Поступление в кадетский корпус




Анатолий Львович Марков

Кадеты и юнкера

 

А.Л. Марков

Кадеты и юнкера

 

 

Анатолий Львович Марков в 1915 году

 

 

Поступление в кадетский корпус

 

Весной 1910 года отец привёз меня из деревни в Воронеж держать экзамен в четвёртый класс кадетского корпуса. В этом городе мне пришлось быть не в первый раз. Мальчиком восьми лет, с матерью и братом, я приезжал сюда, когда мой старший брат поступал кадетом во второй класс. Мать, нежно любившая своего первенца, с большим горем отдавала его в корпус и, не в силах сразу расстаться с сыном, прожила вместе со мной около месяца в Воронеже, в «Центральной» гостинице, близко отстоявшей от корпуса. В качестве младшего братишки я увлекался кадетским бытом и почти каждый день бывал в помещении младшей роты, куда нас с матерью допускали по знакомству.

В настоящий мой приезд с отцом в Воронеж я, таким образом, был уже несколько знаком с внутренним бытом кадет, что до известной степени облегчало моё положение новичка, да ещё поступавшего прямо из дому в четвёртый класс. У отца в корпусе нашёлся старый товарищ, командир 1‑й роты полковник Черников, в этот год выходивший в отставку генералом. Его заместитель, полковник Трубчанинов так же, как его предшественник, оказался однокашником отца по Орловскому корпусу.

Экзамены, начавшиеся на другой день после нашего приезда, оказались труднее, чем мы предполагали. На экзамене Закона Божия батюшка, видный и важный протоиерей, спросил меня, не являюсь ли я родственником писателя Евгения Маркова, умершего в Воронеже директором Дворянского банка и председателем Археологического общества. Узнав, что я его внук, батюшка сообщил, что он также член Археологического общества, хорошо знал покойного деда, любил его и уважал.

Первые три дня экзаменов прошли для меня благополучно, но в четвёртый я неожиданно наскочил на подводный камень. Случилось это на испытании по естественной истории, предмете везде и всегда считающемся лёгким и второстепенным. Так об этом предмете полагали и мы с моим репетитором, почему и не обратили на естественную историю большого внимания. Конца учебника по этому предмету я даже и не прочитал, как раз в том месте, где дело шло о навозном жуке. Этот проклятый жук чуть не испортил всего дела, так как спрошенный о строении его крыльев, я стал в тупик и ничего по этому интересному вопросу ответить не мог. Преподаватель естественной истории, заслуженный тайный советник, вошёл в моё положение и не захотел резать мальчишку, благополучно прошедшего уже по всем предметам экзаменационные сциллы и харибды. Он дал мне переэкзаменовку на… после обеда. Нечего и говорить, конечно, что я сумел воспользоваться этой передышкой, а после обеда сдал экзамен без запинки.

Выдержав экзамен по учебным предметам, я был затем подвергнут медицинскому осмотру. Для этой цели отвели один из пустовавших в то время классов, двери которого выходили в коридор, переполненный родителями и родственниками, привозившими детей на экзамены.

Так как вступительные экзамены в корпус держали исключительно ребята, поступавшие в первые два класса, то я среди них представлял собой единственное исключение и притом такое, о котором никто из находившихся в коридоре мамаш и не подозревал.

Зная, что доктора осматривают десятилетних карапузов, родительницы эти, нимало не стесняясь, заходили в комнату осмотра и вступали в разговор с врачами. При их неожиданном появлении в дверях я, голый, как червяк, принуждён был дважды спасаться за ширмы, к обоюдному смущению обеих сторон.

Как только результаты экзаменов были объявлены, отец, поздравив меня, немедленно повёл в магазин военных вещей, где купил мне кадетскую фуражку с чёрным верхом и красным околышем, которую я проносил всё лето при штатском костюме, являя из себя довольно странную фигуру. Этот полуштатский‑полувоенный вид приводил в полное недоумение встречных, не знавших, как понимать мою нелепую личность. В качестве старого кадета брат Коля, бывший в это время кадетом в Ярославле, сильно возмущался таким видом, находя, что в кадетской фуражке и при штатском костюме я имею «сволочной вид земского начальника».

Всю дорогу от Воронежа в наше Покровское отец, обычно суровый и неразговорчивый с нами, был необыкновенно ласков, довольный тем, что и второй его сын стал на привычную и понятную для него дорогу военной службы. На балконе усадьбы, с которого была видна вперёд дорога со станции, вся семья наша, ожидавшая моего возвращения, издали завидев красный околыш, сразу поняла, что мои экзамены сошли благополучно. Ради такого торжественного случая отец в этот день также надел свою дворянскую фуражку с красным околышем, чем как бы сблизил меня со своей особой.

Свободное от опостылевших наук лето промелькнуло незаметно, как и много других счастливых лет юности, как незаметно и быстро проходит в жизни всё счастливое. Незаметно подошёл август, к 16‑му числу которого мне предстояло явиться в корпус, чтобы стать настоящим кадетом, а не возбуждающей недоумение штатской личностью в военной фуражке. Отвозил меня в военную школу опять отец. Я ехал в Воронеж с наружной бодростью, но тайной жутью.

Принадлежа к исконно военной семье и зная по рассказам отца и брата кадетский быт, который я и сам уже раз наблюдал, я всё же сознавал, что, поступая сразу в четвёртый класс, должен был явиться для моих одноклассников, сжившихся друг с другом за три года совместной жизни, человеком чужим и во всех смыслах «новичком», положение которых во всех учебных заведениях незавидно. Недаром брат Николай, верный духу нашего сурового деревенского обихода, предупредил меня многообещающе и злорадно:

–Бить тебя там будут, брат, как в бубен.

–То есть как бить, за что?

–А так… чтобы кадета из тебя сделать. Там, голубчик, штрюков не любят…

Немудрено поэтому, что утром 15 августа 1910 года я вошёл в просторный вестибюль кадетского корпуса в Воронеже с видом независимым, но с большим внутренним трепетом.

Усевшись на скамейку, пока отец ушёл выполнять соответствующие формальности, я стал прислушиваться к странному глухому шуму, доносившемуся сверху, который, отдаваясь эхом по мраморным лестницам и пролётам, напоминал шум потревоженного улья. Поначалу все, кто впервые слышали этот характерный шум, принимали его за гомон кадет, стоящий весь день в коридорах. Впоследствии я убедился, что шум этот никакого отношения к голосовым способностям кадет не имел, а был просто эффектом корпусной акустики.

От нечего делать, в ожидании отца, я стал оглядывать вестибюль и всё, что мне можно было видеть со скамейки. Небольшой бюст чёрной бронзы какого‑то николаевского генерала привлёк первым моё внимание к нише позади скамейки. Это оказался памятник, поставленный основателю корпуса. На белой мраморной доске цоколя золотыми буквами стояла надпись: «Генерал‑лейтенант Николай Димитриевич Чертков в 1852 году пожертвовал 2 миллиона ассигнациями и 400 душ крестьян для учреждения в г. Воронеже кадетского корпуса».

Кроме генеральского бюста, я ничего другого интересного в вестибюле не нашёл; кругом никого не было и корпус словно вымер. Мимо меня по коридору проходили куда‑то, звеня шпорами, офицеры, не обращая никакого внимания на мою деревенскую фигуру. Где‑то близко, видимо, в столовой, негромко позванивала посуда. Так прошло около десяти минут, как вдруг страшный грохот барабана, грохнувшего, как обвал, заставил меня подскочить на скамейке от неожиданности. Прогремев где‑то наверху, барабан смолк, а затем снова загрохотал этажом выше.

Через пять минут лестничные пролёты у меня над головой наполнились сдержанным гулом голосов и шарканьем сотен ног, спускавшихся по лестнице. С гулом лавины кадеты сошли сверху и их передние ряды остановились на последней ступеньке, с любопытством оглядывая мою странную для них фигуру. Сошедший затем откуда‑то сверху офицер вышел в вестибюль и, обернувшись к кадетам, скомандовал. Ряды их в ногу, потрясая гулом весь вестибюль, стройно двинулись мимо меня в столовую. Рядами прошли все четыре роты корпуса, начиная с длиннейших, как колодезный журавель, кадет‑гренадеров строевой роты и кончая малютками, ещё не умевшими «держать ноги». Пройдя в невидимую для меня столовую, роты затихли, а затем огромный хор голосов запел молитву, после которой столовая наполнилась шумом сдержанных голосов и звоном посуды: корпус приступил к завтраку.

В этот момент ко мне подошёл офицер и, спросив фамилию, приказал следовать за ним. На площадке второго этажа он остановился перед высокой деревянной перегородкой, отделявшей коридор от площадки лестницы, и постучал. Большая дверь с надписью «вторая рота» немедленно открылась, и мы вошли. По длиннейшему коридору, в который с обеих сторон выходили двери классов и огромные спальни, мы пришли в самый его конец, повернули налево в другой коридор и остановились перед дверью с надписью «цейхгауз». Как в коридоре, так и во всех остальных помещениях роты стояла звенящая в ушах тишина и не было ни души.

Бородатый солдат с медалями, одетый в кадетскую рубашку и с погонами, носивший звание «каптенармуса», по приказу пришедшего со мной офицера, который, как я потом узнал, был мой новый ротный командир полковник Анохин, одел меня с ног до головы в казённую одежду: неуклюжие сапоги с короткими рыжими голенищами, чёрные потрёпанные брюки и парусиновую рубашку с погонами и чёрным лакированным поясом с тяжёлой медной бляхой и гербом.

Пригонка обмундирования была самая поверхностная. Поэтому ни одна его часть не соответствовала размерам тела. Брюки были невероятно широки и длинны, рубашка напоминала халат, погоны уныло свисали, причём упорно держались не на плечах, а почему‑то на груди.

Но всего хуже произошло с сапогами – из огромной кучи этой обуви мне самому предложили выбрать пару «по ноге». Это было бы нетрудно, если бы правые и левые сапоги не были перемешаны в самом живописном беспорядке, так что двух одинаковых сыскать сказалось совершенно невозможно; мне пришлось удовольствоваться двумя разными и поэтому разноцветными. На робкое замечание, которое я позволил себе сделать, что одежда мне «пришлась не совсем», каптенармус ответил бодрым тоном, что «это пока», так как обмундирование, которое он на меня напялил, «повседневное и последнего срока». Здесь же, в цейхгаузе, меня посадили на табуретку и откуда‑то вынырнувший парикмахер‑солдат, пахнувший луком, наголо оболванил мне голову машинкой «под три нуля».

Когда я, по окончании всех этих пертурбаций, сошёл опять вниз к отцу проститься, он только засмеялся и покачал головой. С жутким чувством жертвы, покинутой на съедение, я расстался с отцом и поднялся в «роту», куда из столовой уже вернулись кадеты. Ротный командир сдал меня дежурному офицеру, усатому, выступающему как гусь подполковнику, который сообщил мне, что я назначен в первое отделение четвёртого класса…

Так началась моя кадетская жизнь.

 

 

Товарищи

 

Кадетский корпус!.. Сколько чувств и воспоминаний теснится при этом слове в душе каждого, кто его окончил….

Грязная лапа большевизма, опошляющая всё прекрасное, до чего бы она ни касалась, осквернила и хорошее русское слово «товарищ», столь дорогое для нас, старых кадет, привыкших связывать с ним всё наиболее светлое и хорошее из учебных лет, проведённых в родном корпусе.

Нигде в России чувство товарищеской спайки так не культивировалось и не ценилось, как в старых кадетских корпусах, где оно достигало примеров воистину героических. Суворовский завет «сам погибай, а товарища выручай» впитывался в кадетскую плоть и кровь крепко и навсегда. Поэтому для меня слово «товарищ» сохраняет свой прежний смысл, – тот, который давали ему наши кадетские традиции, а не мерзкую окраску, приобретённую им в глазах всех порядочных людей благодаря «светлому октябрю».

Воронежский кадетский корпус в николаевские времена был известен на всю Россию суровостью своего первого директора – генерала Винтулова, который в пятидесятых годах запарывал кадет до потери сознания. Таким же был и его первый заместитель, однорукий генерал Бреневский, но уже при третьем директоре корпуса, а именно при генерале А. И. Ватаци, когда в России начались гуманные веяния, порка была навсегда отменена. Однако тяжёлые воспоминания старого времени ещё жили при мне в корпусе, в котором учился внук Винтулова – кадет Андреев. Жив был и сын генерала Винтулова, занимавший перед войной пост начальника ремонта кавалерии и иногда приезжавший в корпус.

Я поступил прямо в четвёртый класс, что было явлением не совсем обычным, а потому на первых порах встретил со стороны кадетского коллектива к себе отношение критическое и выжидательное. Для кадет моего отделения, привыкших уже друг к другу за три года совместной жизни, я был, конечно, элементом чуждым, или «шпаком», как именовались на кадетском языке все лица, не принадлежавшие к военной среде.

В младших классах новичков обыкновенно поколачивали «майоры» – второгодники, делая из них такими мерами «настоящих» кадет. В четвёртом же классе, находившемся не в младшей, а во второй роте, подобный способ был уже не принят, – товарищи ограничивались в отношении меня лишь насмешками, если я, с кадетской точки зрения, совершал тот или иной промах.

Надо правду сказать: для подростка в 14 лет, каким я был тогда, да ещё после усадебного приволья, сделаться кадетом было не так‑то легко. Недостаточно лишь надеть кадетскую форму, надо, кроме того, узнать кадетскую среду и привыкнуть к её быту, изучить её язык и обычаи, словом, – морально и физически переродиться. А сделать это было необходимо и возможно скорее в моих собственных интересах, так как печальный результат сопротивления корпоративным началам и традициям был у меня перед глазами.

В один год со мною, но в другое отделение того же класса, приехал князь Д. – горячий и смелый кавказец, с первых же дней начавший себя вести вызывающе в отношении его одноклассников, которые над ним, как и над всяким новичком, вздумали потешаться. Обладая значительной физической силой, Д. за это поколотил нескольких своих обидчиков из старых кадет. Этого кадетский коллектив терпеть от чужака не захотел. В один печальный для князя вечер ему устроили в спальне «тёмную», то есть, накрыв неожиданно одеялом, жестоко избили. Привыкший у себя дома к почёту и уважению, бедный князёк оказался сильно помятым, но благоразумно смирился. Впоследствии он сам сделался одним из наиболее рьяных защитников кадетских обычаев.

Самым трудным кадетским ремеслом для меня поначалу, естественно, были всякого рода строевые занятия. Мои товарищи по классу, уже изучившие за три года пребывания в корпусе военный строй, конечно, знали его твёрдо, тогда как для меня это была совершенно новая наука, которую приходилось не только воспринимать вновь, но и догонять других в отчётливости её выполнения.

Первые недели я, как истинный новобранец, путал все строевые движения своего отделения, что сердило офицера‑воспитателя и возбуждало веселье кадет. Однако с течением времени всё вошло в нормальную колею. Через год в качестве правофлангового я уже давал равнение моему отделению. Помогло здесь и то, что, благодаря жизни в деревне, я был крепким и здоровым мальчиком, привыкшим ко всяким физическим упражнениям, вырабатывающим у человека чувство темпа.

Ещё одна сторона кадетской жизни, которую надо было изучить, это искусство иметь «воинский вид». Чтобы носить военную форму, нужна не только привычка, но и умение, без чего человек, будь он мальчиком‑кадетом или взрослым, выглядит в форме только переодетым штатским, как это резко бросается в глаза у артистов, играющих на сценах театров роли офицера. Мундир, шинель, фуражку и даже башлык надо уметь носить, без чего из мальчика никогда не получится «отчётливого кадета» и вообще военного. Для придания «воинского вида» надо мной в поте лица трудились несколько месяцев подряд не только офицер‑воспитатель полковник Садлуцкий, но и все кадеты отделения, для которых это было вопросом самолюбия. Мне пришлось заново учиться говорить, сидеть, ходить, стоять, здороваться, кланяться, словом – перестроить всё моё существо на новый лад.

Надо отдать справедливость моим одноклассникам: никто из них, ни при каких обстоятельствах, не отказывал мне ни в совете, ни в помощи. Скоро я начал чувствовать, что холодок, с которым меня встретило отделение, постепенно исчез. Я также всё более чувствовал симпатии к своим новым товарищам. Из них несколько человек стали для меня истинными друзьями. Ощущение солидарности и спайки овладели мной окончательно после того, как однажды я подрался с кадетом другого отделения и вдруг, к моему изумлению и несказанному удовлетворению, мне на помощь бросились чуть ли не все мои одноклассники, хотя в этом не было для меня никакой надобности.

К Рождеству полковник Садлуцкий решил, что я принял, наконец, кадетский вид, научился ходить и отдавать честь, а потому могу быть им отпущен в город без особенного риска «осрамить роту». А осрамить было нетрудно, ибо в то доброе старое время существовало великое разнообразие форм, чинов, погон и знаков отличия, для распознания которых требовалась немалая практика и на каковой предмет в ротах висели карты с прекрасно исполненными в соответствующих цветах образцами погон чинов русской армии и флота, начиная с генерал‑фельдмаршала и кончая рядовым роты дворцовых гренадер.

Из общих правил для обозначения чинов было множество исключений и отклонений, хотя и имевших под собой свои основания и резоны, но зачатую совершенно сбивавших с толку неопытных кадет и юнкеров, поступивших в училище из штатских учебных заведений. Неудивительно поэтому, что с кадетами младших классов, ещё не твёрдыми во всех этих тонкостях, постоянно происходили забавные недоразумения, которые для меня, как кадета второй роты, были совершенно недопустимы. Помню, что один маленький кадетик, идя по улице со своей мамашей, стал лихо во фронт какому‑то военному фельдшеру из подпрапорщиков, сложность погон которого поразила его воображение. Другой с презрением отвернулся и не отдал чести фельдмаршалу Милютину, шедшему в накидке времён Александра II и в нахлобученной фуражке с громадным козырьком.

Я сам в первый год моей кадетской жизни отдал честь бравому солдату‑кавалергарду в полной парадной форме – огромному и сияющему медной кирасой и каской с орлом, в белом блестящем колете, неожиданно вышедшему на меня из‑за угла улицы, как живой памятник воинской славы.

Выпустить меня на улицу в первый раз хотя и выпустили, но не одного, а под наблюдением старшего в отделении – Бори Костылёва, шедшего в город по одному делу со мной, а именно к фотографу.

Этот снимок, первый в военной форме, был для моей семьи вопросом чести. Начиная с самых отдалённых предков и в течение пятнадцати поколений, от отца к сыну и внуку, без единого перерыва, моя семья несла свои «дворянские службы» на ратных полях «конно, людно и оружно». Не было на протяжении последних пятисот лет в истории России ни одной мало‑мальски крупной кампании, в которой не участвовали бы члены нашей семьи. Жаловались они при Иване Третьем и Грозном вотчинами «за государевы ратные службы», при первом Романове «за московское осадное сидение». Награждались жалованными царскими «золотыми» за «многие труды и раны» при славном царе Алексее Михайловиче. Участвовали «поручиками и цейхвеймейстерами» в походах Великого Петра, ходили майорами и бригадирами с Суворовым через Альпы, в Отечественную войну трое из моих предков стали молодыми генералами. От полученных в венгерской кампании ран и от лихорадки погибли два моих деда. Третий, мой тёзка по имени, отчеству и фамилии, погиб в лихой конной атаке под Силистрией в турецкую кампанию на Дунае. Его брат прямо со школьной скамьи юным прапорщиком пошёл на усмирение польского восстания.

В нашем старом помещичьем кругу с военной службой не связывали каких‑либо выгод или приобретений материальных благ; она скорее была моральным долгом каждого мужского представителя семьи по отношению к родине, давшей дворянству «вольности и привилегии».

По этим причинам в кругу, к которому принадлежала моя семья, на военной службе оставались недолго, выходя в запас и отставку в чинах не выше ротмистра, прослужив лет с десяток в молодости. «Свиты Его Величества подпоручик Корпуса Колонновожатых» – важно расписывался на бумагах мой прадед и ни за что не хотел менять этого почётного звания на довольно значительный штатский чин, на который имел право за долгую службу по выборам. Отец мой, вышедший в отставку капитаном‑инженером, как только отбыл обязательный за Академию и Училище срок, не допускал и мысли о возможности для меня другой службы, кроме военной, в чём я с ним был вполне согласен.

Поэтому‑то теперь, впервые надев погоны, я и шёл сниматься в военной форме, чего от меня категорически потребовал отец. Костылёв и два других кадета нашего отделения, тоже отправлявшиеся к фотографу, ещё не выходя из помещения роты, проявили ко мне самое братское попечение. Одев и осмотрев меня, как мать невесту, они чуть не подрались, оправляя на мне складки шинели, раза три‑четыре снимали и снова надевали фуражку на мою стриженую голову, и после долгих препирательств забраковали казённый башлык, заменив его собственным одного из них, который, толкаясь и сопя, приладили по всем правилам хорошего кадетского тона. Тут же, не выходя на улицу, было условлено, что при встрече с каким‑либо начальством, которому полагалось становиться во фронт, я немедленно должен буду занять левый фланг, где будет не так заметно, ежели учиню служебный гаф.

Путешествие к фотографу обошлось вполне благополучно; моя первая фотография в военной форме была отослана домой, чтобы украсить семейный альбом. Мне она казалась тогда прекрасной, но впоследствии, перейдя в старшие классы и постигнув все тонкости военного щегольства, при взгляде на эту карточку я мучительно краснел от изображённой на ней маленькой фигурки в стоящей колом шинели. Кончилось тем, что я тайно от отца вытащил её из альбома и истребил, о чём, разумеется, потом очень жалел.

 

 

Однокашники

 

Весной 1911 года я остался на второй год в пятом классе корпуса. В наказание отец не взял меня на лето домой и я был принуждён провести каникулы в лагере, находившемся в пяти верстах от Воронежа, в лесу, на берегу небольшой речки. Каждое лето в нём жило около двух десятков кадет, не имевших возможности почему‑либо провести лето дома, или бывших круглыми сиротами.

Лагерь состоял из деревянных бараков, стоявших в лесу, в которых жили кадеты и офицеры. Перед бараками был небольшой плац, увенчанный мачтой с флагом корпуса и его вензелем. В бараке, где помещались кадетские кровати, мы проводили всё время, когда были не на воздухе, или в дождливую погоду.

День наш начинался в 8 часов по «первой повестке», которую подавал на трубе солдат или барабанщик. По ней мы вставали и шли в «умывалку» – длинный, стоявший в лесу дощатый сарай, в котором находились умывальники с проточной водой и уборная.

По 2‑й повестке кадеты выстраивались перед главным бараком, по команде дежурного офицера сигнальщик играл повестку и поднимал флаг на мачте, а мы пели молитву и гимн, после чего строем шли в барак‑столовую пить чай. После чая каждый делал, что хотел, при условии не выходить из расположения лагеря до завтрака, после которого под командой дежурного офицера нас вели на прогулку в лес, а если погода была солнечная, то купаться в реке. Возвратясь в лагерь, мы пили чай, тянули время, как кто мог, до обеда, а затем ужинали и в 9 часов ложились спать. Раза два или три в неделю катались на лодках и собирали грибы в лесу.

От скуки и безделья старшие кадеты часто шли на всякого рода шалости, одна из которых едва не обошлась всем её участникам – и в их числе мне – очень дорого. Состояла она в следующем: был в лагере кадет третьего класса Григорович – мальчик, плохо учившийся и не совсем, по‑видимому, нормальный. Сидя в каждом классе по два года, он достиг уже 15‑летнего возраста и все его интересы вращались вокруг сексуальных вопросов, благодаря чему он вечно рассказывал малышам‑одноклассникам всякие гадости.

В кадетской среде, состоявшей из мальчиков поголовно здоровых физически и морально, это было неприятно, и к Григоровичу товарищи относились с брезгливостью. Попав в лагерях в один барак с младшими кадетами, мы, старшие, об этом узнали и несколько раз приказывали Григоровичу прекратить грязные разговоры, чему он не подчинился. Это шло вразрез с правилами кадетского общежития; поэтому было решено его наказать и одновременно поднять на смех в глазах маленьких кадет, которым он, благодаря своему возрасту, невольно импонировал.

Зная, что Григорович был большой трус и явно боялся темноты и леса, мы, группа старших, в один дождливый вечер, когда все сидели в спальне, начали, заранее сговорившись, разговор о привидениях, покойниках и прочих ужасах, причём один из кадет «признался», что видел в лесу около умывалки привидение. Мы, старшие, подхватив эту тему, заявили, что давно заметили призрак, но не говорили о нём, «чтобы не испугать маленьких». Григорович от этих разговоров весь сжался и неуверенным, дрожащим голосом, по‑видимому, чтобы успокоить самого себя, заметил, что «может быть, это только кажется». Во время горячего обсуждения этого вопроса мы с другим старшим кадетом вышли незаметно из барака и спрятались в лесу рядом с «умывалкой», предварительно предупредив кадет, чтобы никто из них не выходил из барака с Григоровичем.

Через полчаса ожидания мы увидели в сумерках его трусливую фигурку, которая двигалась по тропинке, робко вглядываясь в темнеющий с двух сторон лес. В этот момент, нарушая все наши планы, я из озорства заорал на весь лес диким и дурашным голосом.

Григорович подпрыгнул на месте от неожиданности, издал какой‑то заячий вопль и рухнул на землю без движения. Мы бросились к нему, уверенные в том, что он умер от страха, но, к счастью, он оказался в обмороке и с ним случился детский грех. Тогда мы перенесли его в барак и привели в чувство, сами донельзя испугавшись своей глупой шутки, едва не обратившейся в трагедию.

Григорович после этого обратился в общее посмешище, но меня стала мучить совесть, что я так жестоко с ним поступил. Я всячески искал случая, чтобы искупить перед ним мою вину. Во время пребывания в лагере, а затем в корпусе, этого случая не представилось, так как в тот же год перед Рождеством Григорович попал в «декабристы», то есть был исключён из корпуса в числе тех кадет, которых начальство ежегодно исключало в декабре за неуспехи в науке и, как кадеты шутили, «за разнообразное поведение».

Судьба дала мне возможность искупить мою вину перед Григоровичем много лет спустя, и при обстоятельствах не совсем обыкновенных. Окончив корпус и военное училище, я более или менее благополучно вышел из всех перипетий Первой великой войны и революции, и летом 1918 года служил в рядах Офицерского конного полка Добровольческой армии. В первых числах августа, после занятия нами Новороссийска, я приказом полковника Кутепова, тогда командовавшего нашей бригадой, был назначен старшим плац‑адъютантом комендантского управления. Для создания сложного государственного аппарата, который бы заменил собой царскую администрацию области, у добровольческого командования не было ни людей, ни возможностей. Поэтому в Черноморье вся законодательная, судебная и исполнительная власть сосредоточилась в руках только двух учреждений: штаба военного губернатора и комендантского управления.

Моим начальником оказался полковник Васьков – сумрачный пожилой человек. Он переложил на меня все сношения с гражданской частью населения. Между тем в Новороссийске и его окрестностях не было ни одного вопроса человеческого бытия, за разрешением которого жители не шли в «комендантское». Дело дошло до того, что ко мне однажды явились две милые дамы за указанием, как им «улучшить их материальное положение».

Помимо всевозможных отделов, при комендантском управлении состоял и военный суд, заседавший два раза в неделю для суждения большевистских комиссаров, арестованных на Черноморье, и преступлений, совершённых чинами армии. Ввиду отсутствия чинов военно‑судебного ведомства членами суда являлись офицеры Кубанского стрелкового полка, стоявшего гарнизоном в Новороссийске, под председательством полковника Крыжановского.

По условиям тогдашнего сердитого времени, суд этот действовал строго и скоро; большинство его приговоров кончалось расстрелом. Однажды утром из местной тюрьмы конвой привёл очередную партию подсудимых, среди которых оказался рослый молодой человек, одетый в элегантную военную форму, хотя и без погон. Лицо мне показалось странно знакомым. Приглядевшись к нему, я узнал… Григоровича. После исключения из кадетского корпуса, как оказалось, он жил, «околачивая груши», у своего отца, занимавшего в Новороссийске должность воинского начальника.

С учреждением в этом городе Черноморско‑Кубанской республики во главе с кочегарами Черноморского флота, Григорович из любви к женщинам и вину примазался к компании пьянствовавших с утра до вечера комиссаров, с которыми его постоянно видели жители города. После бегства красных разбитой нами Таманской армии Сорокина он выехал куда‑то, но вскоре вернулся и, вероятно, надеясь на заступничество отца перед добровольцами, поселился у него. Опознанный на улице жителями, он был арестован и предан суду.

Не знаю, занимал ли Григорович у большевиков какую‑либо определённую должность; вернее, он просто вёл с ними приятельство в качестве специалиста по местным злачным местам и любителя женщин и дарового угощения. Как бы то ни было, его поведение при красных никак не приличествовало сыну царского полковника, тем более, что в этот период на одном из молов Новороссийска был целиком расстрелян весь офицерский состав Варнавинского пехотного полка, который имел несчастье в этот момент прибыть на транспортах с Кавказского фронта,

Узнав меня, Григорович взревел белугой и, обливаясь слезами, стал умолять дать ему револьвер, чтобы застрелиться, так как не сомневался, что суд приговорит его к расстрелу. При этом он то пытался меня обнять, как старого товарища, то становился на колени и молил спасти от смерти.

В память прошлого я его пожалел и подал председателю суда докладную записку, в которой изложил, «что знаю Григоровича с детских лет, был свидетелем его исключения из корпуса, как умственно отсталого и морально дефективного мальчика, а потому, считая его не вполне отвечающим за поступки, полагаю, что он не несёт полностью за них ответственность». Суд принял во внимание это свидетельство и вместо казни приговорил Григоровича к 20 годам каторги, что в те времена являлось чистой фикцией, ибо отец его имел достаточно времени, чтобы за свою службу просить добровольческое командование о смягчении участи сына.

Вечером, после заседания суда, полковник Крыжановский зашёл ко мне в канцелярию и недовольным тоном спросил:

– Откуда у вас, ротмистр, неожиданная нежность сердца?.. Чего ради вы сегодня хлопотали за этого с. с.?

– Господин полковник, он мой однокашник по корпусу… В старое время, однажды по мальчишеской глупости, я едва не отправил его на тот свет и этого не забыл.

– А вы какого корпуса?

– Воронежского…

– Да ну! – просиял полковник, – ведь я тоже воронежец, выпуска 1910 года.

– Очень рад… значит, вы тоже, хотя и не подозревая этого, выручили из беды однокорытника, тем более, поверьте мне, он не большевик, а просто дурак.

– Что ж, спасибо, если это так… я очень рад…

Судьба трёх главных действующих лиц этой старой истории сложилась затем по‑разному, как разны вообще человеческие судьбы. Григорович после эвакуации нами Новороссийска был освобождён из тюрьмы большевиками и, вероятно, как «пострадавший за идею», преуспел. Полковник Крыжановский накануне своего производства в генералы погиб под Армавиром, зарубленный красными. Что же касается автора настоящих строк, то он доживает на чужбине свой век, полный событий, которых в другую, более нормальную, эпоху с избытком хватило бы на три человеческих жизни…

 

 

Скандал в лазарете

 

Испытав на себе все блага товарищеского отношения и всосав в себя кадетские традиции, я с переходом в первую роту стал одним из самых горячих их защитников и сторонников, а перейдя в шестой класс, за это жестоко пострадал. Причиной этого памятного мне происшествия явилось то, что подъём с постели в шесть часов утра в ноябре и декабре являлся для меня поистине мукой. Холод в это время в спальне стоял адский, спать хотелось до обморока, а к этому прибавлялось ещё и то, что за окнами чернела ночь и весь город спал. И во всём этом городе только длинный ряд освещённых окон корпуса светился над глубоко ещё спавшим Воронежем. Бывали дни, когда, не выдержав пытки раннего вставанья, кадеты забирались куда попало, лишь бы доспать хотя бы несколько минут.

Чаще всего для этого служила «шинельная комната», где складывались запасные одеяла и висели наши шинели. Проскользнувшему туда счастливцу, незаметно для офицера и дежурных дядек, представлялась возможность заснуть на груде одеял и ими же укрыться с головой, как для тепла, так и для укрытия собственной особы. В подобном положении слоёного пирога иные спали так долго, что пропускали чай, утреннюю прогулку и два‑три первых урока.

Большим затруднением служило то обстоятельство, что ход в «шинельную» вёл через дежурную комнату и надо было войти и выйти так, чтобы дежурный этого не заметил, что было нелегко. Кроме того, в случае поимки преступление это очень строго каралось. Поэтому более спокойным и безопасным местом для любителей поспать являлся корпусной лазарет, бывший вообще приятным местом.

В отличие от неуютных казарменных помещений роты, в которых проклятые служители распахивали настежь все окна по утрам, не считаясь ни с сезоном, ни с погодой, здесь, в уютных лазаретных комнатушках, стоял по утрам приятный полумрак и потрескивали дрова в печах, наполнявших палаты теплом и сонной дремотой. Кровати здесь были особенные: широкие и мягкие, манившие к кейфу и отдыху. За пять лет корпусной жизни мне ни разу не удалось заболеть и попасть в лазарет, так сказать, на законном основании. Однако для незаконного отдыха в лазарете у нас в старшей роте имелись верные и испытанные способы.

Маленькие кадеты обыкновенно с детской наивностью пытались незаметно для врача и дежурного фельдшера «настукать» температуру до требуемой правилами цифры 37,6, однако это при наличии в лазарете опытного и испытанного в кадетских фокусах персонала удавалось редко. В строевой же роте умели попадать в лазарет, не прибегая к таким допотопным средствам. У нас просто имелись в роте несколько термометров одинакового образца с казёнными, и взыскующий больничного отдыха являлся к врачу на осмотр, уже имея под мышкой один из этих градусников, заранее нагретый до нужной температуры. Казённый градусник, который ставился фельдшером, затем роняли под рубашку, а через пять минут извлекали из‑под другой руки собственный, с необходимой по закону температурой.

Попав однажды таким способом в лазарет на положение болящего, я оказался в нём старшим из находившихся там кадет. Нужно сказать, что в корпусном лазарете суточные дежурства несли военные фельдшера, окончившие Военно‑фельдшерскую школу и, хотя носившие звание унтер‑офицеров, но, как все недоучки, имевшие о себе очень высокое мнение. Все они были чрезвычайно франтоватые молодые люди, носившие форму с писарским шиком и считавшие себя гораздо выше той среды, в которую их поставила судьба. Подобно большинству полуинтеллигентов, отошедших от народа, но в господа не п<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: