часть вторая: невидимые стены




— Я Чонин, и я здесь, чтобы...

— Писать.

 

 

Челюсть Чонина повисла в удивлении, приподнятые брови выдавали шок. Секунды приходили и уходили, проносясь вдоль тонкой линии сомнений. За окном трава переходила в небо, растворяясь в красках и ярком хаосе. Кенсу ждал.

 

 

Тут Чонин заметил открытый альбом, лежащий на кухонном столе, и расслабился в дверном проеме, — Ах. Так ты уже прочитал свои записи?

 

 

— Да, — Кенсу кивнул и не заметил мелькнувшего разочарования на лице Чонина.

 

 

Сегодняшний разговор продолжился в соседней квартире Чонина. Это была белоснежная коробка, заваленная скомканными бумагами, полупустыми бутылками пива, множеством ахроматичных форм: тонкое смятое одеяло на голом матраце; свободно болтающийся гобелен, словно флаг капитуляции. Маленькие окурки сигарет и желтые таблетки были выложены на пластиковом кофейном столике, образовывая слово КЕНСУ. Все было похоже на тонкий слой белой хрупкости, едва сдерживаемой постмодерным асбестом. Кенсу предался остракизму, но затем целиком сосредоточился на Чонине, разглядывая его летаргичные шаги и длинные ресницы.

 

 

Кенсу казалось, что Чонин стал неотъемлемой частью всего, что было в его комнате. Растянувшись на диване, Чонин был человеком, который принадлежал месту вроде этого, скорее всего, или он был человеком, который привык к этой высококлассной беззаботности. Пустой, наполненный безразличием человек, с пролегающей тенью между эмоциями и ответом.

 

 

— Тебе не нравится здесь, да?

 

 

— Тут все черно-белое. Не выглядит, как чей-либо до...

 

 

— Держи, — внезапно позвал Чонин.

 

 

Кенсу еле успел повернуться, чтобы поймать пачку еще упакованных желтых клейких бумажек для записей, что Чонин ему швырнул.

— Что это?

 

 

— Да ладно тебе, на самом деле. Они должны быть тебе знакомы.

 

 

— Нет, я имею в виду, зачем ты даешь их мне?

 

 

— Ты же сам сказал, что моя комната черно-белая, — Чонин пожал плечами, затем откинулся на диване, внезапно выставляя на показ свой кадык и все острые края его подбородка и хрящей и локтей, костяшек, ногтей. — Так разукрась ее. Готов поспорить, тебе не терпится это сделать. И смотри, это цвет солнца. Заставляет чувствовать себя живым, правда?

 

 

— Ты ужасен.

 

 

— Твой уничтожающий взгляд, — Чонин усмехнулся, — нравится мне больше всего.

 

 

Так Кенсу сдался, но только после того, как приказал Чонину, — Отныне называй меня хеном. Ты настолько бестактный, что это нелепо.

 

 

Чонин небрежно засмеялся, испуская дым, словно сверкающее облако над головой, и широко открыв рот от ликования. Кенсу пододвинул стул к ближайшей стенке, забрался на него, чуть пошатываясь, и раскрыл первую пачку и провел большим пальцем по бумажным краям. Стена тепло нагрелась от солнечного света, и голос Чонина прозвучал как утешающее мурлыканье за его спиной, туман из нескольких незначительных слов, дрейфующих над задумчивой гримасой.

 

 

— Ты когда-нибудь задумывался над тем-сколько десятков часов ты провел, делая ту же самую работу, с тем же самым пистолетным клеем и ведром мраморных глаз и игрушек, вчера, позавчера, поза-позавчера и вообще? Сколько раз ты садился за свой пустой обеденный стол и задумывался, вспомнишь ли ты завтра сегодняшний день?

 

 

Со временем Кенсу стал замечать, что Чонин не совсем задавал вопросы. Он отвечал на них. Заполняя следы, которые Кенсу оставил позади. Нежно и чарующе, с резкими согласными в конце слов и растягиваемыми до бесконечности гласными. Взгляд устремился далеко-далеко прочь, потерявшись где-то в Кенсу, пока Кенсу освещал его стены пыланием золотого пожара.

 

 

— Тебе никогда не казалось, что ты не можешь запомнить только потому, что тебе нечего запоминать? Если ты делаешь те же самые вещи каждый божий день недели, каждую неделю в месяце, все двенадцать месяцев в году, разве память не потеряет свое предназначение? Что ты думаешь случится, если ты начнешь выбираться из рутины?

 

 

Так они провели всю ночь. Кенсу не пошел в бар, и он не пел, просто прислушивался к шепоту Чонина и к пергаментному шороху под кожей его пальцев, к ударам его пульса, просачивающемуся в невидимые трещины белоснежной комнаты. Он позволил Чонину вытащить его из рутины, и этот процесс был почти чересчур легким.

 

 

В какой-то момент Кенсу закончил с бумажками, а Чонин со своими вопросами. Они разместились на своих старых местах на диване и на кресле, наслаждаясь сумерками, и в этот миг между ними зародилась мелодия. Она росла, неясная и легкая, начинаясь с конца и заканчиваясь в начале, и она создавала невидимую нить, тянущуюся от языка Кенсу к кончикам пальцев Чонина, приподнимая их, словно марионетку над его коленками.

 

 

Отправляясь ко сну, Кенсу лепил мелодичные строки, ля-бемоль, си-диез-минор, Чонин, смотри твои руки танцуют, Чонин, ты мне очень нравишься; Чонин определил размер такта, четыре четверти, три четверти, хен, счастлив ли ты, хен, запечатли меня в своем времени.

 

 

Последний вопрос Чонина был мягким, он пробормотал его, как только Кенсу закрыл глаза, — Сколько раз ты пренебрегал чем-то действительно важным?

 

 

 

 

Июль — самый жестокий месяц, и его последний день самый горький.

 

 

— Эти люди, — сказал Кенсу, и сегодня он чувствовал себя измученным. Его кости болезненно ныли, а его ребра упирались в легкие, и он не мог дышать, и все болело, крутило, болело, крутило. — Эти люди пропали. Они все пропали.

 

 

Чонин продолжал смотреть. Кенсу дрожал и хватался за свой альбом как за жизнь, сжимая бумагу под своими ногтями, и, может, ему хотелось все разорвать. Может, он вовсе не хотел вспоминать. Возможно, он мог бы попасть в еще одну аварию и избавиться от тех воспоминаний, что у него остались.

— Бэкхен он... я... я пытался найти его... здесь так написано, — он перевернул открытый альбом и указал на потрепанную страницу, лицо на снимке немного выделялось из-за обильных блесков от отпечатков пальцев. — Здесь написано, что он переехал. Видишь, написано, что его номер больше не используется. Но Бэкхен был моим школьным другом. Лучшим другом. Я просто... я очень хотел узнать, почему он переехал. Куда он переехал. Все, что я хотел, это наладить все дела, если вдруг мы с ним поругались.

 

 

— Поэтому я позвонил его маме, и я помнил, как она обнимала меня во время церемонии окончания школы и сказала мне, что я ей как сын, и что я гораздо воспитанней Бэкхена, и если мне когда-нибудь потребуется материнский совет, то я могу обращаться к ней... и Бэкхен толкнул меня в плечо, и все смеялись и... но когда я позвонил ей сегодня, она просто... это была она, но она звучала так... она была такой... уставшей. Разбитой. Чонин, она была сыта мной по горло.

 

 

— Не надо, — Чонин побледнел, — Ты же не попросил Бэкхена к телефону, правда?

 

 

— И она накричала на меня, сказала, чтобы я никогда ей больше не звонил, а потом она попросила прощения. У меня. Потому что она даже не могла винить меня за то, что я позвонил ей и напомнил ей, что Бен Бэкхен мертв. Что он умер в том же самом несчастном случае, в котором оказался и я. Что я выжил вместо него.

 

 

— Послушай, хен, это ведь не твоя вина...

 

 

— Сколько раз я это делал, Чонин? Сколько раз я звонил ей и спрашивал у нее, куда переехал ее умерший сын? Чонин, что же я делал? Почему никто просто... почему я не записал об этом? Почему?

 

 

Чонин ничего не ответил. Он переменулся, едва ли, и облокотился на лестничные перила.

 

 

— Ты знал об этом? — Кенсу спросил, наконец, после того как секунды растянулись в минуты, и его нервы вырвались в неистовый крик, когда Чонин снова ничего не ответил, — Ты знал об этом, так? Почему ты позволил мне это сделать?

 

 

Со вздохом, Чонин вырвал альбом из рук Кенсу.

— Ты и сегодня не собирался это записать, не так ли, хен? Ты расстроен, но это не значит, что ты это сделаешь, правда же? Ты думаешь, что возможно все это пройдет, когда снова проснешься?

 

 

Хотя Кенсу и издал звук протеста, ему действительно не нашлось что сказать. Возможно, Чонин был прав. Тяжелейшая вина, и может небольшая ярость, привели к мокрой влаге в его ладонях.

 

 

— Напуган. Ты напуган. Лучше заново открывать чужие раны, чем рисковать открыть свои собственные, потому что время лечит такие раны как у нее, но оно, я уверен, не залечит твои. Пока все остальные идут вперед, ты застрял здесь совсем один, оплакивая одну и ту же вещь каждый день. Ты это знаешь. И ты ненавидишь себя за осознание этого и... — Чонин взял запястье Кенсу, понизив голос, — Это не твоя вина. Пытаться защитить себя—это не ошибка.

 

 

Кенсу сделал рваный вдох и, до того как Чонин снова не начал говорить, он вырвал свое запястье и схватил обратно свой альбом. Сглотнув гадкий ком в горле, он написал «умер четыре года назад (31 июля 2012)» поверх веселой улыбки Бэкхена. Может, почерк был немного кривым, немного дрожащим, размытым солеными каплями. Может, Чонин покачал головой. Может, он будет жалеть об этом каждое следующее утро, начиная с сегодня.

 

 

Но, по крайне мере, он не будет оставлен позади.

 

 

 

2.1

Чонин принес с собой первое утро августа и два бумажных пакета маслянисто-коричневого цвета, небрежно бросил их на крохотный обеденный столик на кухне Кенсу и повернулся для объяснений.

— Ты дал мне вчера ключ от своей квартиры.

 

 

— Я знаю, — Кенсу показал на записку на стене, более того ему казалось, что он мог об этом знать даже без записки. В Чонине все было новое, но знакомое, неожиданное, но теплое, словно что-то уклонилось от разума, но твердо отпечаталось в недрах души.

 

 

— Что ты еще обо мне знаешь? — спросил Чонин, вытаскивая тосты и яйца из пакетов и привычно орудуя на кухне.

 

 

— Тебя зовут Чонин, ты мой сосед, — Кенсу следил за кратчайшим путем, который Чонин прокладывал от кухонных шкафчиков до стола. — Раньше ты танцевал, но бросил это, чтобы стать писателем, и у тебя грустная улыбка, и ты постоянно куришь, потому что... потому что ты уми...

 

 

Звук вырываемой из металла бумаги, раздавшийся, когда Чонин схватил альбом с кухонной стойки, открыл последнюю страницу и вырвал ее, был слишком жестким для ушей. Кенсу замолк и смотрел, как Чонин достал зажигалку и поднес пламя к листу бумаги.

— Тебе не надо знать. Я—это страница, которая исчезнет в один прекрасный день. Эту страницу даже нельзя будет назвать красивой. Бумага будет запятнана кровью и слезами и, честно говоря, лучше не иметь моей страницы вообще.

 

 

— Но...

 

 

— Просто забудь.

 

 

Когда Чонин ушел, Кенсу тайно переписал страницу, собрал пепел и высыпал его в банку. Он сделал это не потому, что с этого дня он хотел помнить Чонина, а потому, что он хотел чтобы завтра Кенсу знал о парне, который был причиной скрытной улыбки Чонина сегодня. Он хотел, чтобы завтра Кенсу знал, что за призрачным образом Чонина с сигаретой, который запихивает таблетки себе в глотку, запивая их стаканами молока, скрывается Чонин, который может смеяться всем своим лицом и телом. Чонин, который надевает свою кепку задом-наперед и надувает свои щеки в неожиданные моменты. Он словно ребенок со шрамами старого человека, словно самый трепетный романтик, скрывающийся под оболочкой жесткого цинизма.

 

 

Хоть у Кенсу и не было фотографии в этот раз, он подумал, что она и не особо была нужна. Слова появлялись сами по себе, с желаниями в конце каждой строки, и Кенсу казалось, что они гораздо лучше любой фотографии передавали образ того редкого сияния звездной пыли в глазах Чонина. То, как он называл его хеном. То, как он разворачивал их кепки задом-наперед и говорил о том, как они похожи.

 

 

Он не написал о том, что Чонин умирает.

 

 

 

 

Человек на последней странице в его альбоме был Чонином по определенным дням, в другие дни он был писателем, или же незнакомцем во время коротких поездок в лифте. В хорошие дни у него был гладкий оливковый цвет кожи; в плохие дни его плоть окрашивалась в желтый цвет, подобно какому-то наказанию. Иногда он был простым парнем, сидящем на соседнем балконе, свесив ноги с карниза и положив руки на ржавые перила, с сигаретой в пересохших губах. Иногда он был уставшим человеком, прислонившимся к стене, тонущим под дождем, с промокшими волосами и сгорбленной спиной. Иногда они разделяли безмолвную секунду в коридорах, или проводили бесчисленные часы, разговаривая с прикрытыми глазами, в густых потоках синего дыма и звучании блюза. Временами было больно видеть его, от этого в груди Кенсу поселялось нечто более тяжелое, чем жалость, но, чаще всего, встречи с этим человеком кружили и осветляли сознание Кенсу.

 

 

И несмотря на то, что Кенсу не записывал все детали, всегда возникало нечто, когда между ними происходил контакт. Каждый раз, когда они ловили взгляды друг друга, когда они потягивались под ночным небом, царапины на костяшках пальцев предательски напоминали о себе в промежутках прерывистого дыхания. Это было нечто необъяснимо теплое, легкое, прозрачное. Немного похожее на светлячков. Нечто, что задерживалось в его ладонях только для того, чтобы исчезнуть к тому времени, как только оно научится желать. Нечто, что подсказывало ему о том, что все это уже случалось раньше, и что в следующий раз, точно также, оно улетит прочь. Скользнет меж его пальцев, словно мимолетное воспоминание.

 

 

Но, скорее всего, это нечто не было чем-то романтичным. «Люблю тебя». Эти два слова никогда не произносились. Они были слишком решительными, слишком резкими без мотива, без твердых доказательств, без рациональных объяснений, потому что в конце каждого дня Чонин иногда был незнакомцем, иногда Чонин был книгой, но он никогда не был кем-то большим, чем друг. Время держало их на расстоянии руки, невидимая и непроницаемая грань.

 

 

Дни приходили и уходили, и Кенсу стал понимать разницу между не уходи и спокойной ночи. Конечно, Кенсу всегда до смерти хотелось подбежать и затащить Чонина обратно. Ему казалось, что они всегда подходили друг другу, хоть между ними и не было лабиринтов из переплетенных пальцев и ног. Существовали только цунами текста и медленные волны музыки. И может это было все, чем они были.

 

 

Коротко махнув рукой, он всегда делал шаг назад.

— Спокойной ночи.

 

 

Между Кенсу и Чонином, скорее всего, не было романтики, в привычном понимании этого слова. Но возможно, между ними было немного чего-то другого, между утешением и потребностью, между надеждой и верой, между шеей Кенсу и изгибом ладони Чонина.

 

 

 

 

Они были вдвоем на крыше Самсунг Тауэра, семьдесят три этажа уносились вверх в ночь, этой высоты почти хватало, чтобы раскидать звезды по созвездиям, но в то же время, земля оставалась достаточно близко. Кенсу считал количество оставшихся таблеток в оранжевой пластмассовой баночке Чонина, а Чонин смотрел, как дым рябью рассеивался в воздухе.

 

 

— Каково это?

 

 

— Каково что?

 

 

— Быть забытым.

 

 

Чонин спрятал руки под голову, и они вместе стали рассматривать неясную луну и звезды, заключенные в облаках. Он тихо двигал челюстью вверх-вниз несколько секунд, прежде чем, наконец, появился хриплый ответ, — Словно тебя убили. Стерли и уничтожили против твоей воли.

 

 

— А каково это, забывать?

 

 

Кенсу посмотрел глубоко в небо, — Это тоже похоже на смерть, — и никогда раньше он не желал так сильно пожить еще чуточку дольше. Их коленки соприкоснулись. Кенсу вдыхал дым, который Чонин выдыхал. Этой ночью они пахли чернилами, и дождем, и хлопком, и уличными закусками, металлической осенью, и друг другом.

 

 

— Знаешь, — Чонин повернулся, с промелькнувшим отсутствием в выражении лица, — хен, в то время когда я танцевал, мне нравился мой ассистент. Он был китайцем. Лу Хан. Моя первая любовь, можно сказать. Я уважал его, следовал за ним, а он заботился обо мне. А потом в один прекрасный день я сломался. Сломался под давлением и болью, и мне все осточертело. Я сорвался на нем. Он пытался исправить меня. Все пытались исправить меня. Но знаешь, исправить человека это не то же самое, что исправить игрушку. Когда ты исправляешь человека, ты жертвуешь собой и ломаешься сам.

 

 

Один из них сглотнул, громче, чем шептал Чонин, — И я разбил его на слишком много осколков.

 

 

— Мой редактор, О Сехун, он кретин. Но он эффективен. Ставит меня на место, когда я иду по неправильному пути или теряю голову. Суть в том, что он собирает меня по частям в одну кучу так, чтобы я ничего не растерял. Мы держимся вместе. Он держит меня как бездомного пса, я думаю, он мне подходит.

 

 

А, потом однажды он мне говорит, он встречается с кем-то из балетной труппы. Я такой, ладно, круто, но танцоры бывают мелодраматичными. А он продолжает, нет, этот прекрасен, его имя Лу Хан, вы двое должны встретиться, разве ты не говорил, что танцевал раньше?

 

 

— Ах...

 

 

— В итоге мы встретились. Это было неизбежно. Но знаешь что? Он все еще помнил, какой кофе я люблю. Восемь лет, а он даже не попытался забыть меня. Он выглядел как дерьмо, даже несмотря на любовь к Сехуну. Знаешь почему? Воспоминания. Они убивают его. Я не могу спасти его от них. И Сехун не может, — Чонин поморщился, и внезапно дым больше не летел потоком, но просачивался сквозь его зубы. — Никто никого не может спасти от воспоминаний.

 

 

Было ясно, к чему клонил Чонин. Кенсу попытался сдержать его следующие слова, но, в конечном счете, это было невозможно.

 

 

— Хорошо, что ты не вспомнишь меня, на самом деле, потому что таким образом я смогу спасти тебя. Таким образом, когда я облажаюсь, тебе не придется с этим жить. Если тебя забыли, то это не так невыносимо по сравнению с тем, если тебя помнят. Я могу терпеть смерть в конце каждого дня, хен. Это нормально—забывать меня.

 

 

Кенсу не услышал как Чонин громко сказал, «все равно я умираю», и эти слова потерялись где-то среди звезд; вместо этого он услышал тихое, «не дай мне умереть», в пальцах, которые Чонин сплел с его собственными. Он наклонился и прижался своим носом к его, отдал Чонину свой кислород и аромат тик така на языке, а в ответ забрал полные легкие никотиновой тьмы и раскрошенное обезболивающее и горькие опиоиды.

 

 

— Знаешь, почему ты всегда выглядишь таким старым? Потому что ты думаешь, что ничто не заслуживает запоминания, потому что ничто не идеально, и ты прав—ничто не идеально. Но каждый момент заслуживает запоминания, Чонин. Каждый раз, когда ты облажаешься, я буду видеть человека, каждый раз ты будешь падать, я буду видеть, как любовь принесет тебя к берегу... и мне неважно, что через восемь лет я буду выглядеть как дерьмо. Может быть, потому что у меня нет никаких воспоминаний, и мне нельзя на самом деле сделать больно, но... для меня... любить, и причинять боль, и ломать себя ради кого-то заслуживает этого...

 

 

Чонин наклонил подбородок Кенсу, и их первым воспоминанием стал поцелуй, прогнавший прочь беспокойство. Но, как ни странно, Кенсу не смог заставить себя записать это воспоминание.

 

 

 

2.2

— Слушай, когда-то я сказал, что хочу написать о тебе, — сказал Чонин. Их ступни утопали в песке; отдаленный шум моря уносил его голос прочь, — Дело в том, что, по-правде, я не хотел писать о тебе, на самом-то деле. Я вообще не пытался писать, честно сказать. Писательство заключается в наблюдении, а я пытался убедиться и... в этот раз я хочу наблюдать. Я хочу узнать о тебе.

 

 

Кенсу подождал, пока Чонин откашляется, чтобы ответить, — Но я же рассказывал тебе о себе. Весь день. И я рассказывал тебе о себе в течение двух месяцев, я не уверен, что осталось что-либо, что бы я мог...

 

 

Его предложение оборвалось на глаголе, в тот момент, когда Чонин положил свою руку ему на шею. Чонин возродил его предложение союзом, когда Кенсу посмотрел с удивлением. На его лице засияла улыбка, небольшая, но, каким-то образом до ушей, не показывая зубов, но она была ярче, чем луна и все вместе взятые звезды, когда Чонин сказал, — Но есть еще целый персонаж, о котором ты мне не рассказал. Ты мне рассказывал про двадцатилетнего Кенсу. Про кимчи спагетти, про плоские шутки, про обеды под деревьями. Про того, кто умер. Ты не рассказал мне, однако, про хена, который жив, который прекрасно поет песни в баре не попадая в мелодию, который живет каждый божий день словно первый и последний раз.

 

 

— Я... — начал Кенсу, и в этот момент он понял, что ему нечего сказать. Рука Чонина была теплой, и тяжелой, и идеальной на его шее.

 

 

— Я хочу узнать о тебе, хен. Не о вчерашнем тебе, и не о завтрашнем тебе. Я хочу узнать о тебе сегодня. Хочу знать, как ты себя чувствуешь, почему ты не пошел сегодня в бар, о чем ты первым делом подумал когда проснулся, щекотно ли тебе...

 

 

— Да.

 

 

— Что?

 

 

— Мне щекотно, — и Кенсу не понимал, что он делал, положив свою руку поверх руки Чонина, и почувствовав прилив тепла в ладони, — Но мне нравится твоя рука здесь. Это ужасно. В хорошем смысле.

 

 

Чонин, вероятно, хотел засмеяться, но в какой-то момент его смех обернулся кашлем, который заставил согнуться их обоих. И пока они потягивались на пляже, бок о бок, с песком в волосах и океаном в их пальцах, Кенсу поглаживал шею Чонина, чувствовал воздух, тяжело вдыхая и выдыхая, и закрыл свои глаза.

— Я тоже хочу узнать о тебе. Сегодня, я не хочу тебя забывать.

 

 

И Чонин помогал ему запомнить, оставляя следы всех линий, и углов, и прошлого, и будущего Ким Чонина на коже и губах и ресницах Кенсу. Сон—он словно воск, полиэстер, пенопласт, шерсть, графит, и он окутал его прежде, чем Кенсу смог уйти в прошлое и попытаться ухватиться за кончики пальцев рук и ног Чонина.

 

 

— Завтра, — сказал Кенсу, на периферии сна и реальности. Рука Чонина призрачно скользила по его ключицам, утешая его молитвы, — Я хочу увидеть, как ты танцуешь.

 

 

— Почему?

 

 

— Когда ты об этом говоришь, ты словно немного загораешься... Я хочу увидеть, как ты загоришься полностью. Засияешь. Переполнишься светом. Словно светлячок?

 

 

Когда Кенсу снова проснулся, в его пальцах ног был песок, океан в кончиках волос, и светлячки в его комнате. Десятки маленьких светлячков в предрассветной темноте, мерцающие словно звезды в воде, сияющие в его маленькой комнате со слишком низкими потолками и слишком близкими стенами. Он недоуменно смотрел на их присутствие, но еще больше его удивляло странное желание упасть обратно на подушку и засмеяться.

 

 

 

 

— Я здесь, чтобы забрать тебя, — сказал человек в дверях. Его звали Чонин, как казалось Кенсу, но он не мог вспомнить, где он слышал это имя раньше. Он нахмурился и начал проверять свои записи, но в этот момент Чонин притянул его к себе и легонько поцеловал в губы, — Так ты наверное лучше вспомнишь.

 

 

До того, как у Кенсу появился шанс оттолкнуть его, хотя неизвестно, оттолкнул бы он его или нет вообще, Чонин положил свою руку ему на шею и начал выталкивать его из квартиры, — Давай, пошли.

 

 

— Куда мы... — скулил Кенсу, в то время как Чонин практически перебросил его через оконное стекло непристойно-богатого на вид кабриолета, коварно припаркованного возле бордюра, с полностью черным экстерьером и плюшево-белым интерьером, даже не потрудившись открыть дверь, — едем?

 

 

— Смотреть на светлячков, — сказал Чонин, заглушая кашель своим рукавом, и только когда Кенсу пристегнулся и огляделся, он увидел, что парень улыбался до ушей, — Настоящих.

 

 

— Тут где-то неподалеку есть поле? — спросил он, но Чонин ничего не ответил, только включил радио, и взрывы поп-мелодий наполнили воздух, возможно, он сделал это для того, чтобы скрыть свою неприлично-довольную улыбку.

 

 

Автомобиль мчался от долговязых переулков к теням небоскребов и травянистому пригороду, в глубь ночи. В какой-то момент Кенсу заметил, что Чонин высунул свободную руку наружу, позволив ей свободно болтаться за оконным стеклом, и собрался с духом, чтобы сделать так же. Ветер соприкасался с его нервными окончаниями на коже и вдыхал искры в их волосы. Волнение было небольшим, но его было достаточно, чтобы заставить сердце биться чуть быстрее. Кенсу начал петь, голос был взволнованным и отличался от звуков радио, и он знал, что Чонин наблюдал за невидимыми потоками, которые вихрем кружились вокруг его пальцев. Приливы и отливы цвета его блуждающих мелодий.

 

 

Только вместо того, чтобы приехать в поле, или даже парк, Чонин заглушил мотор перед заброшенным складом. Кенсу повернулся к нему в изумлении, — Мне казалось, ты сказал, что мы будем смотреть на светляч...

 

 

— Подожди, — вмешался Чонин, и Кенсу понял, что ему ничего не расскажут пока это не случится, поэтому он позволил Чонину вытащить себя из автомобиля, очень легко вплетая свои пальцы в его, слушая о цветном дыме и свете, и магии, которые, казалось, не имели ничего общего с настоящими светлячками.

 

 

Действительно, это практически не касалось насекомых, но почти все имело отношение к паре прозрачных перчаток, и к взрыву огней над ними, и к неровной ухмылке на губах Чонина, когда он приказал Кенсу смотреть внимательно. Дверь захлопнулась, лунный свет потускнел, и Кенсу затаил дыхание.

 

 

Чонин был быстрым мельканием крепких мышц и подвижной грации, он скользил сквозь пространство, но более того, из его ладоней буквально исходили линии света. Реки из сияющего зеленого и желтого, и синего света вырывались из его рук и плыли, словно неоновый дым или вода. Он рисовал своими пальцами с особой, мерцающей точностью.

 

 

Там не было музыки, только лишь приглушенная мелодия в их легких: бесконечные вдохи Кенсу, долгие диминуэндо, когда он и вовсе забывал дышать; быстрые выдохи Чонина, острые крещендо, когда влажные пятки скользили по мокрому цементу, а ладони разрезали приливы и отливы жидкой флуоресценции в ночи.

 

 

А затем Чонин жестом пригласил Кенсу подойти ближе, простым поманиванием указательным пальцем, но сердце Кенсу застряло у него где-то в горле, когда он дернулся вверх, и чуть ли не выпрыгнуло наружу, когда Чонин внезапно запустил свою руку под его рубашку, открытой ладонью скользя по линии от его шеи к груди. Несмотря на то, что все краски были эфирными и исчезали в воздухе, прикосновение Чонина оставалось горячим и незабываемым.

 

 

— Настоящие светлячки, — улыбнулся Чонин, — освещают людей изнутри.

 

 

— Да о чем ты вообще говоришь? — Кенсу засмеялся, и даже еще сильнее, когда заметил, что Чонин смущенно покраснел от шеи и выше.

 

 

Ответ Чонина начался с заикания, но исчез в приступе прерывистого кашля и дрожи, зажатых плеч. На его лбу выступили капли пота.

 

 

Что-то было не так.

 

 

 

 

Между облачным особняком Чонина и жалким барчиком Кенсу было сто двадцать два километра, и где-то там Кенсу схватил руку Чонина над рулем автомобиля и притянул его к себе, — Ты в порядке?

 

 

— О чем ты?

 

 

— Эти таблетки—тессалон, фенерган, кодеин, а эти вообще как читаются? И твой кашель, а это что...? — Кенсу достал маленькую пластиковую наполовину-сложенную вещичку из кармана для перчаток, — Ты... неужели это пакет для рвоты?

 

 

Чонин побледнел, — Нет, это не он.

 

 

— Ты болен, это правда?

 

 

Гул тишины—это было самое громкое, что Кенсу когда-либо слышал. Наконец Чонин отодвинулся, уставился вдаль. Кенсу смотрел, как его кадык подпрыгивал, колебался, и падал, и внезапно он пожалел о том, что спросил. Все рушилось, трескалось по швам, когда он холодно прохрипел, — В чем дело? Это же не смертельно, не так...

 

 

— Мои легкие.

 

 

В воздухе не было ничего, кроме тяжелого дыхания, и, может, застрявшего кома в горле Кенсу.

 

 

— Сколько, сколько месяцев... дней...? — Он спросил, уставший, более утомленный, чем пепел, который осыпался с кончика сигареты Чонина. Загорался и исчезал в сером цвете. Загорался и исчезал. Исчезал.

 

 

— Доктор сказал, два года, — и Чонин попытался улыбнуться, с сигаретой между его губ, висящей словно насмешка и грусть, — Это довольно долгий срок, учитывая то, что я прожил двад...

 

 

— Нет. Прекращай курить.

 

 

Медленно моргая, Чонин издал тихий рваный смешок. Беспокойство стало осязаемым.

— И что ты сделаешь? Я все равно умираю. Два года, два с половиной, какая разница? Это всего лишь вопрос времени, и не притворяйся, что тебя это волнует, в любом случае, ты даже не можешь вспомнить, что мы делали...

 

 

Его челюсть была грубой и жесткой при соприкосновении с кулаком Кенсу, и Кенсу почти сам не верил, что он только что вмазал Чонину, и тот отлетел назад и ударился головой о подголовник. Его сигарета упала на сиденье.

 

 

— Вот что, — дрожа, скрипя зубами, Кенсу поднял сигарету и смотрел, как клубился дым, — вот что я сделаю, — и засунул ее себе в рот. Она все еще горела, и обжигающая боль была не жгучей, но пронизывающей. Такая боль, которая разрывала плоть Кенсу, которая резала каждый нерв и причиняла муки, настоящие муки.

 

 

Чонин непоколебимо наблюдал за тем, как Кенсу прожевал и проглотил сигарету, смесь из табака и бумаги и фильтра, жестко, словно лезвием по ранам от ожогов. Дым проник в его горло, и он немного закашлял, с холодными наворачивающимися слезами на глазах. Табак был на вкус как грязь и лекарства, и вкус становился еще более отвратительным под безразличным взглядом Чонина.

 

 

— В следующий раз, когда я увижу, что ты куришь, — Кенсу сглотнул все это, язык кричал от боли, когда он прижимал его к небу, — Я сделаю так снова. Потому что, да, да, время меня не волнует. Без разницы, умру я сегодня или завтра, правда же? Если ты думаешь, что имеешь право отрезать себя от меня, то почему я не могу поступить так же?

 

 

— Какой же ты блять, идиот, хен.

 

 

Кенсу было слишком больно, чтобы ответить, но он мысленно согласился.

 

2.3

— Странно, что этот паренек-писатель больше не курит, — отметил Минсок в ночь, когда Кенсу впервые появился в баре спустя несколько недель, по-видимому. Он сделал быстрый глоток воды и посмотрел на музыкантов перед тем, как обратно повернуться к Кенсу, — Он скуривал их пачками, клянусь. И дорогой костюм пропал, тоже. Он словно другой человек.

 

 

Рассеянно сворачивая свой язык, чтобы пригладить полученный когда-то ожог, Кенсу проследил за взглядом Минсока на парня, который прикусывал покровительственную улыбку, сидя в другом конце зала. Время было половина первого, и бар был оживлен людьми и разговорами, но в ту секунду, когда их глаза встретились, все, что мог видеть Кенсу, был этот парень и форма его губ, темный блеск из-под его ресниц. Весь зал опустел в секундное мгновение, пока в нем не остались лишь Кенсу и парень в кожаной куртке. Тихо, бесцветно, сюрреалистично.

 

 

В какой-то момент заиграла музыка, и Минсок затянул мелодию. Кенсу инстинктивно начал двигать своей челюстью вверх-вниз, потому что он знал, что это намек на его партию. Микрофон казался тяжелым в его ладони, и он ждал своего голоса, только вот ничего не выходило наружу. Сухой хрип и быстрое моргание и паника просачивались внутрь, и еще глубже, когда он услышал, что Минсок нетерпеливо постукивал по полу.

 

 

Парень в другом конце зала приподнял брови, сказал что-то, что Кенсу не совсем понял, и уверенно поднял руку. Озадаченный, Кенсу наблюдал, как его пальцы танцевали по воздуху, а затем призрачный звук фортепиано прилетел из ниоткуда, сверкая громко и ярко, и все сложилось воедино, все впитывалось внутрь. Мелодия проходила сквозь тело парня, заглядывая в каждые уголки и изгибы, и Кенсу казалось, что это самый красивый человек, самый красивый художник на планете. Мелодии исходили от кончиков пальцев этого парня и проникали в его сердце, так, словно это была единственная цель его существования.

 

 

В эту сентябрьскую, или может октябрьскую ночь, Кенсу посвятил свое самое лучшее выступление танцору в кожаной куртке. И потом, когда Кенсу ждал, пока Минсок поделит чаевые, танцор прошелся мимо столиков с застенчивой улыбкой.

— У меня нет зонта.

 

 

Кенсу моргнул, внезапно осознав, что за окном барабанил дождь. Минсок толкнул его, — Он сказал, что у него нет зонта.

 

 

Кенсу продолжал хлопать глазами, пока, наконец, танцор не вздохнул и обхватил рукой вокруг шеи Кенсу, небрежно, с явным намеком на то, что он делал это и раньше, и не один раз, и начал толкать его к выходу, — Давай, давай. Проводи меня домой, хен.

 

 

Услышав «хен», Кенсу сразу подумал о последней странице в своем альбоме, той, что без фотографии, о парне, который на самом деле еще ребенок, о писателе, который на самом деле танцор, сосед, который на самом деле был кем-то гораздо большим. На странице в сторонке была заметка, в которой было написано, чтобы он притворился, будто бы никогда не читал ее, потому что Ким Чонин не хотел, чтобы его помнили.

 

 

Поэтому Кенсу притворился, что не знает о том, что Чонин его сосед, — Где ты живешь?

 

 

— Я знаю, что ты знаешь.

 

 

— Я честно не знаю.

 

 

— В твоей квартире.

 

 

— Нет, правда.

 

 

— Да, правда.

 

 

Кенсу проворчал, Чонин ухмыльнулся, и Кенсу знал, что у него не было никакой другой альтернативы, кроме как отвести его туда.

 

 

Сеул в час ночи пах сырой землей, промокшей ветровкой, и смягчителем для ткани Чонина. Кенсу вызвался держать зонт, возможно потому, что так его костяшки пальцев могли задевать плечо Чонина, когда они сближались в их непараллельной линии. Они были в отношениях, обобщенно свойственных двум тонким силуэтам, которые едва касались плечами и стучали ногами по мокрому асфальту, где-то между закатом и рассветом. Все это создавало картину из подростковой наивности, подростковых покраснений и волнений и внезапных высказываний, «ты мне нравишься», и «что ты говоришь», и «я тебя поцелую», и жесткие губы, нежные ласки, улыбки и неловкое обращение с запястьями и пальцами.

 

 

 

 

— Разве не скучно использовать один и тот же цвет? — заметил Чонин, пока Кенсу метался из одного конца спальни к другому, поправляя и прибирая и стряхивая пыль с каждой мелочи, ведь все выглядело так ужасно в присутствии гостя.

 

 

— Иначе это стало бы головной болью, — ответил Кенсу, разглаживая последние складки на одеяле.

 

 

— Да, но так ты не можешь о



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-12-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: