О том, какие виды имеет на Сережу учитель физкультуры, мало кто знал. Бабушка, например, Елизавета Петровна, даже и не подозревала. А если б узнала, ох, она пришла бы в огромное волнение!
Здесь только не надо думать, что бабушка была такая жуткая ретроградка и не понимала роль спорта в современном мире. Все она понимала! Но согласитесь: если с мальчиком, с твоим единственным внуком (к тому же с бывшим Крамсом!), происходит столько всего неожиданного… Да еще и «спортивная одаренность»… Согласитесь, это уж многовато!
Надо заметить, Елизавета Петровна понимала, что многие изменения в Сережином характере в основном пошли ему на пользу. А все равно бабушке было страшно: ведь когда человек так меняется, это уж по существу не тот человек. Может, и лучше, но не тот!
Вот о чем она думала, поджидая Сережу из школы. И знала наперед: ее опасения никто всерьез не примет. Не только сам Сережа, но даже и сын с невесткой.
Мы ведь обычно как рассуждаем? Старая стала — значит, все, до свидания. У человека, можно сказать, самая мудрость просыпается, а его — на пенсию.
Ворчим потихоньку: ей бы, мол, в магазины для нас ходить да внуков качать, а она, понимаешь, философствует…
Эх, старость — самый несправедливый возраст!
Если вы увидите старушку на футбольном матче, что вам придет в голову? Да то же самое, что и вашим соседям: «Заблудилась бабулька!»
А если человек именно на шестьдесят четвертом году жизни понял красоту этой самой великой современной игры — что тогда?
Не «голы — очки — секунды», не «Спартак», дави!», что в основном и понимаем мы с вами, а настоящую красоту.
Именно с высоты своего возраста…
Да ведь никто же не поверит!
Вот и сейчас, скажем, вы читаете эти строчки, а сами думаете, что я шучу. Потому что музыку там классическую — ну ладно, так и быть, люби хоть до восьмидесяти девяти. А уж футбол!..
|
Елизавета Петровна отлично знала об этой творящейся в мире несправедливости. Причем неисправимой несправедливости, как считала она. Поэтому и не спорила.
Сейчас, когда внук пришел из школы, она ни о чем его не расспрашивала, а лишь наблюдала за тем, как Сережа ест ее, прямо сказать, не больно-то вкусный обед.
Дело в том, что Елизавета Петровна всю жизнь провела на работе — в своем филологическом институте, да на конференциях, да в редакциях разных газет. «Кулинарных техникумов» она вовсе не кончала, сама питалась всю жизнь по столовым да по кафе, где едят стоя и на скорую руку. И сына так приучила. Не хотелось ей терять времени на готовку!
Нет, конечно, кое-что она готовила — без этого не обходится. И вот теперь, когда она вышла на пенсию, жизнь заставила развивать эти «способности» заново. И научилась помаленьку. Да у Крамских никогда и не было особенного преклонения перед сверхвкусной едой.
Сережа ел суп-лапшу, бабушка сидела напротив и поверх газеты смотрела на его лицо.
По лицу этому — причем неслышимые самому Сереже — бродили, словно тени от облаков, разные мысли и чувства. Про Коробкову — как она повернулась: и сердито и одновременно ловко, про Таню с ее изучающим взглядом, про Степана Семеныча, который, когда стали играть в баскетбол, выбрал к себе в команду Сережу и больше всех его «питал мячами»… Тут радость приподняла Сережу Крамского, причем куда выше их девятиэтажного дома и выше низких октябрьских туч.
|
И про Самсонову бродили тени по его лицу — какие-то смутные, какие-то неизвестно почему — неприятные, полные хитрых намекательных взглядов.
Баскетбольная радость тотчас уплыла, стала маленькой, как поднебесный самолет, и пропала за горизонтом. Сережа нахмурился и отодвинул пустую тарелку. Бабушка, тоже молча, поднялась, чтобы положить второе.
И здесь раздался звонок. Какой-то особенно резкий, словно очередь из вражеского автомата. Даже бабушка повернулась с ложкой, из которой готова была десантироваться на пол вареная дымящаяся картошина.
Так у Сережи и соединилось в памяти: неприятные мысли и этот звонок.
— Привет, — сказала Таня. — Необходима срочная встреча.
Сережа глотнул воздуха, соображая, что он должен ответить на ее такой холодный руководящий тон.
— Я внизу. Около твоего подъезда.
Никогда она к нему не заходила. Почему — шут его знает. Но факт, что никогда. Он сорвал с вешалки пальто, кепку. Бабушка, все еще держа в ложке дымящуюся картофелину, смотрела, как за внуком захлопнулась дверь. Взрослые — и особенно старые — тоже далеко не всегда умеют остановить строгим словом или приказать. Они тоже бывают растерянны, а потом утирают платком глаза и думают: «Старалась-старалась, готовила-готовила, а он даже…»
Таня сидела на малышовской площадке под грибком — нога на ногу, свободно откинувшись назад. Но именно в этой как бы свободности и было заметное напряжение.
И еще понял Сережа, что она спешит. Из-под пальто проступал коричневый уголок школьной формы. А Таня не любила этого платья. Дома сразу старалась переодеться. Да и, надо заметить, родители ее снабжали разными красивыми свитерками и брючками.
|
Все эти мысли промелькнули в Сережиной голове совершенно автоматически, неуловимо. А ведь они значили, между прочим, что бывший стажер Крамской сам уже стал неплохим детективом. По крайней мере, наблюдательным человеком. Но Таня так ничего этого и не узнала, не погордилась своими воспитательскими талантами.
— Садись, — сказала она с чуть заметной усмешкой. И протянула ему конверт, на ко тором разноцветно сообщалось, что первое июня — Международный день защиты детей.
За эти два месяца Сережа усвоил, что в общении с Таней лишние вопросы — это лишние неприятности. Раз дали тебе конверт — значит, соображай. Медленно Сережа осмотрел его, что называется, «с ног до головы».
— Да внутрь-то загляни!
Он вынул какие-то обрезки бумаги. Зеленоватые квадратики. Ровно разрезанные. Наверное, ножницами.
Что-то было написано. И Сережа почти узнал этот аккуратный почерк: «Самсонова, Серова, Сурнина, Тренин» — фамилии были написаны в столбик. Да ведь это!..
Таня смотрела на него с любопытством и с насмешкой: мол, когда же ты догадаешься?
Сережа нервными пальцами протеребил еще несколько квадратиков:
— Это же страница из нашего журнала?!
— Думала, ты только к вечеру догадаешься…
Эх, Таня-Таня, к чему твое ехидство! Он догадался-то как раз скоро. Но больно уж открытие невероятное!
— Это нашла Миронова Варя. У себя в кошельке… На месте семи рублей. После физкультуры. Ну что ж ты не спрашиваешь ничего? Почему после физкультуры? Потому что на переменке ходила в буфет. И у нее оставалось в кошельке семь с мелочью. Мелочь на месте, а семи нету. Миронова сразу, естественно, позвонила мне.
Она еще что-то продолжала говорить. А у Сережи в голове буксовало немыслимое мелькание. Так иной раз бывает в телевизоре: то работал — все нормально, а то вдруг как замелькает. И ручки вертеть бесполезно, хоть совсем открути. Остается одно средство — грохнуть его кулаком по крышке. И тотчас вынырнет из этого мелькания диктор в белой рубашке и темном галстуке, начнет опять рассказывать спортивные новости.
Вот и Сережа точно так же: сидел-сидел с мучительной миной на лице да вдруг как закричит:
— Подожди ты!
Таня замолкла. Потому что глубоко в душе была все-таки лишь девчонка и пугалась, когда на нее неожиданно так гавкали. Еще благородный гнев не успел проступить на ее так непривычно растерянном лице, когда Сережа сказал — самое главное, что сейчас следовало сказать. Как он считал.
— А выходит, Алена-то Робертовна не виновата!
Они обменялись взглядами. И в Таниных глазах слишком ясно проступил вопрос: «Ну и почему я должна прыгать от радости?»
— Она же не виновата, Тань!
— Да. К сожалению.
— Как это — «к сожалению»?! Как это ты говоришь?!
— Ну, так. Не важно.
— Честный человек оправдался, а ты не рада?
— А подлец ушел!
— Да не в этом дело. Мы честного человека чуть на каторгу не отправили. Представляешь, какими бы мы были тогда свиньями!
— Ну, себя называй, как понравится, а других не надо! Ты перестань, перестань хлопать в ладоши! И послушай, что тебе говорят: вор от нас ушел!
— Да мы же его, во-первых, найдем, Тань. А потом — он не такой уж и вор.
— Он украл.
— Так он же украл-то… Разве ты не понимаешь? Главное не то, что он украл. Главное, что он нам бумажки эти подбросил, понимаешь теперь? Чтобы Алену оправдать! Это еще не вор.
— А кто?
Сережа Крамской не знал, как сказать. А в голове его крутились какие-то странные слова, что воров, может быть, совсем не существует… не существовало бы, если б находились люди, готовые им вовремя помочь.
Но сейчас главное было в другом.
— Тань, надо к Алене!
Таня посмотрела на него долгим прищуренным взглядом. Не презрительным, а скорей изучающим. Хотя чего уж там было его изучать!
— И зачем же ты пойдешь?
— Ну как зачем, Тань?
— Слушай внимательно, что я тебе скажу. Обвинение с нее снято. Чего тебе дальше надо?
— Да Тань…
Он хотел сказать, что боится, как бы Алена… Ну, мало ли — чего-нибудь там с собой не сделала.
И не сказал. Потому что, по правде говоря, он в это не верил. А врать о таких вещах не хотелось.
На самом деле ему было стыдно, или, верней, как-то ему было не по себе, что они так вот крутили-вертели человеком, а теперь: «обвинение снято», и привет.
Отец однажды ему рассказывал, что теперь и подопытных лягушек не терзают зазря — делают обезболивающие уколы или усыпляют. Даже лягушек!
— Я пойду к Алене, Тань. Как хочешь!
Она чуть не крикнула: «Я тебе не разрешаю!» Но именно не крикнула. Вдруг поняла, что это ей ничуть не поможет. Что это уже непоправимо.
Долго Таня и Сережа… Нет, Садовничья и Крамской смотрели друг другу в глаза. Странное это было занятие, никогда раньше они так не смотрели. Что-то надо было произнести.
Не произносилось!
Сережа никак не мог разобрать, что она хотела ему сказать глазами. Слышал в Танином молчании, что она, быть может, не остановится и перед применением силы.
Но что же там было у нее в самой глубине глаз? Какие-то тени. Черные огни страха…
И наконец Сережа понял! И сам испугался.
В ходе следствия они применяли незаконные способы ведения дела. Вот оно что!
Погоди. Но разве это возможно — раскрыть преступление, и вдруг… незаконно?
Оказывается, возможно. Ведь человек не дикий зверь, его нельзя травить собаками, выгонять из укрытия разной отравляющей химией. Пытать, наконец!
Даже с преступником нельзя бороться преступными методами. Иначе из расследователя ты сам превратишься в преступника, понятно? Поэтому мерзости пишут в разных там заграничных детективчиках, когда сыщик, изобличая вора, забирается ночью в чужой дом или приставляет к виску пистолет, чтоб вырвать необходимый факт.
А ведь Алена даже обвиняемой не была. Только подозреваемой.
Теперь Сережа все это уразумел. Понял, что ему предстоит у Алены Робертовны… Нет, не героический поступок под громкие овации восхищенной публики — ему предстоит прощение просить.
И, невольно весь сжавшись, он сказал:
— Не бойся. Я все беру на себя.
— Я не боюсь, Сережа. Но ты запомни свои слова.
— Запомню.
И тут ему стало страшно… Ну, страшновато. Непонятно? А вы попробуйте когда-нибудь сказать: «Спокойно. Все беру на себя»…
Быть того не может, но и Тане стало сейчас страшновато. Она поняла: в этот момент Садовничья и Крамской рвут навсегда. Во веки веков. У них разные дороги.
Никогда Таня не жалела о таких вещах — первая рвала. И вот вдруг настал случай пожалеть.
О чем жалела она?
О том, что пропадает такой способный ученик? Что уходит мальчишка, который мог бы в нее здорово влюбиться?
Но ведь учеников она себе наберет сколько хочешь. И мальчишек, готовых в нее влюбиться, полон свет. И перебоев с друзьями пока не случалось у Тани Садовничьей.
Что же ей тогда этот Крамской? И не умела сказать себе. Только чувствовала грусть и досаду.
Так кладоискатель, наверное, придет на заветное место, ходит-ходит: где же оно зарыто, сокровище? И не найдет — то ли сообразительности не хватило, то ли чуткости. И уйдет ни с чем. С одной горькой досадой.
Но ни словом, ни взглядом Таня Садовничья не выдала себя.
— Вечером позвони…
Еще хотела добавить слово: «Доложись». Нет, не добавила. Теперь это было уже ни к чему. Просто ушла. Конверт с клочками остался лежать на лавке.