Жизнь как она есть
ОТ АВТОРА
Наша первая встреча произошла тридцать лет тому назад в госпитале. Белокурую, остриженную под мальчишку, очень хрупкую девушку звали Адой Казей. Она рассказывала о себе очень мало и неохотно. Была в партизанском отряде… Попала в беду… Друзья не оставили, спасли.
Меня заинтересовала ее судьба. Я о ней написал.
А спустя несколько месяцев я был откомандирован во фронтовую газету, и мы расстались с Адой на многие годы.
Мы встретились вновь через двадцать пять лет, и оказалось, что я почти ничего не знал о жизни Ады.
Из всего, что Ариадна Ивановна Казей рассказала мне теперь, из ее писем ко мне, из того, что я видел в Минске, в Станькове — на родине Ады, в местах партизанских стоянок, из общения с людьми, близко знающими Ариадну Ивановну, ее мать и отца, ее брата, и складывалась эта книга. Сюжет ее — сама жизнь.
Очень хорошо об этом написала мне сама Ариадна Ивановна.
Я никогда не думаю о своем минувшем как о чем-то исключительном. Кое в чем мне и «повезло»: я осталась жить. А ведь многих, многих из моего поколения унесла война. Да и после войны… Помните, как сказал поэт: «Я не от старости умру — от старых ран умру». Старые раны за все эти годы унесли немало моих близких друзей.
Очень прошу вас, не слагайте оды в мою честь. Ведь жизнь каждого — неповторимая история, только она неизвестна другим.
Все так. Я с этим согласен. Но мне непреодолимо захотелось рассказать именно об Ариадне Ивановне.
Ничего не приукрашивая, она невольно помогла мне войти в свою жизнь, где были и радость, и слезы, и трагедии, и непоправимые ошибки, и поражения, и торжество добра. Нет, она не старалась показать себя с лучшей стороны.
|
В большинстве своем здесь сохранены и подлинные фамилии, и подлинные события.
Думается, что никакая, даже самая пышная фантазия не может соперничать с правдой жизни, с правдой характеров и событий.
Впрочем, предоставляю право об этом судить читателям.
Вот что рассказала Ариадна Ивановна Казей.
МАМА
Деревня наша Станьково с давних пор знаменита тем, что неподалеку от нее богатый и знатный польский граф Чапский основал свое имение, построил экзотический замок, разбил парк на английский манер, загородил речку Усу плотиной и поставил на искусственных островах готические беседки.
Станьковская усадьба была центром обширных владении графа, раскинувшихся вокруг на многие километры, с десятками деревень и тысячами холопов.
Все мои предки были крепостными и как с материнской, так и с отцовской стороны носили фамилию Казей. Различали их только по уличным кличкам и именам, которые знали, пожалуй, лучше, чем настоящие фамилии.
Моя бабка по матери — баба Мариля, полька по происхождению, — всю свою юность то батрачила в графской усадьбе, то работала поденно у аптекаря и у корчмаря. Тем не менее даже мало-мальского достатка в доме никогда не бывало.
Дед Алесь всю жизнь тачал сапоги, не уступал Мариле в трудолюбии; вопреки установившемуся мнению о сапожниках, был трезвенником, но из нужды выбраться они так и не могли.
Единственной из всей многодетной семьи, маме все же удалось окончить церковноприходскую школу в Станькове, а потом в Кайданове (нынешнем Дзержинске) — двухклассное городское училище. После вечернего рабфака она поступила на заочное отделение Московского педагогического института.
|
Как я помню ее, она всегда училась и почти никогда не расставалась с книгами.
Книги эти я пыталась читать, как только одолела грамоту. Если их читают отец и мать, думала я, значит, они интересные и нужные. Я брала в руки тома сочинений Ленина, книги Маркса, Энгельса, но что я там могла понять? На стене в нашей комнате всегда висела фотография Ленина, а на этажерке стояла статуэтка трехлетнего Володи Ульянова. Но сколько я ни смотрела на маленького, в локонах по плечи, мальчика, никак не могла представить его взрослым: дедушкой Ильичей, большим другом рабочих и крестьян, вождем. Так и представляла его ведущим: он впереди, а за ним — рабочие и крестьяне всего мира.
Карл Маркс в моем воображении походил на доброго бородатого дедушку Юру — отца папки. В то время у меня появлялись какие-то склонности к рисованию. И вот я решила нарисовать портрет Маркса. С каким же старанием я работала! Сколько бумаги, карандашей, красок, энергии и сердечного трепета я вложила в этот портрет! И как ждала оценки родителей!
Папка сказал: «Молодец, раз начинаешь с великих людей». И Маркс в моем воображении сразу вырос в гиганта: по-белорусски «вялш»- большой. Мама тоже сказала что-то лестное, но непонятное: «Oro-го! У тебя, дочурка, есть эстетический вкус и чутье живописца». «Эстетический»- темная ночь, «вкус» — сладкое, горькое, что-то на кончике языка, «живописца»-«живо писать», а я-то так долго трудилась, «писала медленно» (этого я, конечно, не сказала маме, чтобы не разочаровать ее).
|
…Чуть начнешь вспоминать, и невольно мысли уносят тебя далеко-далеко. С «колокольни» своего теперешнего возраста смотришь на ту девчонку, и невольно охватывает первозданная радость бытия, новизны, счастья узнавания…
Но возвращаюсь к маме и ее жизни.
Интересна история ее любви и замужества. Об этом, когда я подросла, поведала мне сама мама. Да и от других я наслушалась немало, особенно от бабушки Зоей — дальней родственницы отца, моей неродной, но самой любимой бабушки.
…В 1921 году, когда наша местность была освобождена от белополяков, приехал домой на побывку из Кронштадта Иван Казей.
Ане Казей исполнилось тогда шестнадцать лет.
Был май, весна в разгаре, вовсю цветет черемуха; в бывшем графском парке — целые поляны фиалок.
В деревне, в воскресный день, в бывшем доме графского писаря танцы под гармонь, скрипку, цимбалы.
Аня только-только окончила учение в Кайданове, невеста, ей разрешено пойти на танцы. Невеста-то необычная для деревни того времени — с образованием, «ученая», да и красавица, и рукодельница, умница — в общем, всех качеств и не перечтешь.
И вот она появляется в самодельных — шитых дедом — туфельках на каблуке и в полотняном домотканом платьице, которое она расшила васильками. И вдруг… Моряк! Кто он? Чей? Откуда здесь появился? Моряку двадцать семь лет, высоченный, плечистый, копна темно-русых волнистых волос, орлиный взгляд, продолговатое лицо с прямым носом и полный рот белых зубов. А как лихо пляшет и говорит совсем не по-здешнему!
Сердце впервые замерло у девчонки: надо же узнать о нем, об этом моряке. Школьная подружка сказала: «Так это же Ваня Талёнов».
Ах вот что, Талёнов! Тоже Казей. Мамин род Казеев «по-уличному» звали «Юлиновы», папин — «Талёновы», по-видимому, по именам каких-то прапрадедов.
Моряк заметил маленькую красавицу с длинной темно-русой косой по пояс, пригласил на польку, потом на вальс. И отошел! Он в кругу своих сверстников-земляков, от него ни на шаг не отстают его сестры — Серафима и Любаша…
Через несколько дней — снова танцы.
И маленькая хитрушка Ганна Юлинова делает решительный шаг: мчится в парк, срывает несколько синих колокольчиков, отыскивает одну веточку распустившегося крупного жасмина — и готов небольшой букет.
Она мчится с ним в клуб, проходит через весь зал прямо к моряку, чуть склоняет голову и преподносит ему свой подарок…
Зал так и ахнул: на глазах у всех сама подошла к незнакомому парню… Ах-ах-ах!.. Ну и Ганна Юлинова, ну и отчаянная голова!
Моряк тронут вниманием смелой и такой привлекательной девушки. Месяц пролетел быстро. Иван Казей собирался уезжать на флот, а сердце ранено этой «пичугой-красавкой». Что уж там говорить: с того памятного вечера забыл моряк о танцах и обо всем на свете, оставил своих дружков-земляков, скрывался от сестер-наблюдательниц, не видели его и многочисленные деревенские невесты.
Ночи напролет просиживал он в укромных местах парка, на берегу озера, с лукавой «Юлинянкой», как он стал ее звать.
Потом моряк уехал, условившись с Ганной, что при следующей встрече они станут мужем и женой. Они писали друг другу письма.
Но Казеи — Талёновы, узнав, что Иван решил жениться, стали всеми средствами препятствовать этому.
Где-то в начале 1922 года тяжело заболел старик Талонов, и сына его вызвали из Кронштадта телеграммой.
Снова Иван побыл дома не то неделю, не то две. Отец умер, но до этого успел поговорить с сельским попом Бирулей и взял с него слово, несмотря ни на что, обвенчать сына с Анной Казей из рода Юлиновых, когда об этом попросит сын.
И в этот второй приезд моряка в родное Станьково влюбленные стали друг для друга мужем и женой. Но об этом ни одна душа на свете не знала.
Моряк снова уехал, уже с надеждой, что скоро вернется, а «пичуга-красавка» осталась ждать его. Не так уж много времени понадобилось для того, чтобы приметить в ней «греховодницу», да и сама она поняла: будет ребенок.
Эту тайну скрыть становилось все труднее и труднее. Дома Аню «ели поедом», как «пропащую». Моряк уже все знал, писал нежные письма, страдал вместе со своей «пичугой».
В сентябре моряк вернулся в Станьково, уже списанный с корабля в запас, встретился с попом, и тот решил обвенчать молодых, хотя для этого и придется обойти законы православной религии. Моряк пошел предупредить невесту о дне и времени венчания, но его с порога выгнали будущие тесть и теща.
Невесте никто не готовил приданого, никто не шил подвенечного наряда. За несколько дней маленькая мастерица без машинки, на руках, сшила себе из домотканого, отбеленного холста простое и скромное платьице и сама же стачала из этой «парчи» белые туфли на каблучке.
У церкви вместе с несколькими друзьями и подружками ее ждал жених… во флотской форме (дома ему не дали костюма).
К открытию церкви собралось, говорят, много народу, посмотреть, не выгонит ли батюшка «греховодников». Были и сочувствующие: очень уж хороши «молодые».
Мама была очень деятельной, энергичной и современной женщиной: деловая и принципиальная.
Очень чуткая и внимательная, с прекрасной памятью, она говорила красиво, увлеченно, эмоционально, любила читать нам вслух и наизусть.
Она, пожалуй, первая пристрастила меня к чтению, к стихам. У нас в доме, кроме вечеров пения, были и традиционные вечера стихов. Как мы старались друг перед другом блеснуть памятью и хорошей декламацией!
Мама и бабушка Зося научили меня слушать природу, видеть ее, чувствовать. И я вовсе не идеализирую мою мать, о ней так скажут все, кто знал ее, кто помнит.
Она умела отказать себе во многом, никогда в жизни мы не слышали от нее жалоб, даже тогда, когда ели «затирку», заправленную только ржаной мукой. Она кормила нас ею с шутками и прибаутками, задорно смеялась, суетилась по дому, бегала на работу и в клуб, училась и танцевала. По-детски дурачилась с отцом, играла с нами в «жмурки», в «ладу», «кошку и мышку»-в общем, как я уже говорила, была простой, веселой, быстрой, не только мамой, но настоящей нашей подружкой.
…Помню ее, когда мы жили на Борисовщине, с подойником в руках, в ситцевом домашнем платьице, в белой косынке или идущей с полным передником свежих яиц из сарая, где громогласно кудахтали куры.
…Она полет грядки, собирает яблоки, бежит каждое утро через огород к берегу реки за незабудками. А потом, переодевшись в темное платье с белым воротничком, оставив нас одних, спешит в Станьково, где работает на почте.
Под вечер мы ждем папку и ее с работы, пьем сыродой… Все как будто так обыкновенно, но почему сердце замирает от восторга при этих воспоминаниях?
…Каждое лето мы ждали в отпуск с далекой Камчатки двоюродного брата мамы, дядю Викентия, который почему-то всегда приезжал к нам, а не к своей родной сестре.
Дядя Вика служил в Петропавловске-на-Камчатке корабельным врачом. Надо представить себе, сколько общих разговоров у них было с папкой!
Вообще дома у нас не переводились гости — друзья отца и матери: учителя, агрономы, воспитатели детдома, рабочие МТС, врачи и колхозники.
…Или вот еще. Мы как-то играли во дворе, и вдруг в нашем саду появился человек, обошел нас, быстро пробежал через двор, все ускоряя шаг, подался через дорогу в рожь и скрылся в ней. У него на боку под рубахой что-то топорщилось: не наган ли? Мы почему-то испугались, побежали с Лелей в дом, все рассказали маме. Вокруг нашего дома росли высокие ели. Мама выбежала и, став за одну из них, начала наблюдать за рожью. Оттуда показалась голова человека в кепке и где-то в середине поля снова спряталась. Мама повернулась к нам и быстро проговорила:
— Бегите в дом, дверь заприте, я схожу к папке на работу.
А сама почему-то побежала по дорожке к саду, скрылась в прибрежных кустах и вместо графского парка, где папка работал тогда в детдоме, направилась прямо в Станьково.
Через некоторое время мы увидели, как к полю бежали крестьяне. Шпиона поймали в этот же день, но уже не во ржи, а за деревней, в перелеске.
Граница была под боком, и такие «гости» в те годы появлялись в наших местах нередко.
Особенно отчетливо видится мне мама уже в Дзержинске в годы коллективизации. Она часто ездила по деревням в командировки, дома почти не жила, приезжала раз в неделю-две: помыться и переодеться. Нас было уже четверо, и как папка управлялся с нами, не понимаю. Он нас купал, кормил, сам стирал белье. В чем-то ему помогала Леля.
Мама, стройная, аккуратная, в кожаной куртке, в шерстяной узкой юбке, в сапожках на каблуке, плотно обтягивавших ее стройные маленькие ноги, в красной косынке на темных волосах, распахивала дверь, вбегала к нам, усталая, с неизменной улыбкой, прижимала нас к себе и с жадностью целовала в глаза, в щеки. Папка стоял в сторонке и смотрел на нас с лаской. Мама подбегала к нему, вставала на цыпочки и повисала на крепкой шее. Он заботливо снимал с нее куртку, сапоги, приносил домашний ситцевый халат.
Они без умолку говорили, говорили, говорили, а мы вокруг, как воробьята, столько радости: мама сегодня дома!
Она присаживалась буквально на несколько минут и тут же принималась за хозяйство. Вечером в доме становилось весело, уютно, вкусные блины, ватрушки, приходил кто-нибудь из знакомых и друзей. А через день-два мама снова уезжала.
Однажды она вернулась с наклейкой на виске у правого глаза. Оказалось, что ночью, когда она ехала одна на лошади, кулаки стреляли в нее, но, к счастью, пуля только чуть задела висок. Это случилось где-то на самой границе у Колосова, где было немало кулачья. Папка тут же сказал, что больше не отпустит ее одну и попросит, чтобы его тоже посылали в командировки вместе с мамой.
Мама стала возражать: разве можно сейчас бросать МТС, где в это время отец работал механиком: вот-вот прибудут тракторы.
— Не беспокойся, — заверила она, — я теперь буду ночевать на погранзаставах и ездить с бойцами-пограничниками.
Потом долго мама была дома, только два раза в год уезжала в Москву в институт, на сессию, и мы ее ждали и писали ей письма. Она привозила нам всем подарки.
Когда арестовали отца, мы вернулись в Станьково, и мама начала зарабатывать шитьем.
Станьково на глазах изменялось: тут решено было построить военный городок; приехали техники, рабочие, специалисты — всё молодежь. В первую очередь начали прокладывать узкоколейку до Дзержинска и мостить дороги. Здесь с незапамятных времен была топь — тонули и животные и люди, а машин никто вообще не видел.
Приехал начальник стройки, с двумя шпалами на петлицах, с короткой фамилией Ной, подвижный, живой и громкоголосый. Расквартировались все в Станькове и близлежащих деревнях. Пока питались у хозяев, но для ИТР решили открыть столовую у кого-нибудь на частной квартире. Предложили это маме, и она стала и завом, и поваром, и кладовщиком — одна во всех лицах.
На двадцать человек день и ночь в русской печи готовила она завтраки, обеды, ужины. Приходили веселые, загорелые молодые люди и сам интендант Ной, садились в кухне за наш большой стол в две очереди. Постепенно мы привыкли к ним как к членам семьи.
Интендант Ной сам не курил, а свой паек — папиросы и махорку — отдавал маме. Она очень страдала от своей привычки, но бросить курить не могла.
Если кому-нибудь нужно было отметить день рождения, просили маму отдельно приготовить закуски, накрыть по-праздничному стол.
Мы учились в шуме, сутолоке, тесноте. Мама очень уставала. Сколько ей приходилось носить из колодца воды, ворочать ведерные чугуны и кастрюли… И все же, каким-то чудом, мама все успевала делать. Правда, ей помогали старшая моя сестра Лёля, и я, и даже мой младший братишка Марат. Ели мы из общего котла. Наши «столовники» относились к маме с большим уважением: 18 августа 1934 года, когда маме исполнилось 30 лет, они за свой счет отпраздновали день ее рождения, подарили туфли и отрез на платье.
Через несколько месяцев в городке была построена столовая. Приехали квалифицированные повара, и мама лишилась работы.
Начался учебный год. Нужна обувь, одежда, учебники. Мой младший братишка Марат пошел в первый класс. Мама собрала облигации — а их было у нас немало, — поехала в Минск в сберкассу и продала их. Она привезла нам обувь, портфели, материал для одежды.
А потом мама пошла работать сортировщицей в Станьковское почтовое отделение и, как прежде, подрабатывала шитьем на машинке.
Кажется, жизнь начала понемногу налаживаться. В маме снова заговорила «общественная струнка».
Она создала при колхозном клубе драматический коллектив, была там и режиссером, и актрисой. Я стала ее верным помощником: доставала у бабушек старинные костюмы, играла детские роли в пьесах. Коллектив этот пользовался большой популярностью не только в нашем селе, но и в соседних колхозах, куда часто выезжал с концертами.
Маму любили и уважали. Я это хорошо чувствовала даже по себе: мои сверстницы завидовали, что у меня такая «особенная, не как у всех» мать.
Я же гордилась и восхищалась ею, хотя она была к нам строга и требовательна.
Помнятся первые выборы в Верховный Совет БССР.
Мама была агитатором на десятидворке одной из улиц Станькова. Нужно было разъяснять первое в жизни республики «Положение о выборах», а люди здесь жили тогда малограмотные, а то и вовсе неграмотные. Я, как всегда и везде, иду с мамой на десятидворку.
Это было летнее время: мужчины в поле, дома женщины, старики и старухи. Помню, мама несет «Положение» и… патефон, я семеню рядом, прижав к груди пластинки.
Чаще всего беседы проводились у кого-нибудь в саду. Сначала агитатор поговорит о житье-бытье, о домашних делах, о работе в колхозе (колхоз был богатый, на трудодень получали немало), потом положит на диск патефона пластинку одну, другую… Особенно мне памятна песня:
Поле, мое поле, поле золотое,
Ты былое горе по ветру развей,
Над тобою, поле, небо голубое,
Небо родины моей.
Над тобою, поле, пролетают птицы…
Мелодия, напевная, очень схожая с народной, трогала души этих простых женщин и стариков.
— Ганя, — говорили они, — вот же хорошо! Ну-к, поиграй, поиграй, милая.
И с просветленными лицами слушали «Золотые вы песочки», «Летят утки». А потом уже дотошно, вместе с мамой, разбирались в «Положении», в каждой его статье. В конце обычно — своеобразная политинформация по вопросу: «Что же делается на свете».
Как интересно было, когда приехали в Станьково кандидаты в депутаты Верховного Совета! Их было двое: Значенок — лучший тракторист района и Абрамов — младший командир-пограничник, который со своей служебной собакой задержал немало нарушителей границы. С этой собакой он и приехал на митинг.
Люди вокруг, празднично одетые, со всех деревень Станьковского сельсовета. А я не могу оторвать глаз от собаки: чуть не перепутала все, когда мне предоставили слово от имени учащихся школы. Это было первое в моей жизни (в двенадцать лет!) публичное выступление, и несколько фраз приветствия я повторяла про себя целую неделю. Цветы я почему-то решила вручить и собаке тоже.
Все смеялись, когда я подошла к ней, а пограничник сказал:
— Ничего, ничего, ты ее не бойся, она знает, кого кусать.
А я и не боялась и засунула под собачий ошейник несколько цветков.
Шестнадцати лет наша Лёля вышла замуж за демобилизованного из армии. Он устроился заведующим магазином, и тут же вскоре ревизия обнаружила у него растрату.
Чтобы спасти своего зятя от суда и тюрьмы, мама распродала все вещи и даже одежду. Потом, оставив Марата у бабы Марили, вместе со мной, Лелей и ее мужем уехала в Речицу, Гомельской области, к своему брату Александру, который жил там с семьей и работал на железной дороге.
Муж Лёли устроился в самом Гомеле, а мы с мамой остались в Речице у дяди Саши.
Вскоре, как это и бывает, мы стали лишними в этой семье, и мама сняла за дощатой перегородкой угол в частном неказистом домишке. Имея уже опыт, она пошла работать начальником почтового отделения на фанерно-спичечную фабрику.
Как мы жили? Очень скромно, но дружно. Почему-то позже переехали на другую, тоже частную квартиру, поближе.
В 1941 году мама решила вернуться в родное Станьково, приехать сама.
Сначала она отправила туда меня, а в апреле собиралась приехать сама.
БАБУШКА ЗОСЯ
Как я благодарна ей за все, что она для меня сделала!
Своих детей у бабушки никогда не было. Нашу семью она почитала, как самую родную, а я многие свои детские годы провела в ее маленькой избушке на краю села.
Как она умела терпеливо наставить, тактично объяснить, урезонить, всему научить. Совершенно неграмотная, но умная, чуткая, практичная, она была прирожденным педагогом.
Она молилась богу, верила в него, но никогда не заставляла меня молиться или соблюдать какие-нибудь религиозные обряды, скорее наоборот. Я обладала обезьяньими качествами все быстро перенимать и копировать. На ночь бабушка трижды читала «Отче наш» и трижды «Богородицу». Она садилась на кровать, свесив босые ноги, а я, лежа у нее за спиной, слушала молитвы и запоминала. Знала я и «благодарственную», которую бабушка возносила богу после каждой «трапезы».
Один раз, пообедав, я встала в точности так же, как бабушка, у стола, лицом к красному углу, где висели иконы. И стала повторять:
— Господи Иисусе Христе, сыне божий, спаситель наш, благодарю тя, что насытил мя всеми благами земными…
Говорила я это так, чтобы бабушка услышала и похвалила меня. А она рассмеялась и сказала:
— Не треба, деточка, тебе это. Я старая, привыкла всю жизнь молиться. А ты лучше песни пой.
С какой-то стороны религия меня увлекала: молитвы на незнакомом и малопонятном языке, иконы — красочные картины в золотых и серебряных окладах: милые детки с крылышками, красивые женщины, старики в длинных одеждах с белыми бородами. У бабушки было около сорока икон, и я часто делала экскурсию в эту своеобразную «галерею». Становилась на длинную лавку и обходила вдоль стен, подолгу простаивая около икон. Не религиозное чувство они у меня вызывали, а ощущение красоты.
Каково же было мое удивление, когда через много-много лет я поняла, что среди икон у бабушки Зоей были репродукции с картин Леонардо да Винчи, Рафаэля, Александра Иванова…
Очень хорошо и спокойно жилось у бабушки Зоей. Вернувшись в Станьково, я была уже в том возрасте, когда могла помогать ей по хозяйству. И мне было радостно и приятно делать все вместе с бабушкой и по дому и на дворе.
Сколько рассказов я наслушалась от бабушки о ее прошлой жизни!
Она помнила еще крепостное право. С семи лет пасла помещичьих уток и гусей, потом носила воду на господскую кухню и мыла посуду.
В шестнадцать лет красивой и молодой девушкой была взята в горничные к графине Чапской, а позже нянчила двух ее девочек. В тридцать лет из замка ее перевели в прачки. Однажды в гололед поскользнулась и сломала ногу. Граф дал ей 6 рублей и каравай хлеба и этим расплатился за труд, молодость и здоровье. Семь лет она ходила на костылях. С тех пор нога у нее не сгибалась в коленке, и бабушка подтягивала ее на ходу, хромая. Жениться на Зосе никто не хотел, хотя она была и умна и красива: хромая — что за работник! Жила все эти годы, пока не бросила костыли, у дальнего родственника, человека мягкого, но женатого на женщине сварливой и злой. Так что семь лет этих были не из сладких, хотя Зося не была дармоедкой и умудрялась, не расставаясь с костылями, с утра до вечера работать по дому и хозяйству. Оставив костыли, она снова пошла просить работы у графа. Чапский милостиво взял ее на скотный двор. Там она заработала себе на всю жизнь ревматизм и вывихнула руку в запястье. Так что, кроме хромоты, она еще стала и «криворучкой». Теперь ее перестали держать даже на скотном дворе.
В это время в Станьково неизвестно откуда приехала молодая учительница Елена Иосифовна Цитковская.
У нее были деньги, и на них она построила огромный дом. Одна из комнат дома стала классной комнатой, в ней разместилась школа.
Елена Иосифовна выучила несколько поколений станьковцев. У нее учились и папа, и мама, и Лёля, и я. Но это еще можно было понять, а вот то, что ее учеником был дед Алесь-мамин отец, — в это уже как-то верилось с трудом. Но это было так. Учительница проработала в школе около шестидесяти лет, сохраняя ясную память, любовь к школе и большую энергию.
Елена Иосифовна взяла к себе Зосю, и та стала выполнять обязанности кухарки, прачки и уборщицы. У Елены Иосифовны Зося прожила больше тридцати лет, но и потом на всю жизнь они остались приятельницами и трогательно заботились друг о друге.
Якуб появился у бабушки Зоей, когда ей исполнилось шестьдесят. Был он барским копчарем (готовил к графскому столу копчености). Не посмотрел дед Якуб, что «невеста» была и хромоножка и криворучка. Были у него и у нее кое-какие сбережения. Купили у графа участок земли, построили маленький домик, а через дорогу насадили сад на пустыре. Все их хозяйство состояло из коровы, двух свиней, десятка кур, собаки и кота. Но вырастили они самый знаменитый, самый урожайный сад в окрестности: 60 яблонь и груш всевозможных сортов, ягодные кустарники по сторонам, за ними слива и вишня. Они делились урожаем с родственниками (в первую очередь с нашей семьей), знакомыми, односельчанами и, конечно, с Еленой Иосифовной. Делали из фруктов и овощей «разносолы», настойки, варенье для себя и для всех, кто у них бывал.
Дед Якуб славился не только умением ухаживать за садом, но по старой памяти выкармливал двух кабанов, каждый по двадцать пять — тридцать пудов и делал из них такие копчености, что ни одна свадьба, ни одни поминки на селе не обходились без его изделий…
Бабушка была очень добра: любого, кто заходил во двор, она не выпускала, не попотчевав.
Дед был скупее, но молчал. Да и «провести» его бабушка умела.
Отдаст кому-нибудь петуха или курицу (той же учительнице или нам), а потом говорит деду:
— Отец, а где это желтая курица девалась? Неужто ястреб задрал? Вот пропади он пропадом.
— Может, и задрал, раз не пришла до хаты, — соглашался бесхитростный дед.
Жили они в согласии и мире. Никогда дед Якуб не повышал голоса. Но один-единственный раз побил бабушку. И все из-за меня.
Была ранняя весна, талые воды уже бежали под снегом, он чернел, оседал, но ручьи еще не выбивались на поверхность. Интересно ступать на рыхлый снег, проваливаться в хлюпкую кашицу под ним, а потом смотреть в ямку-след, где полно воды. Никому ничего не сказав (а мне в ту пору было лет шесть или семь), по такому снегу-целине я пошла на кладбище. Дедушка и бабушка хватились меня: к одним соседям, к другим — нигде нет. В доме — целый переполох. А «пропажа» заявилась мокрая до подмышек — еле вылезла из снега и воды. Бабушка схватила меня да скорей на печь. Разувает, раздевает и приговаривает ласково, как всегда, подбирая самые нежные слова:
— Моя миленькая, моя хорошая, зачем же ты пошла одна? Так же нельзя, внученька, ходить одной по водичке — ты же еще маленькая. Неужто ты хочешь, чтобы твоя бабушка умерла, ненаглядная ты моя девчоночка?
Не знаю уж почему, но мне становилось так жаль бабушку, что я готова была реветь, лучше бы она не называла меня своими ласкательными словами, а ругала.
Дед вышел во двор, через минуту вернулся с прутьями в руке, подошел и стал сечь ими бабушку по чему попало: по рукам, ногам, по спине.
— А где ты была? Почему не смотрела? Что тебе Ганя скажет? Что ты ей скажешь? Досмотрела! Донянчила!
Бабушка стоит покорная, ни слова, а я в крик и слезы.
— Отец, ну хватит же, виновата я! Не пугай ее, а то хуже заболеет…
А я и не думала болеть. Вечером бабушка поила меня малинником, липовым цветом с медом, парила ноги и натягивала на них чулки с горчицей — как тут заболеешь!
Когда любишь человека, приходят на память воспоминания не только значительные, но и мелкие. И в каждом слове и жесте все тебе мило, все для тебя дорого и незабываемо.
И есть такое, что не забывается никогда, что стоит у тебя перед глазами и в тяжелое и в счастливое время.
Мне кажется, что бабушку Зосю я знала с первых своих шагов, от рождения. Все в ней для меня было прекрасно и неповторимо: ее глубокий голос, строгое спокойное лицо, изборожденное глубокими морщинами, ее молодые глаза, даже ее хромота, даже ее негнущаяся рука. Ни один мальчишка, ни одна девчонка не смели при мне назвать бабушку Зосю «хромоножкой» или «криворучкой». Я могла бы за это избить любого, расцарапать ему в кровь лицо. Да мне кажется, что и людей таких не было, кто мог бы отнестись к бабушке плохо или даже плохо о ней подумать.
Дед Якуб умер, когда бабушке Зосе было восемьдесят лет. Вся наша семья чем только могла старалась помогать ей по хозяйству.
Это случилось как раз в день ее рождения.
Я сидела у стола и делала уроки. Кончался теплый, ясный сентябрьский день; розовые блики от раннего заката лежали на стене и на краешке стола, на миске с румяными свежеиспеченными пирожками.
Уже пришли с пастбища коровы, и, надоив молока, бабушка процедила его, разлила в кринки и села чистить на ужин картошку. Предстоял «пир».
— Совсем я запамятовала, Адочка. Сбегай в курятник, сними с гнезд яички, а то куры сейчас пойдут на насест.
Я схватила решето и выбежала из хаты, а когда вернулась, бабушка лежала на полу, а рядом, в разлитой лужице воды, валялся чугунок и перевернутый набок маленький стульчик, на который бабушка обычно ставила ноги. Она силилась встать, но безуспешно, только сгибала в локте правую руку. Предчувствие беды мгновенно обожгло меня.
— Бабушка, родненькая, что с тобой?
В ответ — мычание. Я приподняла ее с пола, посадила, потом крепко обхватила в поясе руками и дотащила до кровати.
Три недели бабушка была в одинаковом состоянии: неподвижно лежала; когда не спала, пыталась мне что-то сказать и объяснить. Это было самое ужасное. В школу я, конечно, не ходила.
Заходили посидеть бабки-подружки, заходила и баба Мариля, но подолгу не оставалась, зная, что Зося ее всю жизнь не любила. Она все выспрашивала меня о деньгах, бубнила над самым ухом, словно ее кто-то мог здесь услышать, кроме меня. Я злилась и ждала, чтобы она поскорее ушла.
Так было и в этот вечер. Я проводила бабу Марилю, сидела и пришивала пуговицу к бабушкиной рубашке и вдруг услышала:
— А-а-да…
Мое имя за время болезни бабушка Зося произнесла первый раз. Я соскочила с места, бабушка повернула ко мне голову: глаза чистые, хорошие. Потом они затуманились, и слезы скатились на подушку — одна, две; она глубоко вздохнула, вздрогнула, и голова ее снова легла ровно.
Я поняла: бабушка умерла.
Я сидела около бабушки Зоей еще двое суток и очень не хотела, чтобы ее уносили на кладбище. Многое, многое я передумала за эти две ночи и два дня и, кажется, сразу по-взрослела.
Через неделю-две от бабушкиного (теперь уже моего) хозяйства ничего не осталось: кабана зарезали и все мясо и сало увезли к бабе Мариле («Приходи к нам „есци“»), коровку продали. Остался еще погреб с картошкой, пустое гумно и пустая хата. Деньги в мешочке баба Мариля тоже взяла, зерно и муку в бочках увезли. Мне дали немного денег, на которые я купила себе пальто.
Часто теперь я голодала, но «есци» к бабе Мариле не ходила. Решила лучше брать у соседки белье (она стирала для воинской части), этим зарабатывала себе на хлеб.
Так я дождалась возвращения мамы из Речицы.
ОТЕЦ
Отец работал тогда машинистом электродвижка детского дома в парке, бывшем имении графа Чапского.
Жили мы в деревне Борисовщине за парком — это рукой подать до Станькова.
Помнится, отец на работе. Я часто бегала к нему, еще малышка, в парк: очень уж мне нравился локомобиль — блестящий, чистый, попыхивающий, как маленький паровозик. Мне казалось, что он вот-вот сорвется с места и помчится по нашей пыльной проселочной дороге. Но увы, «паровозик» стоял; пожалуй, ему не хватало рельсов. Нравилось мне здесь все: и запах мазута, и шум работающих поршней, и посвистывание приводных ремней, и до блеска начищенные, сверкающие, как золото, медные части этой чудо-машины. Тепло, исходящее от нее волнами, ласково и приятно обдавало голые мои руки, лицо, босые ноги.
А рядом — папка. Лицо его и руки всегда были выпачканы мазутом, как будто чистюля-машина, играя, нарочно проделывала это с ним. А он только поблескивал своими серыми, с вечными лукавинками, глазами.
Одетый во флотскую робу, из-под которой выглядывала тельняшка, всегда с паклей в руке, он снимал обтянутую парусиной шапку, резким взмахом головы откидывал свою пышную темно-русую шевелюру назад, заговорщицки подмигивал мне, кивком указывая на машину: вот, мол, какое диво дивное! Видишь?
Папка очень любил технику. Любовь эту он принес с Балтийского флота, где с первого года империалистической войны начал службу простым кочегаром на линкоре «Севастополь», а потом уже, в годы революции и гражданской войны, машинистом на линкорах «Парижская коммуна» (так стал называться «Севастополь») и «Марат».
Линкор «Марат»! Я так живо представляю его себе с самого моего детства: гордый, красивый и сильный корабль. Моего младшего братишку родители назвали Маратом, по я почему-то долго, очень долго не связывала это имя с названием корабля. Линкор жил в моем сознании сам по себе, а мой братик — отдельно.
Я знала и примечала в своем отце все. Ходил он, по своей морской привычке, усвоенной за девять лет службы на флоте, чуть покачиваясь, широко и прочно ставя ноги, спокойный, уравновешенный, и я не подберу другого слова — надежный.
Я не помню случая, чтобы он был зол, угрюм, груб, чтобы повысил на кого-нибудь голос. Правда, однажды я и Лёля вывели даже его из терпения…
По рассказам бабушки Зоей, отец до призыва на флот очень много, умело и с любовью работал на земле: пахал, сеял, косил, убирал урожай. Но после флота он навсегда «заболел» техникой. «Паровозик» в детском доме, к моему великому огорчению, ему надоел. И в 1929 году, вместе со своим старшим братом Ефимом, отец уехал в Дзержинск, где началось строительство МТС.
Они с дядей Ефимом и строили эту МТС, а жили первое время в зелененьких вагончиках. Я с мамой приезжала тогда навещать папку, и мне было смешно и удивительно, что в «городе» такие маленькие, дощатые «домики».
Отец и дядя, по моему представлению, были там главными: не только строили, но и принимали и устанавливали первые станки, а потом испытывали первые тракторы.
Отец, оказывается, мог все. Он даже учил молодых парней и девчат на курсах трактористов. Они-то, его ученики, и вывели на поля первые тракторы. Он постоянно находился в окружении ребят и девчат в красных косыночках, с вымазанными руками, смеющихся, задорных, любопытных. Они очень любили отца, и он платил им тем же.
Двух ребят, которых он знал еще по детдому, Костю Шуйского и Андрея Пичугина, папка взял к себе в дом, и они долго у нас жили, стали членами нашей семьи. На фотографии, которая сохранилась у меня до сих пор, стоят рядом Костя, Андрей и наш маленький лобастый Марат…