Геннадий Николаевич Трифонов
Сетка
Геннадий Трифонов
СЕТКА
Тюремный роман
СЕТКА — небольшое созвездие Южного полушария, с территории СССР его не видно.
Советский энциклопедический словарь, 1984 г.
Тюрьма никогда не кончается. Это знает каждый заключенный. Ты просто попадаешь в замкнутый круг воспоминаний о ней. Воспеть мою судьбу, разумеется, было некому — что ж, пришлось самому стать своим собственным хором.
Питер Акройд
«Последнее завещание Оскара Уайльда»
Счастье не перестает быть счастьем, когда оно кратко, а мысли и любовь не лишаются своей ценности из-за того, что преходящи. Многие люди держались с достоиноством на эшафоте: эта гордость должна научить нас видеть истинное место человека в мире.
Бертран Рассел, лауреат Нобелевской премии
Из статьи «Во что я верю: природа и человек».
Моим товарищам по ГУ —
Александру П. и Анатолию Ш. —
благодарный автор.
«А теперь уходи»
— Ну ты даешь, сынок! Прекрати сейчас же. Мы ж договорились — без истерик. Совсем голову потерял. Вдруг кто увидит, — бурчал Сергей, выбирая сейчас такие слова, которые в эту минуту прощания со мной казались ему единственно верными. А мне становилось еще больней от того, что именно сейчас, когда вот-вот возникнет между нами пропасть между неволей и свободой, он уже не сможет себе позволить быть со мной прежним.
— Не могу. Оно само получается. Прости, Сережа…
Я плакал прямо посреди плаца, на виду у множества колючих и злобных глаз, впившихся в меня из окон бараков, из столовой, клуба, зоновской бани — из всех мыслимых щелей и дырок.
О, я знал, я чувствовал всей кожей их ненависть к себе, их готовность разорвать меня на куски сразу же после того, как Сергей скроется за железом дверей зоновской вахты. Но этот мой физический страх все же отступал, замещаясь тоской, всю последнюю неделю, а, может, и весь последний месяц точившей мою душу. А теперь, в нескольких метрах от вахты, эта тоска сдавливала мне горло.
|
Мы шли в сторону бани… Сергей уже переоделся в «вольную» одежду. На нем были новенькие джинсы, кроссовки и ослепительной белизны футболка с крупной красной надписью «Пепси». Волосы у него успели уже чуть-чуть отрасти и пошевеливались на теплом июльском ветерке. Я только теперь заметил, что Сережа блондин и что у него смуглое лицо, с которого, благодаря здешнему яркому солнцу, улетучивалась зоновская землистость. Господи, какой же он все-таки симпатичный парень!
Я нес его матрац с постельными принадлежностями и света белого не видел от слез и тоски. Меня только и утешало, что и ему передается мое горе.
— Сыночек, родненький, перестань, очень тебя прошу. Ты думаешь, мне легко сдерживаться? Ну, научись и ты, в конце концов, контролировать себя. Тебе еще полгода сидеть среди этих зверей. Съедят ведь. Уймись, очень тебя прошу.
— Все, все, — поспешил я ответить Сергею. — Не буду больше, никогда, честное слово. Ты только не сердись.
— Да я ведь и не сержусь. Я все понимаю. Слышишь?
— Слышу, — ответил я.
Сейчас он сдаст лагерное барахло, получит обходняк и прямиком на вахту. А там… Какие уже там прощания! И потому я, вытирая рукавом робы слезы, говорю уже самые-самые последние слова:
— Будь здоров, Сережа… Удачи тебе… И счастья… И спасибо огромное за все.
|
— Это тебе спасибо за все, — отвечает Сергей, сжимая мою ладонь в непривычном для меня с ним рукопожатии. — Я бы здесь без тебя сдох бы. А ты, — продолжает он, — держись, очень тебя прошу. Как бы тяжело не было — держись. Осталось-то ведь совсем пустяк. Сохрани себя и останься человеком.
Мы обнимаемся… Я успеваю украдкой, очень неуклюже, чмокнуть его куда-то в ухо.
— А теперь уходи. Не рви душу.
И я иду, не оглядываясь и уже не сдерживая глухих рыданий… До конца срока мне остается ровно полгода и семнадцать дней.
Впервые в «Крестах»
Осень 76-го года была очень холодной. И хотя «Кресты» отапливались, мы все же добились вторых одеял, ежедневно донимая корпусного своими заявлениями (в тюрьме чувство справедливости очень обостряется, вы не замечали разве?).
В камере нас было двенадцать человек, но камера была просторной, рассчитанной на 16 человек. Это от того, я думаю, что в те годы борьба с преступностью велась только на бумаге. И поэтому на тюрьмах не было еще того бардака, какой сейчас творится. Люди спят по очереди, в три смены, курева нет, еда паршивая. А тогда и кормили сносно, и ларек был, и дачки нормальные, как теперь сказали бы — «пиздатые». А на малолетке — и молоко и конфеты. Только на малолетке эти конфеты жевать и молоко сосать — не дай Бог. С малолетки на общак поднимаются уже не люди — или зверье законченное, или инвалиды окончательные. У нас тут — еще ничего, а посмотрели бы вы на взросляк на Урале. Жуть.
Все мы — вся наша камера — ждали этапа на «химию». Скорее всего, в Череповец. В ожидании тусовались по камере. Нас даже на прогулку не выводили — из-за холода и дождя. Мы лепили из хлеба, почему-то всегда сырого и кислого, шашки, а огрызками карандашей изображали на смятых тетрадных листках «морской бой». Скука невероятная, впечатлений — ноль.
|
Но сейчас я расскажу, как я в тюрьме очутился. По глупости? Ну да. А что, разве бывают варианты? Я в своей жизни ничего не украл (впрочем, ой ли?!), никого не ударил (уж это точно!) и уж тем более не убил. Все получилось по-дурацки, что и вспоминать-то стыдно. Ну так вот.
Мои «прогулки»
Весной 76-го я напился до бесчувствия у соседки на дне рождения и решил почему-то пойти на улицу «проветриться», «прогуляться». А прогуливался я обычно так — чистил по ночам чужие машины. Ну, там колеса, стекла, зеркала снимал, магнитофоны, приемники… Все потом загонял за бесценок на толкучке за «Гигантом» — там еще всяких птичек-рыбок продают, кроликов, щенков. Там и ментов-то никогда не бывало. Короче, все было ништяк.
А та ночь для моих «прогулок» выдалась что надо — мокрый снег с дождем, ветер. Так в Питере по весне часто бывает.
Пару машин я вскрыл прямо у нашего дома (я жил на Просвещения, и тогда там новостройки еще только начинались). Вот идиот-то! Ведь говорил мне Кирилл — мой приятель еще по старому двору на Васильевском: «Не воруй там, где живешь, и не живи там, где воруешь». Кирилл и вообще с головой, поэтому, так я думаю и так думают все наши ребята, он и живет припеваючи. А мне, пьяному, море по колено, и вообще.
Машины мне в ту ночь все какие-то паршивые попались — никакого улова. Вот я и пошел «гулять» по соседним улицам. А там — голяк. И я решил идти домой. Ах да, совсем забыл. В сумке-то у меня все же кое-что уже лежало — из одного сраного «Москвича» я приемник взял. Иду домой. И вдруг вижу «Запорожец». Стоит он на проезжей части. И в замке зажигания ключи торчат. И непонятно: то ли машину угнали и оставили, то ли хозяин — придурок. Но раз машина открыта и ключи есть, грех не воспользоваться. И значка на стекле, что машина принадлежит инвалиду, нет. Иначе бы я не полез.
Водил я в свои семнадцать лет уже неплохо — любовь к этому делу была у меня, что называется, в крови. Правда, до этого момента пьяным я за руль не садился.
Положив сумку с добычей на заднее сиденье, я повернул ключ — бензина было ровно полбака. И я, дурак, не придумал ничего лучше, как прокатиться к себе в деревню с тем, чтобы вернуться домой под утро, а машину бросить где-нибудь возле того места, где я ее «нашел».
Из Питера в наши Синяки я знаю по меньшей мере пять дорог, где нет постов ГАИ. И все бы было хорошо, если бы я на одной из дорог не врезался на полном ходу в земляной откос. У меня ни единой царапины, а у машины переднее колеса заклинило наглухо. Я же, кретин пьяный, вместо того, чтобы «делать ноги», стал пытаться эту сраную машину чинить: возиться в моторе — моя слабость.
Пока я возился в темноте сэтой дурацкой машиной, я не заметил, как подъехал таксист (как он здесь в это время оказался, ума не приложу!). Он все сообразил и по своей рации вызвал ментов. А мне, гад, и слова не сказал. Ну, а дальше все пошло как по маслу — скоро и быстро. Дело я фактически сам себе сшил, следователь только страницы нумеровал и мою подпись, где надо, требовал. Следователь оказался приличным человеком — два месяца меня под подпиской держал. Да и куда бы я делся! Но наговорили на меня прокурору всяких гадостей, тот и решил меня до суда в тюрьму упрятать, «на всякий случай». Так я очутился в замечательных «Крестах».
О «Крестах» этих распрекрасных и так уже все всё знают. Так что я ничего новенького не сообщу. О «Крестах» и вспоминать-то противно. Единственная тюрьма, которая мне более-менее понравилась, если тюрьма вообще может понравиться нормальному человеку, так это пересылка в Вологде, хотя конвой вологодский — бррр.
Я — «химик»
Повезли меня на суд. Дело слушалось часа полтора. Прокурор встал. Сказал. Сел. Между «встал» и «сел» успел попросить суд дать мне три года общего режима. Адвокат — это мать его наняла — какие-то слова обо мне хорошие стала говорить. О моем трудном детстве и все такое прочее, даже вспомнила, что я в нашей путяге старостой группы был. А судья на это и говорит: «Воображаю!» Дали мне последнее слово. Я дурачком прикинулся: «Простите меня. Я больше так не буду». Суд удалился на совещание. Минут через двадцать вернулся с результатом своего воображения — два года «химии». Это мое трудное детство так на них повлияло. Из зала суда я в «Кресты» возвращался, посвистывая.
Казалось бы — что тебе, придурку, еще надо?! Тем более что мать выпросила у начальника СИЗО для меня «химию» на… «Красном треугольнике». Штопай себе презервативы или боты лей, и никаких трудностей. После смены — домой, даже в общаге на Охте появляйся только два раза в неделю для регистрации. Интересно, во что эта моя резиновая «химия» матери обошлась? Она мне до сих пор об этом не говорит. Только я знаю, что она две зимы в осеннем пальто бегала и без сапог теплых, в одних только туфлях на микропорке.
Жуть. Да, я еще забыл сказать, что у отца той соседки, у которой я тогда напился, кум был замначальника УВД. Так что с ее помощью я и вообще про общагу забыл.
А через месяц открылось, что этот самый кум попался на взятках. «Треугольник» мой вместе с ботами накрылся, и меня перевели на «химию» в Невскую Дубровку, на мебельный комбинат. Пробыл я на этой «химии» ровно сутки, а утром — на электричку и домой. Матери ничего не сказал, да ей и спросить-то меня не было времени. Я на порог, а она на вокзал в Киев, на похороны дяди Гриши, ее родного брата.
Две недели я жил дома — спал сколько хотел, гулял, никого не боялся. Через две недели, как раз перед октябрьскими, забрали меня среди ночи, прямо из постели. Пообещали отвезти снова в Невскую Дубровку — капитан, сука, еще «слово офицера» дал. Но отвезли в любимые «Кресты» — в любимые, в родимые. Там меня в камеру из собачника только на десятые сутки подняли. А до того парился я в подвале среди бомжей, вшей и крыс. Таких как я «химиков» было в этой парилке семь человек. Я все надеялся, что за мной — ну и за всеми остальными, конечно, — придет автобус, и нас отвезут на «химию». Автобус и в самом деле пришел. Но не за мной. За мной приехал «воронок». Повезли на суд.
На суде «химию» заменили на общий режим — лагерь, зона. И все. Давай, родимый, вперед по жизни широкими шагами, а иногда и прыжками. Так я снова оказался в «Крестах» перед этапом.
Пока я ждал этапа на зону, моя мать из Киева вернулась и натурально обалдела. И начала новые хлопоты по вызволению меня из «мертвого дома», то есть не из «Крестов», конечно, а для того, чтобы я не оказался в зоне. Что такое зона, мать знала не понаслышке, а из разговоров о лагере между покойным дядей Гришей (он отмотал шесть лет еще при Хрущеве, кажется, за то, что избил милиционера) и моим дедом по отцовой линии (мой отец три года тому назад умер от сердечной недостаточности). Дед же строил Днепрогэс в качестве раскулаченного «комсомольца», но еще до Днепрогэса просидел из десяти своего срока пять лет в лагере на Вишере — это в Соликамске. Уж о чем они там меж собой говорили, я не знаю, — маленький был, но помню, что мама все время плакала, а девчонкой еще к дяде Грише на свиданку ездила — как раз перед замужеством. Так что было матери от чего приуныть, когда ей сообщили, что я в тюрьме, и меня скоро отправят на зону.
Она побежала к начальнику СИЗО, принесла ему кучу справок о своих болезнях с одной только просьбой — оставить меня в «Крестах» в хозобслуге. Мотивировала тем, что по состоянию здоровья будет тяжело ездить ко мне на свидания. Ей, как говорится, «пошли навстречу». Но что самое интересное, меня при этом никто ни о чем не спрашивал. Просто взяли в один прекрасный день, дернули из общей камеры и повели в корпус хозобслуги.
А дело в том, что по тюремным понятиям находиться в х/о считается если и не самым страшным грехом, то по крайней мере — достаточно серьезным. Короче, западло. Но как бы там ни было, оказался я в этой х/о. Работал я там в строительной бригаде, потому что по специальности я штукатур, плотник-облицовщик, вот меня туда и определили.
«Хозобслуга»
Конечно, бытовые условия там намного лучше, чем в зоне. Кормили хорошо, всегда чистая постель, везде порядок и чистота (руками самих зэков, конечно). Библиотека в «Крестах» хорошая. А среди жилых камер для хозобслуги имеется большая такая комната с телевизором и скамейками и висячей по стенкам наглядной агитацией типа «На свободу с чистой совестью!» Так вот, эта комната почему-то называется «Ленинской». Может быть, потому что в углу, на деревянной пирамиде, обтянутой красной тряпкой, стоит маленький такой бюстик гражданина Ульянова. Он что, тоже в «Крестах» в хозобслуге был? Наверное — был. Где он, бедолага, только не был! Все о народном счастье хлопотал. Вот и схлопотал хозобслугу. Всех этих понятий зоновских в х/о не было и в помине. Но это только одна сторона медали. А другая — в том, что в х/о дисциплина, как в армейской казарме. Курить строго в отведенных местах, то есть в сортире. Малейшее нарушение — в зону. Потому все в хозобслуге за свои места держатся, и каждый на каждого «стучит». Просто ужас какой-то! Ну, а контингент хозобслуги этой и вообще кошмарный. Зоны боятся пуще атомной войны. И сроки у всех не меньше пяти лет. Я и не спрашивал, кто за что сидит. Об этом как-то само узнается, я не из любопытных. Только знаю, что один был из Гатчины. Он мешок зерна в совхозе или в колхозе украл. Другой, из Окуловки, напился и трактор утопил. Ну, и так далее. А что такое показательный выездной суд, чтобы другим неповадно было, я сейчас кратко объясню. Человек на таком суде получает «на всю катушку», то есть максимальный предусмотренный данной статьей УК срок. При этом тяжесть содеянного и размер причиненного ущерба значения не имеют. Я знал парня, который на мотоцикле государственного гуся задавил. Получил пять лет. Гусь-то — государственный!
Ну в общем, не выдержал я долго этого дурдома в хозобслуге. Стучать я, конечно, не стучал, все только на меня стучали (я не стану сейчас говорить о том, что я творил в этой х/о, это все не так уж и важно. Да и вообще мой рассказ не о том). Скажу только, что после многочисленных, как было написано в сопроводиловке, и грубейших нарушений режима содержания в СИЗО меня и еще нескольких таких же распиздяев начальство решило убрать в зону, чем я, например, был вполне доволен. Правда, я тогда подумал о матери — как она, несчастная, все это переживет. Мне стало стыдно. Но я был молод еще, очень молод, а молодость и жестокость — вещи, увы, близкие. И вот за три дня до нового 1977 года меня «дернули» на этап. Сопровождавшая меня характеристика и определила географию конечного пункта.
«Этап»
Первоначально нас сунули в «стакан» или, правильней, в «собачник» — «стакан» это нечто другое. И в течение дня по 5-10 человек отправляли в Яблоневку. Мне же, как всегда, везет больше всех. Уже под вечер меня сунули в «воронок», отвезли с парой «полосатиков» на Московский вокзал, сунули в «Столыпин» без еды, без крошки хлеба, повезли на Урал.
Описывать этот кошмарный этап в Березники я не буду — нету сил снова об этом даже подумать. Скажу только, что кантовался я по дороге в эти распрекрасные Березники по пересыльным тюрьмам Вологды, Вятки, Перми и даже Соликамска, куда меня завезли по ошибке и где продержали в сырой и темной камере с селедкой и водой без хлеба трое суток. Так что в Березники я попал с температурой, почти без голоса и без единой теплой вещи. Оформлявший нас в зоновском карантине офицер, глядя на меня, даже глаза выпучил: «Ты что, из Бухенвальда к нам, что ли?».
Из Соликамска в Березники вообще-то поезд идет. Но нас человек сорок, почему-то, решили «для проветривания» везти туда в крытой брезентом военной машине. А мороз, скажу я вам, был уже солидный — градусов 25.
Нас загнали под самую кабину, приказали сесть на пол (я оказался при погрузке самым последним). Возле меня уселся солдат с собакой и с автоматом. А собака эта — настоящий волкодав — уселась, гадина, своей задницей прямо мне на ноги. Так я с этой собакой и с дулом автомата в затылок и ехал до самой зоны, боясь пошевельнуться. Я с тех пор, когда овчарку вижу, шарахаюсь в сторону.
«Приехали»
Стоп. Приехали. В «конверте» — это что-то вроде шлюза, куда машины с зэками заезжают — нас выгрузили (а собака эта глупая меня напоследок даже лизнула, а могла бы и нос откусить), построили и т. д. Перекличка. Напутственное слово хозяина — им оказался низкорослый толстущий майор с буденовскими усами. И повели в баню. Ура!
Перед баней был генеральный «шмон», то есть стали нас обыскивать. «Отмели» практически все, кроме сигарет и продуктов, у кого они еще оставались. Мне было легче всех — был гол как сокол.
Помылись, получили робу, матрац с подушкой — и в карантин, спать. Я так крепко ни разу в жизни не спал. «Подъем!» только с третьего раза услышал, да и то посредством пинка в жопу, произведенного нашим «воспитателем» — молодым прапорщиком.
К моменту нашего распределения по отрядам — их оказалось десять по полторы сотни зэков в каждом — о моем пребывании в тюремной хозобслугс уже было известно. Работает же зэковская почта! Да я, впрочем, и не скрывал. Я ведь сам из «Крестов» в зону напросился.
В отряде на меня не «наезжали», но и особого авторитета я не завоевал. Я был совершенно одинок, без поддержки земляков, поэтому и сам старался не заводить ни с кем никаких контактов. В зоне ведь, чтобы начать жить, надо хорошенько осмотреться, почувствовать собственной кожей ее нерв, явные и тайные механизмы, приводящие в движение как отдельных людей, так и все их сообщество. Это трудная, очень трудная наука, но чем скорее ее постигнешь, тем легче будет тянуть срок «с понятием».
По натуре я человек открытый, эмоциональный, шумный и веселый. Мне нужно, чтобы вокруг меня все кипело, бурлило. Одиночество для меня — острый нож, я очень тяжело переношу одиночество. А в зоне одиноки все, и каждый по-своему, и никто друг в друге не нуждается, если говорить о человечности, о дружбе, о взаимопомощи, то есть о тех понятиях, которые формируют человеческие отношения, наполняя их смыслом, терпимостью, теплом на воле. Это я уже после зоны постиг, что на воле гнилости и подлости даже больше, чем в лагере. Подлость на свободе обставляется разными картинками — картинками разных цветов и оттенков. А в зоне — все черно-белое, и потому понятное. В зоне ты виден весь, насквозь. А на воле? Вот почему в зоне я как-то сразу свернулся в улитку. Я всех боялся, я боялся собственных слов, никому не доверял и никого не подпускал к себе. Это я уже где-то позже прочитал, что лагерный опыт — опыт целиком отрицательный. А если — нет? Пусть вы — живущие на свободе, считаете нас злыми, опасными, не стоящими доброго слова, которых надо бояться, но здесь нас много, и мы думаем друг о друге иначе. При всей кажущейся простоте и даже однообразии лагерной жизни она, эта жизнь, богата важными для заключенных оттенками, которые тем незаметнее, чем однообразнее лагерная жизнь.
Кто-то свыше диктовал мне правила поведения в зоне, поэтому я понимал, что внешне я должен быть «как все» и не должен показывать виду, что кисну. Иначе те, кому еще хуже, додавят, добьют, дорвут мою душу на куски, и мое тело умрет прежде меня.
«Так вот об этой сетке…»
Когда из карантина нас распределили по отрядам, а в отрядах — по бригадам, то уже на следующий день вывели на работы. В принципе в каждом из цехов промзоны работа заключенных была связана с металлом. А в нашем — в особенности.
Вы когда-нибудь, например, задумывались над тем, как изготавливают металлическую сетку? Какую? Простую, самую простую. Ту, которой садоводы пользуются как изгородью, обнося ею свои сотки, крепя ее на столбы. Ту, которую натягивают на рамы кролиководы и прочие натуралисты. Да мало ли где и на что ее используют. Человечество придумало решетки и сетки не из боязни зверей, а из страха перед самим человеком. Он и есть самый лютый зверь, потому что человек часто нападает на другого человека, не защищаясь и обороняясь, но совсем с другими намерениями и целями. Животное вас не ограбит, не оскорбит, не унизит ни при какой погоде, если только вы не посягнете на его существование и на жизнь его потомства. А человек может без всяких видимых причин истребить другого человека. Люди занимаются этим со времен Адама. И если человечество до сих пор еще украшает нашу планету, то, по-моему, только потому, что среди нас появляются порой люди, способные сопротивляться злу и насилию. Так и в зоне. Впрочем, что-то меня на философию потянуло.
Так вот о сетке этой. Я до того, как сюда попасть, тоже о сетке не задумывался. Сейчас я опишу, как ее изготавливают. Но чтобы все понять, это надо испытать или хотя бы увидеть. А может, и не надо…
Короче, «станок» — это прямоугольный угол, с торца к нему прикреплен «механизм» — две шестеренки, одна побольше, с ручкой, а другая — другая примерно вдвое меньше. Меньшая соединена со специальным приспособлением, через которое пропускается обычная проволока. Когда крутишь ручку, проволока, пройдя через это приспособление, превращается в зигзагообразное звено сетки. Откусив кусачками два метра, дальше переплетаем второе звено с первым. Вот и получилось 10 см сетки — один ромбик, то есть ширина два метра, а длина — все те же 10 см. Это только две проволочки. Вот так, проволочку за проволочкой, крутим, пока не выйдет бухта — рулон длиной в десять метров и шириной — два.
За смену, а это часов 9-10, надо накрутить целую бухту плюс семь с половиной метров. В конце смены руки — пальцы в особенности — ноют, спина гудит, глаза ничего не видят, кроме этих проклятых ромбиков. От металлической пыли трудно дышать. А от холода в соприкоснове-нии с металлом, если работаешь зимой, и вообще все тело превращается в железо. И так — день за днем, месяц за месяцем, год за годом. И вот что удивительно: чем меньше срок, тем все это невыносимее. У кого срок больше пяти лет и кто хоть кое-как с головой и с руками, тех начальство устраивает на производительные работы или даже на халявные. Если, конечно, у тебя от земляков, которые сидят уже давно и при деле, есть поддержка. А у меня вся поддержка — куцый ремень на штанах, да и тот разъезжается от возраста: ремень этот я в бане на курюху выменял у банщика. Известно, человек привыкает ко всему на свете. Правда, к хорошему он привыкает быстрее. А плохое — умеет заставить себя не замечать это плохое. Я постепенно привыкал к худшему, потому что срок мой еще только начинался, и что и как будет со мной в лагерной жизни, еще не ведал, да и думать об этом не хотелось. Так продолжалось месяцев четыре-пять. Я уже находился на пределе и не знаю, что было бы со мной, если бы не случай, круто изменивший всю мою лагерную, да и последующую жизнь. Но моя последующая жизнь — это уже другая тема для других ушей.
«Ширпотреб»
Кроме этой сетки мы выпускали еще очень много разной продукции. Был в нашем цеху механический участок — токарные, фрезерные, сверлильные станки. Все станки были в таком состоянии, что об этом лучше промолчать. Но ради собственной безопасности сами зэки — из года в год — ремонтировали их, за ними следили и ухаживали, как за любимой девушкой.
Что такое знаменитый лагерный ширпотреб, я думаю, все знают. У нас в лагерях и тюрьмах пересидела половина населения страны, не самая худшая, надо сказать, половина. А другая… Недаром наш замполит, когда я освобождался, увидев мое нетерпение, на полном серьезе сказал мне: «Ты, Короленко, на волю не спеши. Раньше выйдешь — раньше сядешь». А замполит в зоне — главный наш воспитатель, он зэку — после кума и хозяина — отец родной. Так что, как говорится, я дико извиняюсь.
В лагере, на промзоне, делается все — от мундштуков и разных безделушек, до охотничьих ножей отличного качества и высокой художественности. В Питере недавно даже выставка зэковских поделок проходила — от мебельных гарнитуров до микроволновых печей. Народ дивился собственной гениальности!
Так вот, в каждой зоне есть один-два заключенных, которые этот пресловутый ширпотреб делают на самом высоком уровне и для самого высокого уровня: я слышал, что у начальника Пермского УВД и кабинет, и квартира, и дача обставлены мебелью, произведенной по индивидуальному заказу зоновскими индивидуалами. Этих индивидуалов высококлассных начальство бережет, потому что ими кормится. Они — лагерная элита, и заслуженно, между прочим. Им все или почти все можно. Был у нас в отряде на всю зону единственный такой золотых рук мастер — Сергей. И фамилия-то у него была прямо подходящая для его профессии — Образцов. Ну, как у знаменитого кукольника.
Руки у этого Сергея были удивительные и голова светлая. Половине зэков он поставил зубы (коронки, конечно, потому что в зоне зубы не вставляют, их там вышибают) из технического металла или даже из настоящего золота — тому, кто хотел и мог заплатить. Забегая вперед, скажу, что и мне однажды Серега поставил коронку из чистого золота: «Носи и помни».
Хороший охотничий нож Сергей делал за неделю. О наличии же в УК статьи, предусматривающей суровое наказание за изготовление холодного оружия, наши воспитатели как-то вдруг все разом позабыли. С этими замечательными ножами Серегиными они — и прапора, и офицеры — ходили в тайгу на охоту. Они по пьянке об этом сами говорили.
«Передовики производства»
Серега числился токарем. Именно числился. Плановые детали он никогда не делал. Занимался только своим ширпотребом. Поэтому и отношения у него с мастерами и оперативниками были хорошие. Если кому-нибудь из них требовалась какая-то деталь, запчасть к мотоциклу, автомобилю, или еще что — все шли к Сергею. Он им все делал в самые сжатые сроки и всегда отменного качества. Поэтому на все его делишки (способы поработать самому на себя) закрывали глаза. Но мент — он и в Африке мент. Поэтому эти самые суки, которым Сергей сегодня делал ножи, завтра преспокойно могли закрыть его в ШИЗО суток на 10 и даже 15, «для порядка». И вот однажды за какую-то очередную «провинность» его выгнали из токарей, запретив даже близко подходить к механическому участку, и перевели в нашу бригаду, на злополучную сетку. А сетка считалась самым страшным наказанием.
Мы же в бригаде к тому времени, измучившись допотопностью имеющейся технологии, нашли способ облегчить свою каторгу. Мы приспособили электродвигатель в качестве привода и руками уже ничего крутить не надо было — только нажимай ногой на педаль и кусай кусачками, все остальное «делалось само». За подобные рацпредложения нормальные люди с нормальными условиями труда премии получают. Но здесь случай особый.
Разумеется, производительность при этом подскочила в 2,5 раза. При норме две бухты можно было за смену спокойно накрутить пять. Но мы были еще не совсем идиотами. Как крутили две, так и продолжали. Иначе норму бы нам подняли немедленно. Однако счастье это, как и любое другое счастье, не бывает долговечным. Через какое-то время мастера все «просекли» и, естественно, норму подняли. А в промежутке «просекания» к нам Сергея как раз и перевели — «на перевоспитание».
Он, естественно, за время своего «перевоспитания» в нашей «умной» бригаде к сетке не имел никакого отношения. Он по-прежнему тихо занимался своим ширпотребом и спал за станками, соорудив себе постель — что-то вроде дивана — из старого матраца и нескольких бушлатов. Что и как писали ему в нарядах относительно нормы, никто не знал. Но что-то, видимо, не то писали. Он на разборки не пошел, а подошел однажды ко мне и попросил — именно попросил, по-человечески, без угроз и наездов лагерных — сделать за него норму. Разумеется, не бесплатно. В лагере это совершенно нормально, когда заказчик-работодатель не вор и такового из себя не корчит. Так, как поступил Сергей, мог поступить каждый, кто способен заплатить. Сигаретами, чаем, продуктами, ларьком, шмотками и даже деньгами (в зонах денег, я думаю, побольше чем в сберкассах). Цены на то время были стабильными, откуда они брались — ума не приложу. И никто не имел права ни увеличивать их, ни снижать. Ну и я, конечно, согласился — курить-то охота, да и чайку попить лишний раз. А в карманах моих ветерок гулял. Откуда у меня деньги — от сырости? Станок мой был отрегулирован отлично — знай нажимай да откусывай. Свободно можно было накрутить две нормы и еще одну бухту, которую опять же можно было продать. Таким вот образом я впервые столкнулся с Сергеем Образцовым.
«Сергей Образцов»
В лагерной иерархии Сергей занимал довольно высокое положение. Он был независимым, влиятельным и авторитетным парнем. С его мнением считались в зоне буквально все. У нас в отряде его боялись как огня, хотя я не помню случая, чтобы он зверствовал или кого-нибудь унизил. Просто так уж, видимо, устроен советский зэк, что ему необходимо перед кем-нибудь пресмыкаться, кого-нибудь бояться и над кем-нибудь издеваться. Если не ты, то тебя. Все просто, как пойти на хуй (в зоне это и вообще не проблема). Но именно в лагере, в тюрьме каждый заключенный способен определенным образом реагировать на чувство собственного достоинства другого зэка, если оно имеет под собой твердую почву и основано не на физическом превосходстве, а на каких-то иных качествах и свойствах, но, конечно, дополняемых и физической силой лагерного авторитета. Если заключенный не подлец законченный, умен и авторитетен, то он свое физическое превосходство способен употребить не только для самозащиты, но и для защиты слабейшего, попавшего под его покровительство по тем или иным причинам.
Конечно, Сергей не был чрезмерно человеколюбив и гуманен — не тот случай. Он был дерзок и нагл как танк, когда того требовали обстоятельства. Он был спортивен, а значит, и силен. Выражение его лица было всегда одним и тем же — непроницаемым, и никогда нельзя было в точности сказать, в каком он настроении и что у него на уме. В лагере правильно выбранная маска и верно избранная социальная роль — залог выживания, самосохранения, независимости и уважительного к себе отношения твоих товарищей по несчастью и лагерной администрации. Теперь это называют «имиджем». Можно, конечно, и так сказать, коль скоро магазины превратились в «шопы».
Сергей был чуть выше среднего роста, но при этом великолепно сложен и потому казался выше, изящней, он и двигался с небывалым артистизмом. По утрам в любое время года, когда не слишком донимала его работа, он, надев спортивный костюм, бегал по плацу. Хотя все бараки были в зоне локализованы, то есть даже отряды имели свои локалки, он был единственный в лагере, кому разрешалось бегать в вольной одежде по плацу. Да и одет он всегда был аккуратно, чисто, всегда был подтянут. Таким и в цех приходил, снимал повседневку и переодевался в робу. А большинство так в своем и ходило круглые сутки, от бани до бани.
Взаимоотношения с зэками всегда были у него жесткими, но при том ему было свойственно обостренное чувство справедливости. Он и пальцем не тронул никого, кто этого не заслуживал или сам не нарывался на кулак. Держался он, я уже сказал, с достоинством и даже с некоторым высокомерием, как бы подчеркивая свою исключительность и обособленность в этом мире. Таких «крутых» у нас в отряде, кроме Сергея, было еще двое. Они, конечно, не работали — западло. Придерживались воровских законов и понятий, и мне кажется, что хотя и были они — все трое — земляками, Сергей их внутренне презирал. Он плевать хотел на эти понятия и зарабатывал себе на сносную жизнь в зоне собственными руками. Жили они втроем, в одной «семье» — чтоб не пропасть по одиночке.
Сергей зарабатывал ширпотребом, а Виталик с Костей дурили всех желающих «обдуриться» — картами, нардами, шашками, домино, даже шахматами, хотя оба играли скверно. Я в их сторону не лез, несмотря на то, что играю в шашки и шахматы прилично. Впрочем, «приличие» меня бы и сгубило бы, если бы у меня не хватило ума туда не лезть. Сергей мне потом говорил, что именно тогда он наблюдал за мной, и эта моя осмотрительность ему во мне понравилась.
Я же все крутил и крутил сетку, пока Сергей у нас «перевоспитывался», за себя и «за того парня». Сказать, что между нами возникли приятельские отношения, я не могу. Он уважал и умел уважать и ценить чужой труд, по его результату ко мне и относился. Платил он за работу сигаретами, которых мне хронически не хватало. Сам он, между прочим, курил мало, но примечательно было то, что закуривал Сергей именно тогда, когда бывал в добром настроении. В минуты ярости, тоски — бывало и такое! — он, как правило, не курил. И не пил никогда, хотя вся «крутизна» в зонах пьет почти ежедневно — деньги в зоне вертятся, деньги немалые, а мастера и даже прапора, а иногда и отрядные, если отрядный в тебе заинтересован, всегда пронесут в зону хоть танк. Только плати.
Иногда, видя, что я зашивался с моими и его сетками, он приносил мне прямо к станку полкружки крепчайшего чая — утром, когда мы работали в 1-ю смену, и ночью, под конец смены, когда шли во вторую. А на бараке мы почти не общались.
Я продолжал жить своей уединенной жизнью и сам рвался в цех, потому что работа, особенно такая монотонная, отвлекала от мыслей, от воспоминаний, от «вольных» мечтаний, как бы сокращала, сжимала время. А это и требовалось в оконцовке. Все, что было относительно интересным в лагерной библиотеке, я к тому времени уже проглотил. А… Забыл сказать. Библиотекарем у нас был смешной парень. Он в зону угодил прямо из армии — поколотил офицера. Звали нашего библиотекаря Вася Пономарь. Вася был добр, простодушен и, кажется, вообще не умел читать. В библиотеку его определил замполит: «Писать не умеешь, так хоть читать учись. Писателей и без тебя что собак». Я по материнской линии сам хохол, а Вася Пономарь — из-под Киева. Только с ним я в зоне и общался, да иногда с земляками-ленинградцами, которых у нас было человек пять. Так, ничего особенного, забегу иногда чайку глотнуть и Питер вспомнить. Земляки были мои однолетки, в зону попали по хулиганке, а на Урал — как злостные нарушители режима в Яблоневке. Но здесь они тихо тянули свои сроки.