данной болезни, заработок по определённой профессии и т. п. Такие вопросы: "что мне делать в данном случае, чтобы достигнуть данной конкретной цели", мы, собственно, ставим себе ежедневно, и каждый шаг нашей практической жизни есть итог разрешения одного из них. Нет никакого основания обсуждать смысл и законность вопроса "что делать?" в такой совершенно конкретной и вместе с тем рассудочно-деловой его форме.
Но, конечно, этот смысл вопроса не имеет ничего, кроме словесного выражения, общего с тем мучительным, требующим принципиального разрешения и вместе с тем по большей части не находящим его значением, в котором этот вопрос ставится тогда, когда он для самого вопрошающего тождествен с вопросом о смысле его жизни. Тогда это есть, прежде всего, вопрос не о средстве к достижению определённой цели, а вопрос о самой цели жизни и деятельности. Но и в такой постановке вопрос может опять-таки ставиться в разных и притом существенно отличных друг от друга смыслах. Так, в молодом возрасте неизбежно ставится вопрос о выборе того или иного жизненного пути из многих открывающихся здесь возможностей. "Что мне делать?" значит тогда: какую специальную жизненную работу, какую профессию мне избрать, или как мне правильно определить моё призвание. "Что мне делать?" — под этим подразумеваются здесь вопросы такого порядка: "поступить ли мне, напр., в высшее учебное заведение или сразу стать деятелем практической жизни, научиться ремеслу, начать торговать, поступить на службу? И в первом случае — на какой "факультет" мне поступить? Готовить ли себя к деятельности врача, или инженера, или агронома и т. п.?" Конечно, правильный и точный ответ на этот вопрос возможен и здесь только при учтении всех конкретных условий как самого вопрошающего лица (его склонностей и способностей, его здоровья, силы его воли т. п.), так и внешних условий его жизни (его материальной обеспеченности, сравнительной трудности — в данной стране и в данное время — каждого из различных путей, относительной выгодности той или иной профессии, опять-таки в данное время в данном месте и т. п.). Но главное — даже только принципиальная возможность определённого и верного ответа на вопрос дана лишь в случае, если вопрошающему уже ясна последняя цель его стремлений, высшая и важнейшая для него ценность жизни. Он должен прежде всего проверить себя и решить про себя, что ему важнее всего при этом выборе, какими, собственно, мотивами он руководится — ищет ли он при выборе профессии и жизненного пути прежде всего материальной обеспеченности, или славы и видного общественного положения, или удовлетворения внутренних — и в таком случае каких именно — запросов своей личности. Так обнаруживается, что и здесь мы лишь кажущимся образом решаем вопрос о цели нашей жизни, а на самом деле обсуждаем лишь разные средства или пути к какой-то цели, которая либо уже известна, либо должна быть нам известна; и, следовательно, вопросы такого порядка отходят также в качестве чисто деловых и рассудочных вопросов о средствах к определённой цели, и разряду вопросов, упомянутых выше, хотя здесь дело идёт не о целесообразности отдельного, единичного шага или действия, а о целесообразности общего определения постоянных условий и постоянного круга жизни и деятельности.
В точном смысле вопрос "что мне делать?" со значением "к чему мне стремиться?", "какую жизненную цель себе поставить?" поднимается тогда, когда вопрошающему неявно само содержание высшей, последней, всё остальное определяющей цели и ценности жизни. Но и тут ещё возможны весьма существенные различая в смысле вопроса. При всякой индивидуальной постановке вопроса: о средствах к определённой цели, к разряду вопросов, "что мне, NN, лично делать, какую цель или ценность я должен избрать для себя я качестве определяющей мою жизнь?" молчаливо допускается, что есть некая сложная иерархия целей и ценностей и соответствующая ей прирождённая иерархия личностей; и дело идёт о том, чтобы каждый (и прежде всего я) попал на надлежащее место в этой системе, отыскал в этом многоголосом хоре соответствующий своей личности правильный голос. Вопрос в этом случае сводится к вопросу самопознания, к уяснению того, к чему я собственно призван, какую роль в мировом целом предназначила именно мне природа или Провидение. Вне сомнения, здесь остаётся наличие самой иерархии целей или ценностей и общее представление об её содержании в целом.
Только теперь мы подошли путём отклонения всех иных смыслов вопроса "что делать?" к тому его значению, в котором он непосредственно скрывает в себе вопрос о смысле жизни. Когда я ставлю вопрос не о том, что мне лично делать (хотя бы в высшем, только что указанном смысле — какую из жизненных целей или ценностей признать для себя определяющей и главнейшей), а о том, что [мне] нужно делать вообще, или всем людям, то я подразумеваю недоумение, непосредственно связанное с вопросом о смысле жизни. Жизнь так, как она непосредственно течёт, определяемая стихийными силами, бессмысленна; что нужно сделать, как наладить жизнь, чтобы она стала осмысленной, — вот к чему здесь сводится недоумение. Каково то единственное, общее для всех людей дело, которым осмысляется жизнь и через участие в котором, следовательно, впервые приобретает смысл и моя жизнь?
К этому и сводится типично-русский смысл вопроса "что делать?". Ещё точнее он значит; "что делать мне и другим — чтобы спасти мир и тем впервые оправдать свою жизнь? В основе этого вопроса лежит ряд предпосылок, которые мы могли бы выразить примерно так: мир в его непосредственном, эмпирическом бытии и течении бессмыслен; он погибает от страданий, лишений, нравственного зла — эгоизма, ненависти, несправедливости; всякое простое участие в жизни мира, в смысле простого вхождения в состав стихийных сил, столкновением которых определяется его течение, есть соучастие в бессмысленном хаосе, в силу чего и собственная жизнь участника есть лишь бессмысленный набор слепых и тягостных внешних случайностей; но человек призван сообща преобразить мир и спасти его, устроить его так, чтобы высшая его цель была действительно осуществлена в нём. И вопрос заключается в том, как найти то дело (дело, общее всем людям), которое осуществит спасение мира. Словом, "что делать" значит здесь: "как переделать мир, чтобы осуществить в нём абсолютную правду и абсолютный смысл?"
Русский человек страдает от бессмыслицы жизни. Он остро чувствует, что, если он просто "живёт как всё" — ест, пьёт, женится, трудится для пропитания семьи, даже веселится обычными земными радостями, он живёт в туманном, бессмысленном водовороте, как щепка уносится течением времени, и перед лицом неизбежного конца жизни не знает, для чего он жил на свете. Он всем существом своим ощущает, что нужно не "просто жить", а жить для чего-то. Но именно типичный русский интеллигент думает, что "жить для чего-то" значит для соучастия в каком-то великом общем деле, которое совершенствует мир и ведёт его к конечному спасению. Он только не знает, в чём же заключается это единственное, общее всем людям дело, и в этом смысле спрашивает: "что делать?"
Для огромного большинства русских интеллигентов прошлой эпохи — начиная с 60-х, отчасти даже с 40-х годов прошлого века вплоть до катастрофы 1917 года — вопрос: "что делать?" в этом смысле получил один, вполне определённый ответ: улучшать политические и социальные условия жизни народа, устранить тот социально-политический строй, от несовершенств которого гибнет мир, и вводить новый строй, обеспечивающий царство правды и счастия на земле и тем вносящий в жизнь истинный смысл. И значительная часть русских людей этого типа твёрдо верила, что с революционным крушением старого порядка и водворением нового, демократического и социалистического порядка эта цель жизни сразу и навсегда будет достигнута. Добивались этой цели с величайшей настойчивостью, страстностью и самоотверженностью, без оглядки калечили и свою, и чужую жизнь — и добились! И когда цель была достигнута, старые порядки низвергнуты, социализм твёрдо осуществлён, тогда оказалось, что не только мир не был спасён, не только жизнь не стала осмысленной, но на место прежней, хотя с абсолютной точки зрения бессмысленной, но относительно налаженной и устроенной жизни, которая давала по крайней мере возможность искать лучшего, наступила полная и совершенная бессмыслица, хаос крови, ненависти, зла и нелепости — жизнь как сущий ад. Теперь многие, в полной аналогии с прошлым и только переменив содержание политического идеала, веруют, что спасение мира — в "свержении большевиков", в водворении старых общественных форм, которые теперь, после их потери, представляются глубоко осмысленными, возвращающими жизни её утраченный смысл; борьба за восстановление прошлых форм жизни — будь то недавнее прошлое политического могущества русской Империи, будь то давнее прошлое, идеал "Святой Руси", как он мнится осуществлённым в эпоху московского царства, — или, вообще и шире говоря, — осуществление каких-то освящённых давними традициями — разумных общественно-политических форм жизни, становится единственным делом, осмысляющим жизнь общим ответом на вопрос: "что делать?"
Наряду с этим русским духовным типом есть и другой, по существу, однако, ему родственный. Для него вопрос "что делать" получает ответ: "нравственно совершенствоваться". Мир можно и должно спасти, его бессмысленность — заменить осмысленностью, если каждый человек будет стараться жить не слепыми страстями, а "разумно", в согласии с нравственным идеалом. Типичным образцом такого умонастроения является толстовство, которое частично и бессознательно исповедуют или к которому склоняются многие русские люди и за пределами собственно "толстовцев". "Дело", которое здесь должно спасти мир, есть уже не внешнее политическое и общественное делание, тем менее — насильственная революционная деятельность, а внутренняя воспитательная работа над самим собой и другими. Но непосредственная цель её — та же: внесение в мир нового общего порядка, новых отношений между людьми и способов жизни, которые "спасают" мир; и часто эти порядки мыслятся с содержанием чисто внешне-эмпирическим: вегетарианство, земледельческий труд и т. п. Но и при самом глубоком и тонком понимании этого "дела" именно как внутренней работы нравственного совершенствования общие предпосылки умонастроения те же: дело остаётся именно "делом", т. е. по человеческому замыслу и человеческим силам осуществляемая планомерная мировая реформа, освобождающая мир от зла и тем осмысливающая жизнь.
Можно было бы указать ещё на некоторые иные, возможные и реально встречающиеся варианты этого умонастроения, но для нашей цели это несущественно. Нам важно здесь не рассмотрение и решение вопроса "что делать?" в намеченном здесь его смысле, не оценка разных возможных ответов на него, а уяснение смысла и ценности самой постановки вопроса. А в ней все различные варианты ответов сходятся. В основе их всех лежит непосредственное убеждение, что есть такое единое великое общее дело, которое спасёт мир и соучастие в котором впервые дарует смысл жизни личности. В какой мере можно признать такую постановку вопроса правильным путём к обретению смысла жизни?
В основе её, несмотря на всю её извращённость и духовную недостаточность (к уяснению которой мы сейчас и обратимся), несомненно, лежит глубокое и верное, хотя и смутное, религиозное чувство. Бессознательными корнями своими она соединена с христианской надеждой "нового неба и новой земли". Она правильно сознает факт бессмысленности жизни в её нынешнем состоянии и праведно не может с ним примириться; несмотря на эту фактическую бессмысленность, она, веруя в возможность обрести смысл жизни или осуществить его, тем самым свидетельствует о своей, хотя и бессознательной, вере в начала и силы высшие, чем эта бессмысленная эмпирическая жизнь. Но, не отдавая себе отчёта в своих необходимых предпосылках, она в своих сознательных верованиях содержит ряд противоречий и ведёт к существенному искажению здравого, подлинно обоснованного отношения к жизни.