В начале было детство: Записки педагога 3 глава




— Это для детей. У которых родителев нет.

— Что еще вздумала, у всех детей есть родители. Вот и твои скоро вернутся.

— А Елена Григорьевна сказала…

— Идем, идем, вечно это твоя Елена Григорьевна наговорит…

Занятия кончились. На столе — ровная стопка рисунков, на хорошей, плотной бумаге. Из кладовочных закромов.

И вот сидим мы, вымочаленные после девяти групп, с Борисом Никитичем в его «музыкальном» классе, у пианино.

— Вся тоска прошла, — смеется он надо мной. — Раньше в Храм к причастию ходили, чтобы уныние избыть, а теперь — к детям. Рукой снимает.

— Пошли в детский дом работать! — говорю. Все прикидывала, как начать разговор покорректнее, а вышло напролом.

— Не выдержу, — Борис Никитич возит кулаком по лбу, сразу в лице переменился. — Мы как съездим с хором в детдом или дом ребенка, я заболеваю.

— А если бы нам предложили, дали бы помещение…

— На природе, чтоб лес и река. И чтоб доверили полностью…

Сидим, два Манилова, мечтаем. Как бы мы стали заниматься с такими детьми. Разумеется, иначе, по своей программе. Музыка, уроки сказок, лепка, рисование, развивающие игры (вместо математики), спорт.

Чтобы сеять, надо сначала расчистить поле детской души от плевел, взрыхлить, удобрить, дать почве продышаться, а уж потом бросать в нее зерна знаний.

Могли бы выстроить библиотеку, ребята с радостью бы бросились. Историю бы устроили натуральную — с макетами древних поселений, битв, победных шествий. — Борис Никитич запнулся и умолк. — Да кто нам доверит, мы не академики, не кандидаты наук, мы никто — отставной козы барабанщики… Создадут комиссию, тридцать три богатыря, остепененные, в латах и доспехах выйдут из-за стола и на нас… А мы с тобой так и попятимся, раки-забияки. Книгу-то пишешь? — Борис Никитич заметил, что я сникла.

— Пишу. Да толку чуть. Будто не тем занята. Совесть меня мучает.

— А кого она не мучает?! — Борис Никитич вскочил со стула, зашагал по классу. — Наша Таня (Татьяна Михайловна, педагог по живописи) год проработала в детдоме. Дети ее обожали. Почему она ушла? Потому что начальство с нее требовало плакатов, а она хотела стены с детьми расписать в коридоре. Всего-то крамолы!

Помнишь, она при тебе рассказывала, как уходила, а дети облепили забор и кричали: «Тетя Таня, не бросай нас!» Тебе острых ощущений недостает — спи на гвоздях!

Спать на гвоздях не пробовала. Но жить с больной совестью, с ощущением невыполненного долга, неоправданного предназначения, может быть, еще невыносимее, чем спать на гвоздях.

 

Ошибка! Недопустимый объект гиперссылки.

 

Искусство, как и жизнь, не функционально. Положив себе реальную цель и твердо следуя ей, мы постепенно превращаемся в функционеров.

Ставя перед собой «посильную» задачу, мы делаемся мастерами.

«Непосильная» задача рождает творца. Как и все мысли, эта не новая.

Смотрю в окно с девятого этажа — передо мной машинка: отсюда, с кресла, вознесенного в небо, я сейчас вижу мир. Все, что рядом, — потолок, стены, чашка с чаинками — не имеет значения. Подо мной кромка дугой изогнутого леса — шестнадцати этажные башни теснят лес к горизонту. Напротив — верхняя часть башни, высокий параллелепипед с ячейками-балконами. В одной из них, где-то на одиннадцатом этаже, стоит человек и курит. Человек, вознесенный над лесом и домами, находящийся в небе вместе со мной. Издалека он похож на ширпотребовскую статуэтку курильщика с дырой вместо рта, куда вставляют сигаретки.

Если бы я писала картину — я бы нарисовала дом, лес и небо обобщенно, цветными плоскостями, а одинокую фигурку курильщика — предельно скрупулезно. Если бы я сочиняла рассказ, то меня бы заинтересовало, почему человек холодным осенним днем курит на балконе.

Может, он уходит в небо, чтобы избавиться от давящего пространства комнаты, заставленной полированной мебелью, с которой жена ежеутренне сметает пыль шерстяной тряпкой.

В конце концов этот курильщик — не более чем зацепка. Как чеховская чернильница: «Дайте мне чернильницу, и я напишу рассказ».

Привычных вещей не существует. На столе в кухне — граненый стакан. Перед ним — яйцо. Оно отсвечивает, удивительно преломляясь в гранях стекла. Я кладу яйцо за стакан и в совершенном эллиптическом теле происходит неожиданная перемена: яйцо вздыбилось, вцепилось острыми шипами в стаканьи бока.

Соприкасаясь, предметы перестают быть самими собой, фактически оставаясь неизменными.

В отличие от стакана и яйца, дети контактируют с миром активно — не на «созерцательном», а на «деятельном» уровне. Для них одушевленность предметов — непреложная истина.

Недавно в классе перегорела лампочка. Пригласили монтера. Стоя на столе и орудуя одной рукой, «великан» вывинтил старую лампу, вместо нее ввинтил новую. Спрыгнул со стола…

— Не забирайте лампу, — попросила я монтера, еще не зная, зачем она мне.

Новая лампа осветила наш стол — плацдарм для фантазий и игр. Старая же — осталась у меня. Я посмотрела сквозь нее на Виталика и засмеялась — Виталик выглядел полосатым скособоченным матрацем, одно ухо Виталика вытянулось вдоль стены, а зеленый глаз, прикрытый ресницами, был как замшелая гора.

Дети окружили меня — не терпится узнать, что же там смешное, внутри лампы. Посчитались в считалку, выстроились — смотреть в лампочку. Наводят ее друг на друга, на потолок, откуда брызжет яркий свет, на полки о скульптурами, стенды с монотипиями.

— Хорошо, что вы ему оказали «не забирайте», а то бы… — Виталик качает головой… — а то бы…

— А то бы что? — спрашивает Арам.

— Не понимаешь, — Вселенный светильник, вот кто! — Виталик в изнеможении плюхается на свой стул. — У него лампочки с чужих планет. Меркурий, Юпитер…

— Внутри? — указывает Арам на лампочку, снова попавшую в мои руки.

Виталик молча кивает. Только что он видел планеты, звездчатые и полосатые, что за дело — внутри они или еще где!

— Таких моя мама выбрасывает сколько хочешь. А на что они, если в них свет кончился, — пожимает плечами Анечка.

— Стой, не двигайся! — Навожу лампочку на огромные банты на макушке.

— Что у меня там? — таращит и без того круглые глаза Анечка

— У бантов нет голов — говорит Арам.

— И если поставить лампу на пластилин, то она будет, как луна которую сжали тисками.

— Луна не стоит, а плавает, — уточняет Катя. — Бедная лампочка, никому на свете не нужная… Ее сдадут на мусор…

— Она не бедная, если ее куда-нибудь поставить, она засветит, как миленькая, — заявляет Арам. У него одна идея — как применить лампочку. И я ухватываюсь за такую подпорку.

— Пусть у нас будет вокзал. Ночь на вокзале. Поезд идет. А она своим светом указывает дорогу к станции.

Знал бы монтер, деловито сменивший лампу, что с его легкой руки мы окажемся на ночном вокзале!

Железная дорога — любимая игра детей. Одно «скатывание рельс» чего стоит! Рельсы со шпалами быстро покрывают стол. Затем вагоны, паровоз — его лепит Арам, спец по паровозам. Аня замахнулась на «весь вокзал». Маленькими, но крепкими пальцами размазывает темный пластилин по картону — ведь ночь! Сверху появляется белая лепешка — лампочка, потом платформа, тоже темная. Объем возник совершенно случайно — ночью все темное, а если к темному (фону) прилепить темное, то образуется передняя, выступающая часть рельефа. Но почему люди на платформе черные?

— Потому что лампочка пе-ре-го-ре-ла, — Аня стоит на своем: на никчемности этой лампы. — От нее света нет, одна видимое'

— А видимость-то какого цвета?

— Видимого, — не задумываясь отвечает Арам.

— Не-ви-ди-мо-го. Ты разве воздух видишь? — У Ани резкий голос.

Как-то раз мы только расселись, слышим из-под стола:

— Я рхавчина, я старая страшная ржавчина.

И верно, у Ани сделался голос самой настоящей ржавчины.

Пассажиры (тоже в рельефе) стоят, как на параде, лицом к нам.

— А поезд-то где?

— Там, — Аня указывает вверх.

— Что же они стоят, отвернувшись от поезда? Им же ехать надо, они ждут не дождутся, как сядут на свои места, раздвинут занавески…

— Они уже приехали.

— Чего ж домой не идут?

Я задаю наводящие вопросы для того, чтобы Аня точнее представляла себе то, что делает. Может, наконец, слепит кого-нибудь в профиль или, наоборот, замажет глаза, нос и рот — люди встанут спиной к нам.

— Когда им надо будет, они и уйдут, — отвечает Аня. — Их, кажется, никто не гонит!

Виталик лепит пассажиров. Все человечки у него выхода карикатурными: тощими, длинноносыми, в огромных ботинках. Интересно: с одной стороны — безудержный фантазер, с другой — реалист, с третьей — пародист. В руках троих пассажиров здоровенные чемоданы. Они отваливаются вместе с руками.

— Возьми проволоку, — советую. — Так они свои сокровища вместе с руками на платформе потеряют.

Виталик пытается вствить проволоку внутрь тонюсенькой ручки, но пластилин не держится, падает.

— Проволоку пластилином облепи — вот и все.

— Руки что, выкинуть по-вашему? — возмущается Виталик. — Раскидаетесь руками.

— В темноте ничего не видно, — вздыхает Катя. Она вошла в образ и уже воображает себя на темной платформе.

Как-то раз я принесла из дому стеклянный шар, которым удерживают рыбацкие сети. Ураганное море иногда выкидывает такие шары на берег. Я нашла свой шар в 13 лет. Говорят, он приносит счастье.

Так вот, сначала мы рассматривали шар, ощупывали. Обнаружили, что он круглый, стеклянный, прозрачный, что внутри у него пусто, что у него нет ни конца, ни края и, поскольку у него нет ни одного острого угла, он катится свободно, а выпирал бы хоть один угол, он бы им о поверхность цеплялся и катиться бы не мог.

— Ну а теперь фокус (накрыла шар красной тряпкой). Какой он теперь?

— Круглый.

— Почему?

— Потому что был круглый.

— А если бы мы не знали, что под тряпкой, как бы мы догадались, что там шар?

— Пощупали бы, — сказал Арам, — под тряпкой.

— Тогда вот что (выключила свет). Какой теперь шар?

— Никакой! — закричали хором.

— Арам, — обратилась я к самому рассудительному — Какой шар?

— Никакой.

— Почему никакой?!

— В темноте ничего не ви-и-дно-о-о, — расплакалась Катя.

Пришлось прекратить эксперимент.

— Какой формы лампа? — спрашиваю.

— Стеклянной, — отвечает Анечка.

— Как груша, — перебивает Арам.

Виталик выбыл из беседы. Возится с руками и чемоданами. Если он поглощен делом, он никого не слышит. Арам всегда все слышит, что бы мы ни делали.

Выхожу с лампочкой за дверь.

— Наш свет похитили! — кричит Аня, та самая Аня, твердившая, что в перегоревшей лампе «нет света». — Из-за вас наш поезд попадет в аварию.

Возвращаю похищенное. Наша станция вновь освещена, и наконец-то пришел поезд. Виталик с грехом пополам приделал руки с чемоданами к своим «пародиям», усадил их в Катин вагончик. Девочки водрузили даму с бантами на лепешку с колесами (борта закрыли бы все красоты), лампочка освещает путь, к тому же предусмотрительный Арам соорудил светофор — можно ехать.

Что у нас вышло? Макет железной дороги.

В нем нет пластического единства формы и содержания, фигуры разномасштабны, рельсы расползлись по всему столу, где-то в самом углу оказался одинокий вагон, не приставший к составу. Анин «весь вокзал» прикреплен под лампой. И все-таки это скульптура. Скульптура будущего. Может быть, появятся такие скульптурные ансамбли, которые заменят нынешние стандартно-убогие детские площадки; может быть, архитекторы изобретут целые города, взяв за основу детские макеты, их поразительную свободу, незапрограммированность и даже разномасштабность. Конечно, из железа не сделаешь живой паровоз с округлыми плечами, но вдруг появятся материалы, позволяющие, где возможно, обходиться без прямых углов? Что-то похожее уже есть — детский городок «Диснейленд».

И в строгом параллелепипеде есть своя красота. На его фоне курильщик в лоджии, с которого начинался рассказ, — зернышко в спичечной коробке. Но вот я мысленно переставляю нашего курильщика на балкон многоэтажного паровоза. Полусфера балкона, облако, и человек уже не грустный — пускает дым в небо, и паровозик, попыхивая, отправляется в путь.

Детские макеты — это модели, содержащие в себе идею нового строительства, нового мироустройства. Дети отталкиваются от того, что видят вокруг себя, но их мышление еще не нормативно. Может— так, может — иначе, но никогда: так — и только так. Догма — качество взрослого, окостеневшего сознания. Дети же наделены художественным, образным восприятием и именно потому так близки мне. Реальный мир способствует возникновению воображаемого, тот и другой образуют свой внутренний — индивидуальный — мир. Как соотносится внешний, видимый, с одна из тех задач, которые приходится решать постоянно.

 

Ошибка! Недопустимый объект гиперссылки.

 

Искусство лечит. Это давно поняли те, кто всерьез думал о детях. Как и во взрослых, в детях есть и дурное, и доброе. Преодолевать дурное помогают родители, сказки, где постоянно присутствует мотив борьбы со злом, и собственное творчество. Творя, дети обдумывают мир, находят выход «темным страстям». Часто само содержание рисунков указывает на эти самые «темные страсти»: войны, битвы, танки, бабы-яги с кощеями бессмертными, взрывы, пожары. Иногда агрессивное, озлобленное состояние выражается в композиции рисунка и скульптуры, в отношениях цветов в живописи.

Творчество — такая же врожденная потребность, как еда и сон. Рисуя, дети избавляются от того, что их мучает, пугает: навязчивых состояний, страха смерти и темноты, страха потерять любимую маму или любимого отца. Все эти страхи присутствуют в жизни самых нормальных детей. Когда мы говорим им, что темнота не страшна и смерть не страшна, мы их обманываем. Мы с головой окунаем их в одиночество, из которого они пытаются выбраться, поверяя листу бумаги свои тревоги.

Даже в лагерях истребления дети рисовали — они обращались к карандашу и бумаге как к своим спасителям. Цветы, стол с едой, гора, по которой когда-то съезжали на санках, калитка в сад — дети не рисовали почти ничего сказочного потому, что мир, откуда их изгнали, стал для них сказкой.

Сказки помогают неуверенным стать увереннее — вот мальчик с пальчик, такой крошка, а вышел на сражение с большим и страшным миром!

Жизнь — это трата времени. Существенно ли, на что мы его тратим?

Вот пришли на первое занятие самые маленькие, четырехлетки. На столе уже выстроены железная дорога, столовая, зал ожидания, в вагонах едут зайцы с морковками через плечо, а на скамейках в зале ожидания сидят пластилиновые пародии с чемоданами и коробками. Чего нам не хватает? Нам не хватает дома, где живет станционный смотритель. (Как звучит это словосочетание! Пушкинская музыка. Детям нравятся такие торжественные наименования.)

— Сейчас мы накатаем бревен, настругаем досок и построим двухэтажный дом. — Говорю, а сама приглядываюсь к новеньким. Вижу всех: робких и смелых, шустрых и флегматичных, тревожных и уравновешенных.

Маленькая девочка с косами лепит рывками, тычками: возможно, она заика — нарушение речи связано с нарушением «движения». Сажусь рядом с девочкой. Она смотрит на меня изучающе — глаза с длинными ресницами часто моргают. Ее зовут Лина — это я узнала из анкеты. На каждого ребенка есть анкета с фотографией. Чтобы подлизаться к Лине, украдкой от остальных, подсовываю ей красный фантик и две пуговички «на украшение». Девочка действительно заикается. Значит, моя задача — привести в порядок «движение». Убедившись, что она доверяет мне, я кладу ладонь на ее руку, и мы вместе лепим. Необходимо из урока в урок «перелепливать», «сглаживать» движения. Тем же самым мы займемся с ней и в рисунке — научимся рисовать линии, не отрывая карандаш от бумаги.

А вот тревожный ребенок — в рабочем халатике, с нарукавниками. Много прошло таких — в униформе, в рукодельных фартуках. Их специально готовили к походу в чужой дом, куда они не хотели. Формы, фартуки, рабочие халаты — часто вид приманки.

Крохотуля в халате до пят все время сползает со стула, похож на перепуганного хомячка. Втянул голову в плечи, тычет пальцем в пластилин, а сам все озирается, прислушивается к шагам за дверью — может, это мама и она заберет его отсюда. Руки так и просятся погладить ребенка, но я не даю рукам воли. С такими детьми надо быть настороже — чтобы не спугнуть. Попробую просто поболтать с ним:

— Павлик, ты, видно, много каши съел с утра, у тебя уж очень руки сильные (раз он в рабочем халате, то он и чувствует себя человеком взрослым, сильным, может быть, даже могучим). Ну-ка, можешь дырку проткнуть пальцем, с размаху?

Подставляю мишень — тонкую пластилиновую лепешку. Ясно, что проткнет!

Смерил меня взглядом: мол, стоит ли затеваться? Но протыкать дыры — дело заманчивое, эх, была не была! Павлик зажмуриваете и вонзает палец в «мишень».

— Я же говорила — силач! Тогда выручи нас — нет у нашей станции начальника. Поезда устали стоять на рельсах, в столовой все так объелись, что со стульев не могут подняться, в зал ожидания дети стали плакать — им хочется ехать, а поезд без разрешения начальника не пускают.

Павлик слушает заинтересованно. Оказывается, от него все зависит; значит, он не просто так пришел сюда в халате, а для дела.

— Слепи станционного смотрителя!

Озадачила человека. Пусть думает. Ему уже не тревожно, он расслабился, а дом меж тем не продвигается. Бросаю клич: «Бревна, доски — всё ко мне!»

Повскакали, несут «стройматериалы». Раз они не боятся встать, подойти ко мне, значит, обживаются в новой, непривычной среде. Это важно.

— Я слеплю жену начальника, — сообщает Вика-толстушка (ловко она переделала «станционного смотрителя» в прозаического начальника!). — Потом детей начальника слеплю.

На первый взгляд девочка благополучная. Но и дети из ветхих, непрочных семей часто лепят «всех» — брата, сестру, бабушку, папу. В порядке компенсации.

Строю дом, смотрю на Лину — та снова рвет пластилин. Приходится оставить дом и заняться Линой.

— Это будет большая дверь, — приговариваю ей на ухо, — мы сейчас ее покрасим, ровно-преровно…

Спокойное приговаривание помогает. Покрыли ровным слоем пластилина полдвери, теперь сама.

— Я слепил, — Паша завернул целый брикет в фантик.

— Что это?

— Начальник. Холодно, вот он в одеяло и закутался.

— Как же он будет командовать, из-под одеяла?

— Он спит. Проснется, и тогда.

Павлик ликует: соорудил целого начальника!

— Вот ему подушка, — Витя тянет через весь стол руку с пластилиновой подушкой.

Теперь наш начальник спит чин-чином, правда в недостроенном доме, зато на подушке, на простыне и еще одеялом укрыт — девочки позаботились.

— Какой лентяй, все спит и спит, никому ехать не дает! — бубнит под нос Павлик.

— А пусть жена начальника за него поезд отправит, — предлагает Витя, бледный, анемичный мальчик.

Он сидит, сложа руки, смотрит, как я строю дом. Ну и что? Есть дети, которым необходимо медленное, спокойное вживание в новую атмосферу. Возможно, дома Витя привык повелевать: «Пусть машинка поедет, пусть кукла глаза закроет, пусть жена начальника руководят железной дорогой».

— Прилепляю к стене лепешку — балкон, ставлю на него жену станционного смотрителя, то бишь начальницу.

— Пусть она с другой стороны стоит, ей паровоза не видно.

— Тогда нужен второй балкон.

Витя присмотрелся к моему балкону, понял — дело нетрудное — и соорудил второй балкон сам.

— Это ребенок станционного смотрителя, — показывает Вика новую работу.

Что это! Пластилиновый гроб из брусков, в нем — голова ребенка с пустышкой во рту, на туловище — два цветка.

— Подождите, я колеса приделаю! — Вика приделывает колеса.

Лепила коляску — вышел катафалк.

— Почему у него цветы на животе?

— А потому что я умею такие розочки делать, меня бабушка научила.

Понятно, Вика не вкладывала в работу «тайный» смысл — она решила продемонстрировать разом все, что умеет. А умеет — лепить розы, пустышку и ребенка!

Я не склонна к психоаналитическим трактовкам детских работ. Но что-то встревожило меня в этой скульптуре. Надо будет поглядеть на Викиных родителей. Пусть я не согласна с Фрейдом в объснении подсознательного как вытесненной сексуальности, в наличии подсознательного нет сомнения.

— Давай оставим коляску во дворе, а ребенка положим в кроватку, — предлагаю Вике.

Не соглашается:

— Ребенок начальника ждет свою маму на улице — она поедет ним гулять в парк.

Мысль о парке понравилась: в парке соорудим качели, карусели, детский городок. Размечталась и не заметила, что дети стали ерзать. Значит, устали и надо поиграть с ними — запустить наконец наш поезд. Сколько можно есть в столовой и ждать в зале жидания! Архитектура дома станционного смотрителя — типичное Ар-Нуво. Наверное, из-за натиска декора. Очень смешно смотрится дом станционного смотрителя на фоне безалаберной станции. Что ж, каков хозяин — лентяй и соня, — таково и его хозяйство. Для него махину отгрохали, а он спит и нет ему дела до железной дороги!

Но если вернуться к подсознательному, то последнее время я все чаще оказываюсь с детьми на железнодорожной станции. Наверное, потому, что мечтаю о путешествии — сесть бы в поезд, разложить на столике жареную курицу с помидорами, посыпать кушанье солью из спичечного коробка, помешивать ложкой жидкий чай в стакане и ехать-ехать, все равно куда.

 

Ошибка! Недопустимый объект гиперссылки.

 

Творчество замученных детей не подлежит художественному анализу. По крайней мере я не берусь за такой труд.

Фридл Диккер-Брандейсова была художницей. В концлагере Терезин стала учителем рисования. В каталоге «Рисунки детей концлагеря Терезин» сказано, что Фридл «создала педагогическую систему душевной реабилитации детей посредством рисования».

С уцелевшими в Терезине детьми в сорок четвертом году Фридл была депортирована в Освенцим. То, что она вложила в детей, гибло вместе с ними в душегубке.

 

Маленький садик,

Розы благоухают.

Узенькая тропинка,

Мальчик по ней гуляет.

Маленький мальчик похож

На нерасцветшую розу,

Когда роза расцветет,

Мальчика уже не будет.

 

Каково было Фридл читать стихи Франтишка Басса, смотреть на его рисунок, где по тропинке меж холмов возвращается Франтишек к своему дому, в навеки утраченное детство. Нет, оно не прошло, Франтишек еще мал, у него собрали детство. Отобрали, а он все равно возвращается туда, к себе домой, нарисованный мальчик в нарисованную деревню.

«Зима. Терезинские улицы совсем под снегом, который от сильного мороза уже мерзлый. Гуляю медленно по тротуару и слежу за жизнью на улице. Вот попался на глаза старик, приблизительно восьмидесятилетний, с белыми волосами и белой бородой. Если судить по походке, у него вид сорокалетнего. Он шел быстро с миской еды в руке. Но вдруг поскользнулся на обледенелом тротуаре. Он упал головой прямо на мостовую и остался лежать» — записывает в детском подпольном журнале шестнадцатилетний Герберт Фишер, Дон-Герберто.

Дети искали выход. С увиденным невозможно смириться, его надо как-то осознать или хотя бы просто зафиксировать. Так возник детский подпольный журнал в Терезине.

Дети знали, что идут на смертельный риск, знали и их учителя. Но писать стихи и рассказы не отговаривали.

Обучение детей в концлагере строго-настрого воспрещалось. Не было запрета только на рисование.

«…Почти все малые арестанты рисовали. Собрание четырех тысяч рисунков стало самым известным, хорошо сохранившимся и потрясающим наследием замученных терезинских детей» (из каталога).

Стать учителем в мире, обреченном на гибель, — страшная участь.

Фридл была с детьми, не покинула их до последнего мгновения. Чему она их учила? Какова была созданная ею система «психической реабилитации детей с помощью рисования»? Как оценить качество изображения тарелки с кашей и людей с желтыми звездами, несущих носилки с мертвым по зимнему Терезину? Можно ли вообще обучать детей чему-либо в нечеловеческих условиях?

 

И дети ли они после всего увиденного?

Я был ребенком,

С тех пор прошло три года.

Ребенок тот мечтал о сказочных мирах.

Теперь я не ребенок,

Я видел смерть в глазах…

 

Это стихи Гануша Гахенбурга. Он погиб в Освенциме пятнадцатилетним.

 

Там в море садов и счастливых лет

Мама произвела меня на свет,

Чтобы я плакал.

 

Слезы — это увеличительные стекла. Глядя сквозь них на рисунки, я вижу Фридл. Вернее, ее присутствие на рисованных листах.

…За белой лошадью черный человек с черной тачкой. Лошадь движется вдоль реки по зеленому лугу. На горизонте — горы. Это аппликация Хельги Поллаковой. Но где здесь Фридл?

Увеличительные стекла слез перемещаются по цветной репродукции. А вот и Фридл. Она подсказала Хельге, что зелено-коричневая гамма требует контрастных акцентов. Поначалу лошадь была коричневой (край коричневой бумаги виден из-под белой) и сливалась с фоном. Но композиция требовала белого пятна, и Хельга согласилась с учительницей.

Соня Шпицева хотела нарисовать крыши домов на своей улице. Пасмурный день, над одной крышей — шпиль ратуши. Поначалу Соня принялась рисовать по сухой бумаге (сохранилась одна неразмытая линия с боку дома), но Фридл научила девочку: «Чтобы вышло «пасмурно», надо писать акварелью по мокрому листу, тогда очертания размоются и будет казаться, что воздух влажный, как твоя кисть».

Возможно, все было вовсе и не так.

Есть черта, которую не переступить воображению. Мы не можемвоссоздать реальную картину: маленькая, коротко остриженная Фридл со своими ученицами, теперь тоже остриженными, голыми, идет в газовую камеру. У душегубки мы застываем. Свидетелей нет. Повествовать о том, как Фридл корчилась в агонии рядом с Соней Шпицевой, невозможно. Это — запредельное, хотя случилось в пределах исторического времени с миллионами.

Нам дан страшный урок. Мы не можем, не имеем права жить так, как жили до него. Вопрос «За что?» — риторический. На него нет ответа. Но коли получен в наследство такой опыт, его надо осмыслить.

Зачем Фридл в голоде, холоде, страхе обучала детей приемам композиции? Зачем изобретала для них постановки из скудной барачной утвари? Зачем знакомила их с законами цветовой преференции? Зачем после каждого урока раскладывала подписанные детьми работы по папкам? Зачем, спрашивается, это было нужно Фридл, когда транспорты смерти, один за другим, увозили детей «на Восток» — в Освенцим?

…На желтых бланках концлагеря, где расписание работы терезинской бани соседствует с указами по режиму, растут цветы, порхают бабочки, улыбается мама, но и лежат убитые, смотрят голодные глаза в пустые миски — судьбы тысяч детей. Благодаря Фридл они стали и нашими судьбами.

 

Ошибка! Недопустимый объект гиперссылки.

 

Я имела удовольствие целый год бок о бок проработать с одним преподавателем по живописи, назову его Химичевым. Он был на хорошем счету, его опыт советовали перенимать и внедрять. И никого не удивляло, что ученики покидают класс Химичева в каком-то растерянном, подавленном состоянии. С живописи дети приходили ко мне, на лепку. После недельной обработки детей было не узнать. Прежде смелые, отчаянные выдумщики, они в нерешительности глядели на глину и ждали моих указаний. Что с ними там делают? Я решилась войти в соседний класс во время урока. И вот что я увидела: родители сидят рядом с детьми, все время их погоняют, только и слышно: макай скорее кисть, рисуй, ты же видел сейчас ветку, дядя показывал, ветка должна быть… Сжавшись, ребенок неуверенно проводит линию, но тут родитель, обнаруживший, что у соседнего мальчика уже все готово (там мать приложила руку), выхватывает у своего дитяти кисть и завершает задание. Потому что программа урока напряженная, надо много успеть. Иначе — задание на дом.

Химичев обожал природу. Любить природу — не предосудительно. Перед началом занятии, чтобы вдохновить детей, он показывал слайды. Все как один должны были вдохновиться и, как только включат свет, быстро пустить в дело скопившееся во тьме вдохновение.

Увидел — отрази! Любитель природы, Химичев попирал законы. Таким методам позавидовал бы сам Трофим Денисович Лысенко, у которого тоже все вызревало и поспевало до срока. Простая мысль, что дети — часть природы, а природа не спринтер и времена года не срываются с дистанции по выстрелу из ружья, не приходила Химичеву на ум. Наверное, он не задумывался над этим. Его целью был немедленный результат. О чем размышлять? Все показано. Рисуем ромашку — серединку желтой краской, лепестки беленькие, стебель зеленый. Только ромашку. Колокольчики сегодня никто не рисует, это тема следующего урока. Вообразить себе, что какой-то ребенок не хочет рисовать ни ромашек, ни колокольчиков, невозможно. Это урок, а не самодеятельность.

Слово «самодеятельность» было самым бранным в лексиконе Химичева. Педагогов студии он распекал именно за самодеятельность. Собрав нас в кабинете директора, разумеется, при начальстве, он отчитывал нас за отсутствие профессионализма. Главным нашим грехом было то, что мы не воспитываем в детях чувство патриотизма через любовь к природе и родному краю. Еще Химичев был одержим великой идеей: все дети должны ходить в студию со значками на груди, на них должны быть имя, фамилия, номер группы студиозуса. Иначе, убеждал нас маэстро, невозможно запомнить всех учеников. Но мы помнили и без значков не только имена детей, но и другие, с точки зрения Химичева, излишние подробности жизни. Директору идея Химичева понравилась: детишки под номерами, и все любят природу. Только вот если бы вообще без детей, без студии, тогда еще проще организовать учебный процесс. В конце концов почему этой мелюзгой должна ведать школа искусств? Есть детские сады, там эстетическое воспитание более уместно. Студию упразднили, Химичев стал завучем художественного отделения, откуда он вскоре выжил самых талантливых педагогов.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: