Иван Рукавишников и его роман «Проклятый род»




Иван Рукавишников

ПРОКЛЯТЫЙ РОД

 

Иван Рукавишников и его роман «Проклятый род»

 

Роман-трилогия Ивана Сергеевича Рукавишникова «Проклятый род» до настоящего издания последний раз был опубликован в 1914 году и давно стал раритетом, да и имя его автора сегодня мало кому известно. Содержание романа - история трех поколений нижегородского купечества, из которого вышел сам автор. К этому времени крупный торгово-промышленный капитал России заявил о себе во весь голос, и казалось, что ему принадлежит будущее. Поэтому изображенные в романе «денежные тузы», показанные выходцем из этой же среды изнутри со всеми их стремлениями, страстями, слабостями, традициями, мечтами, вызывали, как вызывают и сейчас, немалый интерес. В свое время известный теоретик социалистической культуры А. В. Луначарский увидел в романе значительную художественную, историческую и социальную ценность и рекомендовал переиздать его, но это полностью не осуществилось - в 1928 году вышла только первая часть.

Можно ли считать роман автобиографическим? Конечно, нет. Автор не отождествляет себя ни с одним из действующих лиц романа, не стремится к сколь-нибудь полному соответствию жизненных кол­лизий своих героев и конкретных близких ему людей. Но тем не менее прообразы «Проклятого рода» - это семья автора, три поколения нижегородских купцов Рукавишниковых, поэтому читателю нужно хотя бы в общих чертах иметь представление об этой семье, входившей в десятку богатейших купеческих кланов Нижнего Новгорода.

В романе прародителем «проклятого рода» является «железный старик», в образе которого выведен Михаил Григорьевич Рукавишников. Возможно автор слишком мало знал о своем более далеком предке, а может и сознательно не внес в рамки своего романа первого из купцов Рукавишниковых - Григория Михайловича. Первые сведения о его деятельности в Нижнем Новгороде относятся к началу XIX века. В первый же год переноса ярмарки из Макарьева в Нижний он приобрел на ней три лавки, позднее их стало много больше, затем построил железоделательный завод, купил землю на высоком волжском берегу, известном как Откос, и выстроил здесь каменный двухэтажный дом. В 1836 году за свою деятельность он уже получает медаль от департамента мануфактур и внутренней торговли. Вот где корни Михаила Григорьевича, «железного старика», вот источник последующего, все более разрастающегося богатства.

При Михаиле Григорьевиче (1811-1874), которого отец рано привлек к предпринимательству, дело Рукавишниковых достигло полного расцвета. Растет сталелитейное производство, на ярмарке Рукавишников в числе главных перекупщиков железа; был он и преуспевающим процентщиком. Вот как пишет об этом нижегородский краевед Д. Н. Смирнов: «Под сурдинку, озираючись, ссужал он крупные суммы достойным доверия нижегородским коммерсантам. Михаил Рукавишников считался крупным и наиболее известным во всем Поволжье ростовщиком». Михаил Григорьевич стал известным и почитаемым лицом в Нижнем Новгороде - потомственным почетным гражданином, купцом первой гильдии, мануфактур-советником, членом губернского попечительного о тюрьмах комитета. Он оставил огромное состояние семье, состоявшей ко времени его кончины из жены, семи сыновей, двух дочерей и сестры. Его жена, Любовь Алек­сандровна, в память мужа построила богадельню и детскую больницу, а построенный позднее Рукавишниковыми Дом трудолюбия получил имя Михаила и Любови Рукавишниковых.

Фирма «железного старика» после его смерти стала именоваться «Наследники М. Г. Рукавишникова». Дело перестало расти, но и не пришло в упадок, и в этом была большая заслуга старшего сына - Ивана Михайловича, главного преемника рукавишниковских предпринимательских традиций. Сталелитейный завод в 1901 году прекратил свое существование, но позиции Рукавишниковых в торговле железом были по-прежнему устойчивы. В числе лидеров торговли железом Иван Михайлович приветствует посетившего в 1896 году Всероссийскую выставку императора Николая II и подносит государю хлеб-соль на роскошном серебряном блюде с рельефным изображением Железного ряда Нижегородской ярмарки. Иван Михайлович был одним из наиболее известных общественных деятелей Нижнего Новгорода: гласным городской думы, почетным мировым судьей, действительным членом Нижегородского общества поощрения высшего образования и Нижегородского общества любителей художеств - вот далеко не полный перечень его общественных «нагрузок», требовавших от него не только времени, но и значительных материальных средств. Благотворительствовал же он много.

Второй сын «железного старика» Сергей Михайлович (1852-1914) как наследник отцовского дела проявил себя мало, но зато он был известен всему городу строительством зданий, которые и сейчас украшают Нижний Новгород. На это у него уходила львиная доля доходов, получаемых им от общего дела Рукавишниковых. Прежде всего это дом-дворец на Откосе - роскошный, помпезный, но малопригодный для жилья. Зато впоследствии он оказался очень хорош для расположившегося в нем в 1918 году городского художественно-исторического музея. В 1879 году Сергей Михайлович приобретает усадьбу Подвязье неподалеку от Богородска и перестраивает ее, собираясь организовать образцовое сельское хозяйство. В 1908 году он строит доходный дом на улице Рождественской, где у входа ставит скульптуру рабочего и крестьянки работы Коненкова.

Скандальной известностью пользовался в Нижнем самый младший сын «железного старика» - «последыш», как его называли, Митрофан Михайлович (1864-1911). Будучи инвалидом, болезненно переживавшим свое уродство, он был самолюбив и тщеславен. Поэт Борис Садовской в своих воспоминаниях рисует его портрет самыми нелицеприятными красками: «Младший брат, уродливый горбун-алкоголик, любил юродствовать и ломаться. Раздаривая кому попало золотые часы и свои портреты в богатых рамах... собирал плохие картины и умер накануне производства в действительные статские советники». Таким видели его люди. Но о «плохих картинах»: некоторые из них, такие как «Ковер-самолет» Васнецова, «Дама под зонтиком» Крамского и другие, украшают сейчас залы нашего художественного музея. И благотворительствовал Митрофан Михайлович больше всех Рукавишниковых. Многое сделал он для Благовещенского монастыря, Троицкой Верхнепосадской церкви, кафедрального собора. Между улицами Алексеевской и Ошарской на его средства выстроено здание Кирилло-Мефодиевского Братства, председателем которого он был несколько лет, осуществлено строительство больницы Красного Креста и т.д. Город провожал Митрофана Михайловича в последний путь, как он и желал, с большими почестями в присутствии губернатора, губернского предводителя дворянства, городского головы.

Знали в городе и Рукавишникова Владимира Михайловича, на чьи средства существовала известная и за пределами города хоровая капелла. Варвара Михайловна Бурмистрова, дочь железного старика, тоже оставила о себе память, купив землю под городское кладбище, поставив там церковь, служебные здания и обнеся нижегородский некрополь оградой с башенками и воротами. Жила она в замечательном особняке на улице Жуковской (ныне Минина) - здесь сегодня расположен Литературный музей А. М. Горького. Вот что вкратце известно о прямых потомках «железного старика». Внуки же его росли и воспитывались в преддверии нового века. Они были далеки от предпринимательской деятельности, судьбы некоторых трагичны, других неизвестны. Славу рода Рукавишниковых поддержали и продолжили, но только уже в сфере культуры, дети Сергея Михайловича Иван и Митрофан.

Митрофан Сергеевич (1887-1946), закончив нижегородский Дворянский институт в 1907 году, получил художественное образование в частных студиях Москвы и Рима и быстро стал известным скульптором. В 1918 году он, как и старший брат Иван, оказался в Нижнем Новгороде и включился в работу по сохранению и популяризации художественного наследия. С его участием в 1919 году открываются «Нижегородские высшие государственные художественные мастерские». В этом же году он уезжает в Москву, где его судьба сложилась весьма удачно. Он занял видное место в отечественном искусстве, много работал для музеев, создал галерею портретов выдающихся исторических деятелей. А главное - он стал основателем новой для рукавишниковского рода ветви: династии скульпторов - по его стопам пошли сын Иулиан, внук Александр, правнук Филипп. В 1993 году в залах Академии художеств была организована выставка «Три поколения скульпторов Рукавишниковых» - свидетельство высокой оценки творчества этой талантливой семьи.

Известным в начале века поэтом был Иван Сергеевич Рукавишников (1877-1930), автор данного романа. Он родился в год, когда отец снял леса с только что построенного дома-дворца на нижегородском Откосе. Здесь прошли его детство и юность, что позволило ему в своей автобиографии сказать: «В саду моей юности росли золотые яблоки».

Учился Иван Сергеевич в Дворянском институте, потом в реальном училище, экзамен за гимназический курс сдал экстерном. Одновременно он с большим увлечением занимался в художественной школе нижегородского фотографа-художника А. О. Карелина и считал живопись своим главным призванием, хотя уже писал стихи и даже публиковал их в «Нижегородском листке» и других волжских газетах. Его причисляли к декадентам и за стихи поругивали. Одним из первых сделал это А. М. Горький, пригласив его к себе.

Об этой встрече, состоявшейся в 1896 году, Иван Рукавишников оставил воспоминания. Отозвавшись критически о стихах, Горький одобрил прозу - повесть «Семя, поклеванное птицами». Беседа была непринужденной. «Интересно, - пишет Иван Сергеевич, - что Алексей Максимович не коснулся в беседе домашней моей обстановки. То есть не говорил об этом словами. Но эта тема чувствовалась в воздухе. Оба мы на это осторожненько намекали. Я был белым вороном, вернее вороненком. Таким же белым вороном, только из другой стаи, был Горький. Общество не ожидало писателей из той среды, куда забросила меня судьба, и из той среды, куда забросила Горького, и много еще лет потом доводилось мне слышать за спиной: - Это тот, отец которого... Это тот, дед которого... Это тот, дом которого...».

Горький какое-то время протежировал Ивану, о чем свидетельствует письмо Алексея Максимовича к редактору «Журнала для всех» В. С. Миролюбову в апреле 1898 года, где он рекомендует Рукавишникова: «Первый рассказ его - очень задушевная штука! Пошлю Вам. Денег автору не требуется, ибо у него папашка - миллионщик».

К концу 90-х годов Иван Рукавишников уезжает в Петербург, где учится в Археологическом институте и занимается литературной деятельностью. Среди его знакомых Короленко, Бальмонт, Сологуб, Цветаева. Его книги не ускользают от внимательного критического взгляда Валерия Брюсова. Александр Блок в частных письмах предлагает Рукавишникова для участия в поэтических вечерах. С первого года существования Союза писателей Иван Сергеевич был туда избран. Он неоднократно бывал за границей: как в Европе, так и на Востоке. Много писал, много издавался. Всего у него вышло более двадцати книг, правда некоторые из них были не более 20 страниц и большинство мизерными тиражами, как, впрочем, у многих поэтов тех лет.

Октябрь 1917 года застал Ивана Сергеевича в Нижнем Новгороде. Весной 1918 года он вместе с братом Митрофаном активно зани­мается созданием городского музея в их прежнем доме на Откосе, который по постановлению исполкома Нижегородского совета был передан под музей. Он вместе с братом входит в художественную комиссию по его организации, затем в созданный при губернском ГУБОНО подотдел искусств.

Тогда же братьями Рукавишниковыми была выдвинута идея создания в Нижнем Новгороде Дворца искусств, но она была признана несвоевременной. Иван Сергеевич все-таки организовал и возглавил Дворец искусств, но... в Москве, и заведовал им до его закрытия в 1921 году. С 1921 по 1924 год он преподавал стиховедение в ВЛХИ им. Брюсова, а позднее на Высших гослиткурсах. В 1930 году он скончался.

Наибольшую известность принес ему роман «Проклятый род», который начал публиковаться журналом «Современный мир» с первого номера 1911 года. В семи последующих номерах были напечатаны две части: «Семья железного старика» и «Макаровичи». По свидетельству писательницы Н. Крандиевской-Толстой роман был встречен читателями недоброжелательно, поэтому его издание было прервано, хотя с ее точки зрения это была талантливая вещь при «всей ее сумбурности». В следующем году петербургская фирма «Освобождение» издает роман полностью с добавлением третьей части «На путях смерти», а в 1914 году роман переиздается в Москве. В 1928 году, к сожалению, издается одна только первая часть.

Одним из первых, кто подверг роман критике, был К. И. Чуковский. Он даже не дождался его окончания и в литературном обзоре, опубликованном в сентябрьском номере газеты «Речь» под названием «Проклятый род», едко высмеивает перенасыщенность романа страхом смерти. «Ужели и вправду в Нижнем все купцы только тем и заняты, что предаются смертному трепету?... Десятки раз упоминается определение «черный» - «черная дыра отчаяния», «черный страх», «черная пустота», «черное крыло птицы страха», «черная тень», «вихри черные»... И т. д., и т. д...». Он отмечает, что «хроника, сказание широкое и ровное, написано неврастенически, часто почти в истерике». Однако он вынужден признать, что «когда привыкаешь к языку романа, научишься его не замечать, пред тобою выступят образы такой психологической значительности...». И далее: «Роман повествует о современном купечестве и тем, так сказать, заполняет пробел в нашем познании России...».

Критики приняли роман неоднозначно. Отмечая в нем яркие красочные картины живой современности, в упрек автору ставили излишнюю растянутость, вычурность и манерность изложения.

Современный читатель романа не знает, так как он стал недоступен в связи с гонениями на литературу, выходящую за рамки соцреализма. Его изъяли из библиотек, он стал библиографической редкостью. А интерес к нему не ослабевал. Ведь сведения о жизни и деятельности семейства Рукавишниковых питались преимущественно воспоминаниями нижегородцев-старожилов, а также слухами и домыслами. При таком дефиците информации некоторые исследователи прошлого грешили неправомерным использованием текста романа, принимая художественный вымысел за реальные факты, не имея к тому достаточных оснований, и сейчас уже трудно отличить одно от другого, не зная романа.

Многие Рукавишниковы узнаются в романе. Это, прежде всего, Макар, «железный старик». Он умирает в начале романа, но незримо присутствует на его страницах. «Породил железный старик семерых сыновей себе на утешение, делу великому на подпору...» и дальше: «Коли я на прахе воздвиг не малое, как сынам воздвигнутого не уберечь?». Он как судья является сыновьям в полусне, в полубреду в драматические минуты их жизни. Так приходит он, гневный и осуждающий, в тюремную камеру к посаженному за изнасилование сыну Вячеславу. Не видя в старшем, Семене, достойного своего преемника, он часто является к нему и грозит: «Не спи! Не спи! Или все благопо­лучно у вас тут?».

Старший сын Семен, в котором читатель узнает Ивана Михайловича Рукавишникова, в романе бесцветен, неинтересен, часто жалок. Только в конторе он чувствует себя спокойно, комфортно. Как делец он состоялся, но человеком остался скучным. Даже будучи тяжело больным, он отказывается от поездки за границу для лечения, опасаясь своим отъездом повредить делам пошатнувшейся фирмы: «Уеду - что скажут? Убежал, скажут. За границу убежал. Кредит падет».

Самый умный и энергичный среди сыновей «железного старика» - Макар, в нем легко узнается Сергей Михайлович. Это фантазер-строитель. Как только он получил после смерти отца свободу в действиях и деньги, то задумал удивить родной город дворцом, который бы стоил миллион рублей, - ни больше, ни меньше. Затем он пустился в новые строительные предприятия и разорил бы таки семью, если б ее не выручала фирма, на страже которой стояли Семен и Раиса, жена Макара. В их распоряжение поступали всеми правдами и неправдами капиталы других, умирающих и гибнущих сыновей «железного старика».

Среди братьев наиболее узнаваем Корнут (в жизни - Митрофан Михайлович). Его детская мечта о том, чтобы на его пышных похоронах за гробом несли многочисленные ордена и медали, осуществилась. Он расчетливо вкладывал свои деньги в различные благотворительные акции, получая за это награды, чины и почести.

Понимая подоплеку благотворительной деятельности брата, Макар считает, что своим строительством он делает для людей больше - он дает им работу, а следовательно и достаток. Любопытны его рассуждения: «Если я им сегодня школу, завтра съезд... Так они ведь потом сукины дети гвоздь собственноручно забить поленятся... Народа ты нашего нестоящего не знаешь. Ведь если какое-нибудь дело в час сделать или сутки клянчить, чтоб сосед сделал, что, русский оболдуй выберет? Конечно сутки без шапки простоит, спину выгнувши у чужого крыльца».

Нижегородская земля имеет немало литературных произведений, отражающих в художественной форме ее прошлое. Это целая библиотека. Здесь и мир старообрядчества в знаменитых романах Мельникова-Печерского, и губернская провинция, описанная П. Д. Боборыкиным, В. Г. Короленко, М. Горьким, и исторические книги Валентина Костылева, и так вплоть До произведений Николая Кочина о двадцатых-тридцатых годах нашего столетия и до страниц наших сегодняшних писателей...

С этой же полки «нижегородских былей» и роман Ивана Рукавишникова. Для понимания сегодняшнего дня и самих себя совсем не лишнее знать историю своей земли, историю своих предков. Надеюсь, что эта книга поможет вам в этом. Роман «Проклятый род» ждет своих читателей и исследователей.

Главный библиограф-краевед Нижегородской

государственной областной научной

универсальной библиотеки

Л. И. Шиян

 

Часть первая

СЕМЬЯ ЖЕЛЕЗНОГО СТАРИКА

 

I

 

Тихо, прилично, от дряхлости и болезней умирал длинный, чуть сутуловатый старик. Бритое лицо его злобно сверх меры. Только старик знает, что скоро-скоро умрет. Бродит он по дому, присаживается на стулья, иногда приляжет на диван. Мешает ему длинный старый сюртук, мешает высокий галстук и даже теплые сапоги.

Приказчик снизу из конторы пришел. Векселя должников. Скоро срок. Письма к подписи.

- В кабинет! На стол положи.

Отнес приказчик. Опять у двери встал. Про что-то нужное спрашивает.

- Потом! Потом! Перед чаем в контору сойду.

И рукой махнул. Умирает железный старик. И люди противны ему. К окну подошел. Вся Торговая подводами запружена. Мужики неистово гремят. Железо в стариковы балаганы складывают.

- А! Балахнинские...

Хотел что-то в форточку крикнуть. Привычка. Но не крикнул. На улицу так загляделся.

- Ишь, ведь... Умирать время подошло.

Глухо сказал. А за миг не знал, что скажет. Думы молчаливых, грузных дней сказали.

Еще тяжелее стало старику. Злоба-жаба на сердце вспухла и пожелтила бритое лицо и длинные сухие пальцы.

За окном стариково железо гремит, и Божья весна тихо веселится. Пора-то какая. Через неделю-другую Волга вскроется. До Каспия рукой подать. Урал тоже. А Кама! Ока! Закипит. Везде дела.

- Балбесы, верно, на реку глазеют. Вздулась, слышно, Волга. Закраины ломает.

О, как кипела злоба, жабий яд, во всех жилах старика, когда он кричал, не подходя к дверям, так, всюду кругом себя:

- Семен! Макар! Сюда! Кто там есть...

Открылась дверь. Супруга, большая, рыхлая, старая - не старая, важно испуганное лицо показала.

- Что?

- Не слышно, что ли, кого зовут.

- Сейчас они...

И скрылась. А вместо нее в дверях Семен стоит.

Старший сын старика в синем коротком пиджачке, с розовым галстучком на худой шее, прилично-робкий, в кого-то влюбленный, приглаживает напомаженные жидкие волосы.

- Семен. Как шереметевское нынче?

- На четыре копейки ниже прошлой недели.

- А строгановское?

- Без перемены, папаша.

- Ты про листовое?

- Про листовое, папаша.

Остро глядит отец в сына. Желтизна с лица спала.

- Ивана Данилыча векселя все переписать. К ярмарке принорови. На столе там. А вот с этим, с Васюковым, что делать?

Молчит сын. Ждет. Думает - не к нему.

- С Васюковым говорю как? Ну?

- Как угодно, папаша.

- Знаю. А по-твоему, как?

- Как угодно, папаша. Только и у Васюковых заминки нет. А вчера сам сына посылал. Тоже до ярмарки просил.

- Нельзя. К ярмарке банкрот будет. Слыхал, во сколько он лавки застраховал? А безо времени в Питер к чему летал? Знаем, нельзя Васюкову.

И опять пожелтело лицо старика бритое, с крючковатым носом, с сухими губами. И под седыми на виски заческами проступил пот.

Помолчали. Впустили в комнату, в трехоконную светлую залу, громы железа и солнечные звоночки весны. И отразилась Божья весна милой забывчивостью в глазах Семена. И грохот подземных сил железа отозвался злобным дрожанием рук Семенова отца.

- В Саратове думаю склады к осени открыть.

Старик сказал. И два глаза его стали, как две сотни крысиных глаз.

- Как угодно, папаша.

Как тяжело дышал хитрый старик. Злоба-жаба восемью лапами сердце охватила. Всю кровь выпила. Желчь по телу пустила.

Старшего к делу кое-как удалось приставить. Семеро сыновей. Семеро. Как уйдешь? Как оставишь? Балбесы. Семеро. Этот вот что знает? А он один хочет узнать. Малыми мозгами хочет дело охватить. Да и хочет ли?

Обе сотни крысиных глаз спрятались под веки старика. Злой, но лень. Злой, но подумать надо. Смерть ли, дрема ли, жизнь ли настоящая.

Видит старик: в светлой зале его, из-за дивана угольного ручей оказался. Бьет ключ-ручей в паркет. А вместо паркета - зеленая земля. И ширится ручей. И сердится. И вот не ручей то, а Волга. А зеленая земля - Россия. Или весь Божий мир. Ведь это одно и то же. А залы уже нет. Семен? Но он вместе с ними на барке. С ними. Со всеми. Семеро. Плывут. И буксира нет. И паруса нет. А! Вниз плывут... Зачем барка вниз порожнем?

«Сынов везу твоих».

- Куда? Стой!

- Что, папаша?

Рукой махнул старик. Не надо ему Семена. Их семеро. Все они один другого стоят. Старший к делу приучен. А что в нем? Может те подрастут, умнее еще станут. А он-то? Семен-то?

И опять вместо залы трехоконной - широкая, как Волга, река. А барка с сыновьями тонет. Тонет в синей-синей воде.

И мог бы старик закричать. Но он не хочет кричать.

И плыла барка вниз по реке. И везла стариковых сыновей. И потонула барка. То видел старик. И когда он увидел все это, он не огорчился, но захотел досмотреть сон ли, видение ли. И видел старик в светлой зале, переставшей быть залой, синюю-синюю реку. И когда утонули в ней все семеро сыновей его, он, успокоенный приговором чужого суда, сказал:

-Ну?

Семена уже не было у дверей.

Старику захотелось кричать. И он закричал, захватив левой рукой все, что было на груди его: и край сюртука, и жилетку, и сорочку.

Ночью железный старик лежал не мертвый, не живой. Немец тормошил его, хотел продлить старикову жизнь.

Упрямый старик хотел сказать:

- Прочь!

Но ничего не сказал. И умер.

 

II

 

Так же грохотала Торговая, когда вдова; проплакав ночь, коленопреклонялась перед утренне-вставшим гробом.

И семь сыновей ее стояли позади нее.

Семь сыновей и две дочери: Любовь и Анна.

Потекли торжественно гудящие и звенящие часы - дни отпевания, перенесения, отдания земле.

И часы эти были то кратки и легки, как миги, то тяжелы и тягучи, как скучные годы.

Новые шумы и новая тишина. Новые люди и новые думы.

Нарушился чин крепкого кирпичного дома. И по-новому звенело солнце по стеклам фасадных окон. И по-новому шуршала ночь в мебели и в обоях чутко неспящих комнат.

 

III

 

И вот кончилось. Перегорел бунт смерти. И стало опять чинно. Но новым чином чинно.

Ворвался колдун-великан в кирпичный дом на Торговой. И вырвал колдун железное сердце дома. Вырвал, похохотал и унес сердце куда-то. И стало легче дому без железных ударов сердца. Явно легче. Но неосознанно, от себя и других втайне, каждый стул и шкаф, и каждый человек дома бормотал:

- Я что же? Я отдельно! Я сам по себе!

И передвигались тяжелые стулья, и подолгу стояли, посмеиваясь, не на своих местах. Вспомнит кто-нибудь, застыдится и переставит. Бессмысленно белели бумагами разбаловавшиеся шкафы красного дерева. И подолгу стояли, ленивые, с открытыми ртами. Заметит кто-нибудь, разгневается, захлопнет, ключом припрет и выругается.

- Что же это в самом деле за беспорядок за такой!

И люди ходили не туда, куда нужно было дому для его железных дел. А если и туда, то не в те часы. Нужно собраться вместе, а они врозь. А когда нужно врозь, по своим делам, они вместе, и не о том говорят, о чем нужно. Но вдруг все разом вспомнят, застыдятся и опять налаживают на старое.

Так умирала старая совесть дома.

 

IV

 

Раньше всех опомнился старший приказчик, доверенный, Рожнов.

Желто-белые седины его привычной старости примаслились, пригладились и предстали пред Семеном. Почтительно-суровую беседу повел старик. Он часто улыбался беззубым ртом. И то была улыбка тихой гордости от сознания переходящей к нему власти.

«Не умели юнцы вовремя к делу приглядеться. Ну, а теперь без меня ни тпру, ни ну. От старика к старику, значит. От папашеньки-то к приказчику. Так-то».

И заперты были двери. И горели свечи. И выдвигались ящики, и открывались шкафы.

И без конца шелестела бумага в мягких руках желтого старика Рожнова. А по-новому испуганный Семен кивал головой и, принуждая себя постичь непостижимое, стучал пальцем в крышку стола.

И текли часы. И для Семена под конец они стали мутно-желтой рекой, точь в точь такой, какая вливалась ему и в рот, и в глаза, и в уши в часы бесконечных уроков в московской немецкой гимназии. Той гимназии, из которой однажды писал он письмо отцу:

«...Делайте со мной что хотите, папаша, а больше я здесь не могу».

И вот теперь в кабинете покойного отца льется та же мутно-желтая река страха и скуки.

Кончил желтый старик. Встал. Кресло отодвинул.

- А вы попамятуйте, что мною нынче говорено было. И папашенька неоднократно наказывали в случае чего наставлять вас. В делах то есть. А засим, спокойной ночи. Мне пора-с.

И низкий поклон. И зашаркали мягкие сапоги.

 

V

 

В ту ночь опять не спал Семен.

- После смерти отца, после того, как унесено было колдуном железное сердце, в дому зародились духи - не духи, зверье - не зверье. То видимые, то слышимые силы. На Семена накидывались они то в образе женщины, то в образе смертного страха.

Женщина внезапно выходила из двери или даже из стены. Или уже нагая, или как принцесса одетая и потом раздевалась., Всегда прельщающая, различной красотой красивая, она была то как настоящая женщина, то как кукла маленькая. За обедом, вскочив на стол и спрятавшись за стакан, она была не больше булавки. Вероятно, илией, или Семену было стыдно братьев, сестер, матери его. А ночью, всегда большая, пышная, подчас она расплывалась розовым облаком на всю комнату. И тогда они оба дрожали частой дрожью, пропитавшиеся друг другом.

Семену было 27 лет. К этому сроку он еще не знал женщины. Он был слаб. Ни мужчина, ни мальчик, он робел до дрожи и до холодного пота. И слабость, и робость гнали его от живых женщин. В мечтах он рвался к ним и говорил им ласковые слова.

И вот, по смерти отца, поселилась в дому нагая прельстительница и манила, кликала его:

- Сёма! Сёма!

А то вдруг увертывалась-смеялась:

- А вот не дамся.

Такова была Сёмина женщина в дому на Торговой.

Но там же зародился его смертный страх. То не было привидение, не был верящий в себя дух. То был гроб, а в гробу человек. Человек, который ранее все мог, и вот - ничего не может. Вдруг откуда-то вплывал тихий гроб. И не гроб был страшен и не человек в нем, а то, что это так просто, и что, видя это, невозможно было верить в слова молитв, которые ранее, всегда ранее, были бесспорны. Все было. И вдруг ничего не стало. Может быть, вспоминался отец, лежащий в гробе. Может быть, полуосознанно-диким казался переход от величия железного грома на подводах и таинственного шелеста бумаг к величию Царства Небесного. Страх был такой простой, языческий. И даже страх греха такого страха не заглушал его.

Была вечность или недуманье, незнание, и вот надвинулась пустота.

Церковь и ее огни, и ее священники - это одно, и это - правда. А гроб и в нем мертвый человек - это другое, другая правда.

И приплывал к Семену парчовый гроб. И в гробу лежал незнаемый человек. И становилось тоскливо-страшно и пусто. И все ненужно. И холодно-холодно.

И тогда, подчас, пели-кричали слова ненужных молитв. И спокойные чужие люди вставляли в страшные строки имя: Семен.

И вплывал в комнаты гроб. И входила-влетала в комнаты прельщающая женщина. То тот, то та... И Семен гнал прочь думу о гробе, холодея от предчувствия ее, и трепетно любил приходы женщины, и, когда ее не было, скучая, звал ее. Но и женщина, и гроб появлялись одинаково часто в доме, из которого ушел железный хозяин его.

В ту ночь опять не спал Семен. Лампадно-тихая ночь грела двухоконную низкую комнату верхнего этажа. Только что ушла нагая женщина. Ушла-растаяла.

Смотрит Семен круглыми бездумными глазами. А перед ним, у той стены, спят братья его: Макар и Доримедонт. Холодный пот томит Семена. И то пытается он уснуть, то, когда безнадежность этого желания ломит голову, пытается думать о железных делах, смутно шепчущих ему неведомые тайны.

Томится в ночи Семен. Слушает бормотанье Доримедонта. На де­ревянной складной койке спит Доримедонт. Ворочается.

Поскрипывает койка. Смутное снится Доримедонту. Доримедонт живет, чтобы, дождавшись ночи, уснуть. А спит, чтобы видеть сны. Боясь людей, не понимая жизни, взглядом мышонка смотрит он в расписные своды своих мечтаний. А мечтания его такие смутные, что только во сне им место. Скучная, строгая явь жизни и солнца убивает их. И день стыдит Доримедонта своей деловитой суетой. Смерть отца ничего не дала, ничего не взяла. Нет. Стало немного менее страшно. И еще: в сонные мечты стал чаще врываться золотой звон. Но то не были деньги.

Спит-ворочается Доримедонт на скрипучей койке. Черные кудри его так красивы над белым лбом. Лицо с черными усиками, как лицо юноши-рыцаря. Братья и сестры его русые. Кто потемнее, кто посветлее. У отца были темные волосы. Почти черные. Потом поседели.

Снится Доримедонту, что под ним конь белый. Скачут они, скачут по лесной сказке. Дубы-великаны над головой, как змеи перевиваются. Листья на них золотые, птицы на них - все павлины. Тропа под ногами коня заколдованная. Никому не пройти, не проехать. А он скачет. Ему нипочем. Вот терем встал расписной. В терему царевна томится. Надо спасти царевну. Спас царевну. А какая она - не заметил. Дальше конь скачет. Вот лес - не лес. Дворец золоченый. И конь пропал-провалился. А он, сновидец, король ли, королевич ли, на троне сидит, важно рукой пошевеливает, милостивые речи говорит придворцам. А далеко впереди громадное зеркало, и видит он в зеркале том золотую корону с каменьями на своих кудрях. А кудри ниже плеч. И такие черные на красном, золотом шитом одеянии. И смотрит королевич на красное, и гордо-весело ему. Пылает красное. Распылалось красное. И все кругом загорелось. Пожар дикий. А ему нипочем. Руками взмахнул. Улетел. Летит. О королевне вспомнил. Королевна, кажись, там рядом сидела. Ну да все равно. Дальше летит. Волга засинелась. В свой город прилетел. Вали на площадь! Народ скликай! Народ валом повалил. Ишь сколько! И купцы тут, и попы. А он, сновидец, уж не королевич сказочный, а настоящий губерна­тор. В карету сел, дверцы распахнул, На обе стороны из мешков мо­неты в толпу бросает. Крик. Шум. Ура. Губернатор важно народу головой кивает, фуражки не снимая. Вдруг - что такое?

- Держи его! Держи!

Отец на своей паре едет. Страшными глазами смотрит. Вскрикнул губернатор. Проснулся. Во все глаза глядит. Рукой кудри ворошит. Огляделся. На Семена уставился.

- Ты что, Сема, не спишь?

- Так.

- А сколько времени?

- Не знаю. Ночь еще.

- Макарка третьего дня часы купил. С цепочкой. Посмотреть?

- А тебе на что? Да они у него под подушкой. Разбудишь.

- Ничего.

Из-под одеяла выпрыгнул. К братниной кровати подошел-подбежал.

Важно разметавшись, спит на спине Макар, степенно похрапывает. Доримедонт часы за цепочку из-под подушки вытянул. Оборотив к лампадному огню, посмотрел. Легонько свистнул.

- У, рань какая! Спать. И ты спи, Сёма. Ты что не спишь по ночам?

- Так. Не спится. Да и ты не больно рассыпайся. Знаешь какой день. Пораньше встать надо. Помочь там. Или чего. Дела много.

- Ладно. А ты что, говорю, по ночам не спишь?

- Так. Не спится, говорю.

- А ты книжку возьми.

- Зачем? Какую книжку?

- А так. Живо уснешь. Плохая попадется, скучная, от скуки уснешь. А если интересная, замечтаешься, тоже не увидишь, как сон возьмет.

- Нет. Что книжка...

- Не нет. А когда у меня, в Москве, сон очень плох был, я всегда с книжкой. А ты что? Боишься, что ли? Так ты не бойся. С сегодняшнего дня бояться нечего. На то он и сороковой день. Мытарства кончаются. Душе свобода. А папаша в ночь скончался. Теперь как раз. Ты бы...

И оборвал нить слов своих Доримедонт. Макар на кровати своей заворчал непонятное. Голос-говор злой. Голову с подушки приподнял. Глаза закрыты. Лицо круглое. Со сна красное. Нос красивый, отцовский, с круглой горбинкой, ноздри раздувает. Открыл глаза Макар. И сразу они, как птичьи глаза, по комнате забегали. Будто и не спал. А по тихой комнате лампадный свет, как загнанный зверек, бегает. Оживет - все кругом обежит. Замрет - где-то за углами таится.

- Это вы, что ли, тут разговариваете?

Голос Макара громкий, не ночной. Под подушкой пошарил. Часы поймал. К уху приложил. Вглядывается. На лампадку на вздрагивающую сердитые взгляды мечет.

- Дормидоша! Дормидоша! Не спишь?

- Чего тебе?

- Лампадку поправь. Еще погаснет, опять навоняет. Чего эта дурра Домна смотрит. Или загаси, что ли.

- Сейчас. Зачем гасить.

Взвизгнула койка. Выпрыгнул Доримедонт. Босыми ногами в пол бьет. Зашипело, затрещало. Вот ровным огнем лампадка поет, святые иконы радует. И стенам приятно. Доримедонт опять под одеялом. Ново-старый сон предвкушает, обожженные пальцы наскоро слюнит.

А Макару спать расхотелось.

- А Сема спит? Ты, Сема, спишь?

А сам волосы приглаживает. Волосы светлые-светлые. Как спелый овес. Причесываются-припомаживаются они бабочкой. Такая мода. За ночь, за сон бабочка чуть растрепалась. Будто побывала в ладонях у детей. Макару досадно, что нет зеркала. Встать лень. Дормидоше сказать стыдно. Приглаживает. А тут Семен говорит. Тихо так;

- Не сплю. Не спится мне.

- Вы о чем разговаривали? И чего по ночам болтаете? А, может, интересное что? Про тетю Сашу?

- Нет. Так.

- Мы про сороковой день.

- Что про сороковой день?

- Тоска. Вот что.

Это Семен.

- Какая тоска? Очень вы папашу любили! Знаем.

- Да мы не про то.

Это Доримедонт. И голос его сонно-далек. А Макар говорит:

- Вот что. Когда же завещание? Ты, Сема, вчера с Рожновым говорил. Чего тянете? Мне Михайлов вчера говорил: вы, говорит, затянули. Так, говорит, нельзя.

- Нет. Ничего. Успеем.

Это Семен. И в бессонном голосе его злоба. Чуть.

Но Макар не знает красоты напевов души. Он слышит слова. Но Макар не только слышит слова. Он их видит. Видит написанными на бумаге. У Макара хороший почерк. Отставая от товарищей в науках, как и братья, в Москве он удивлял всех способностью выводить буквы почти с правильностью чертежника, но быстро. Буквы отдельно. Четко, красиво. Штрих и нажим - все на месте. И всем братьям приятно, что Макар такой искусник.

Макару захотелось опять спать. Повернувшись лицом к стене, пробормотал:

- Что же вы? Спите, что ли?

Лампадой успокоенные, стены молчали, впитывая в себя притворно-искреннюю тихость Семена и настоящий сон Доримедонта. Сон-грезу.

Между сном и сно<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-03-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: