Двадцать девятое августа.




РУССКОЕ НЕБО

Поэма

Не ведают, какою куплен кровью…

Данте

ЧАСТЬ 1

БЕДСТВИЯ ВОЙНЫ

* * *

Жаркий полдень в Москве. Масляные пятна июньского солнца скользят по серым ноздреватым стенам новостроек, синеватому асфальту, блестящему парапету. На открытых солнцу мостовых жара, особая, упоительная, а в тенистых двориках – прохлада, воробьиный щебет, осязательная нежность деревянных скамеек, где можно посидеть и послушать тишину. На крышах и над дверями государственных учреждений, контор и трестов – кумач, кумач, кумач, на фасадах новостроек – огромные каменные серпы и молоты, в каждой конторе – бородатые портреты Маркса и Энгельса. Набережная Москва-реки залита жирным, липким июньским светом. По набережной гуляют влюблённые пары, родители с детьми, долговязые студенты в белых футболках и матерчатых кепках. Вот чей-то ребёнок – весёлый краснощёкий бутуз – садится на корточки перед гуляющей по набережной огромной собакой, треплет лохматую псину за загривок. Собака молчит и жадно, тяжело дышит, высунув влажный красный язык. Родители шукают на мальчугана, отгоняют его от собаки. Хозяин лохматой псины, симпатичный толстяк в парусиновых брюках и сандалиях, потрясая увесистым брюшком, прыжками бежит к своему псу от ларька, где он только что покупал мороженое… Лето, московское лето во всей красе.

– Вот так я сделался собакой, – пошутил рыжеволосый веснушчатый парень среднего роста, прогуливавшийся с друзьями по набережной. – Порой смотришь на зверей и себя на их месте чувствуешь. Меня вот тоже всякие там придурки в универе треплют на все лады, и так хочется порой встать на четвереньки и залаять: Гав! Гав! Гав!

– Хорошо Маяковский писал, – улыбнулась ему подруга, невысокая юркая брюнетка. – Как о нас сейчас.

– А я не особо люблю Маяковского, – возразил веснушчатому студенту его друг, высокий, глыбообразный парень. – Вроде во всём с ним и согласен, а – не моё это.

– А кого ты любишь, Панька? Что – твоё? – спросила великана шагавшая рядом с ним белокурая круглощёкая девица.

– Ну… Так сразу и не скажешь. Шекспира, например. Гёте.

– Так это ж несовременно, – засмеялась девушка. – Это прошлый век.

– Нет, не говори. Что может быть современнее «Фауста»? Это ведь вещь о познании, об освобождении разума. О том, как человеку человеком стать. Вещь революционная… Недаром Луначарский тоже написал пьесу о Фаусте.

– Да, ты ведь у нас человек эпохи Возрождения, ты этим временем бредишь, – ухмыльнулся под нос веснушчатый парень. – А какой у нас год на дворе, знаешь? Тысяча девятьсот сорок первый. Впрочем, зачем я тебе говорю… Ты всё равно не услышишь.

– Я сам пишу поэму о докторе Фаусте и гомункуле, – и правда не слышал его увлёкшийся Панька. – Белым стихом. Хотите, прочитаю отрывок? Там Фауст создаёт в колбе гомункула, искусственного человека, и говорит с ним – о человеческом:

 

В часы, когда из мрака проступает

растрёпанная голова Земли,

когда миндалинкой белеет месяц

а кровь звенит в ушах протяжным ямбом,

я создаю тебя, живую жизнь,

я создаю тебя из слёз, улыбок,

из дождевых веснушек на стекле,

из клинописи птичьих ног на глине,

из памяти, нахлынувшей прибоем

на берег нынешних бескрылых дней.

 

Я собираю Жизнь, как собирали

вожди империю из сотен герцогств,

мозаичисты – из прозрачной смальты

богов и ведьм, героев и владык,

философы из полумрака келий

и сырости библиотечных полок

нам воздвигали облачные замки,

которые прочней дворцов и царств.

Жизнь создаю я из чужих ошибок,

обмолвок, опечаток в тексте жизни,

противоречий и противострочий—

из пустяков, которых нет ценней.

 

Так эту Жизнь я создаю из праха,

творю –

чтоб создала она меня.

 

А ты чертовски талантлив, Панька, – всплеснул руками курчавый смуглый юноша. – Прямо пушкинские у тебя строки! Так и вспоминается: «Когда народы, распри позабыв, в великую семью соединятся…»

– Соединятся, конечно. Под нашим русским небом! Советским небом! – воскликнул рыжий Гришка. – Разве не видите, как Запад трещит по всем швам! Мы уже и в Прибалтике, и в Карелии, и в Польше… Франции нет, Англии тоже скоро капут… Они все сожрут друг друга, а затем мы придём и наведём порядок. Все народы заживут по нашей передовой конституции!

– Да, ребята, – хриплым голосом начал говорить прежде молчавший паренёк, тощий, большеглазый и очкастый Родька Платошкин. – У меня давно вызревала в голове одна идея. Идея Пангеи, или, по-русски, Всеземли – соединения всех человеческих материков в единое мощное тело. Объединения человечества, понимаешь? Люди, их общности, города, народы, страны – дрейфуют… и рано или поздно соединятся воедино. И не будет народов, а будет одна Всеземля.

– Так ты, брат, Интернационал заново изобрёл! – высоко запрокидывая голову, смеялся Павел. – Может, ты ещё велосипед изобретёшь? Я трижды изобретал, и ты попробуй!

– Нет, Панька, – качнул головой Родион. - Я Пангею изобрёл. Это глубже. Это не только общественного строя, а всего человека, всей природы касается. Когда будет обретена Всеземля, может, даже строение атома изменится… Новый разум единого человечества его изменит. И материя не будет распадаться, всё станет вечным… Мы полетим на другие планеты…. Человечество станет космическим, земля – космической Пангеей! Древние боги оживут в нас, и мы построим для себя новое небо! И на Марсе будут цвести яблони! Понимаешь?

– Ну ты фантазёр, братец. Не знаешь, что будет жив завтра, а сам новое небо строишь. Весело с тобой! – лукаво ухмыльнулся курносый Антон Ларин. – А посмотри-ка, как люди в эту твою «всеземлю» костьми ложатся! Как они за неё кишки выпускают – свои и чужие! Тогда будешь иметь право фантазировать.

– Да, ты фантазёр. Ты талантлив, да холоден. Потому и толка от тебя нет – ни в учёбе, ни в комсомоле. Мечтаешь всё, а довести до конца ничего не можешь. Так и зароешь все таланты в землю, – скептически подхватила Антона его строгая и высокомерная подруга, первая красавица группы Аля Варченко.

Панька не стал ничего возражать друзьям, только бросил на них лукавый взгляд исподлобья, – такой, что и Антону, и Гришке невольно стало жутко.

– Вот как он искоса смотрит, всё понимает, да ничего не делает, – хмыкнул вечно недовольный Антон. – Силён ты, брат, да слаб. Точно Трусливый Лев из сказки, что мой братишка читает. Проснись, богатырь! Проснись и вокруг посмотри, может, поймёшь чего. И очень удивишься, я уверен!

Павел Гуляев, могучий, но апатичный, как расслабленный Илья Муромец, действительно всю свою жизнь словно пребывал под сонным гипнозом, и ничто не могло пробудить его, встряхнуть, подключить к источнику жизненного тока. Он Уже двадцать лет с небольшим он плыл по течению и не намеревался в чём-либо идти ему наперекор. При этом в его глазах, больших, плоских, синих, постоянно было заметно выражение глубокой скорби – это была боль несбывшейся жизни, молчаливый крик нереализованных возможностей.

В университете Павел учился неплохо, лучше большинства своих друзей. Его даже иногда обвиняли в высокомерии. Он был тих, спокоен, отстранён ото всего, что происходило вокруг. Дни просиживал в библиотеке, изучая литературу Возрождения и Просвещения, ночами в общежитии, лёжа на койке на животе, при свете фонарика писал что-то очень наивное и высокопарное в толстой тетрадке. Иногда только взрывался и устраивал дебоши, в результате которых, как правило, появлялись особенно страстные стихи. Друзья ценили его острый ум и меткую речь, недоброжелатели дразнили Трусливым Львом. Меланхоличный великан казался им сонным, апатичным и безвольным, словно какой-то гипнотизёр заворожил его и высосал все жизненные силы из этого огромного тела. Но Павел не был расслаблен – он был скован и напряжён. Он ждал – чего-то, о чём не имел пока никакого представления, но верил, что у него будет великое будущее. Может быть, в поэзии, может, в философии, может, где-то ещё. Где точно, он не знал.

Шёл июнь сорок первого года. Погода была жаркой, настроение – ленивым и беззаботным. Хотелось творить, читать друг другу стихи и философствовать. Москва лежала перед друзьями, просторная и тёплая, сияя зелёными деревьями и красными флагами. Время казалось таким же, как пространство: огромным, солнечным и незаселённым.

 

До начала войны оставалось меньше половины суток.

 

* * *

 

Война: вой сирен, грохот канонады, разрушенные города, братские могилы и обмен обручального кольца – последней памяти об убитом муже – на краюху хлеба. Война – дело грубое и немилостивое. И стыдно увиливать, стоять в стороне, когда твоя родина находится под ударом.

В первый же день после нападения Германии вся группа, в которой учился Гуляев, направилась в военкомат, записываться добровольцами. Никто из них ещё не понимал, что служба будет долгой, что большая их часть с фронта не вернётся. Но ощущение того, что прежнее прошло, присутствовало у многих. Панька тоже это чувствовал. Под дороге от университета к военкомату он совершил фаустовский жест: переходя Москва-реку, бросил в неё блокнот, исписанный стихами.

– Ты это зачем? – расширив и без того круглые глаза, спросил у Павла рыжий Гришка. – Это твоя поэма о Фаусте? Зачем ты её… так? Мы все её с удовольствием читали...

– Я не просто так, – с величаво-угрюмым видом ответил Павел. – Это литературная цитата. Я, как Просперо, бросаю плащ в море. Помнишь Шекспира?

– Всё-то у тебя Гёте да Шекспир, – проворчал Антон. – И война у тебя Шекспир, и любовь Шекспир… Дурачок ты, и больше ничего. Ну, ладно, что губы надул, – пошли скорее! Война ждать не любит.

 

В военкомате долго стояли в очереди. Таких же парней, как Павел и Гришка, на районе было много, приходилось ждать, пока всех осмотрят. Ждать было жутко. Пустые стены коридора военкомата, слепящее июньское солнце в окнах. Горький, обнажающий свет. Дрожь в голом теле – от макушки до пяток. Как бы кто ни храбрился, всё равно страшно. Не столько смерти, сколько неизвестности.

Павел стоял прямо, не шевеля ни одним мускулом на лице. Он чувствовал, как пальцы на его руках и ногах заледенели. Его неожиданно пронизал страх. Это была не обычная житейская боязливость – это был сверхприродный страх, страх себя. Гуляев стоял, переминаясь с ноги на ногу, и в его голове мелькали юркие, словно мыши, мысли:

 

Решусь ли?

Смогу ли?

Выдержу?

Не подведу?

Сколько во мне сил?

Достаточно ли?

На что я способен?

На подвиг?

На смерть?

На убийство?

Что я там буду делать, на войне?

Кто проснётся во мне?

Кем я стану?

Человеком? Героем? Зверем?

Чу-до-ви-щем?

Как зовётся то существо во мне,

которое лжёт,

убивает,

умирает,

и то, что творит,

трудится,

совершает

подвиги?

Что во мне – моего?

Что во мне – настоящего?

Кем я стану на войне?

Может, трусом?

Грязью?

Мародёром?

Может, меня в грязь затопчут?

Нет уж, лучше сразу смерть…

 

Вот так живёшь – и сам себя не знаешь…

Кто ты, на что готов…

Страшно, страшно, страшно.

Врага страшно, войны страшно, себя страшно…

Война – дело суровое.

Каждый станет собой перед смертью,

но не каждый – человеком.

Ох, если бы не было войны…

Если б можно сбежать…

в другую жизнь…

в мирный мир…

Но нет его.

 

 

Что мне делать, куда бежать, где от себя спрятаться?...

Ох, тошно мне…

А иди, совершай, делай шаг…

А потом ещё шаг…

И не знаешь, во что превратишься через минуту…

Всяк на войне звереет, но не всяк человеком остаётся…

А иначе нельзя.

Нет у нас выбора.

Война выбрала нас, не мы её…

 

Остановись.

Перестань.

Не паникуй.

 

…А что на передовой будет?...

 

Гос-по-ди, как боязно-то!...

 

Неожиданно Павел почувствовал на своих холодных пальцах тепло – это стоявший рядом с ним Антон пожал ему руку. Заметил, видно, что страшно человеку, не понял только – отчего. Пожал руку и подтолкнул вперёд, туда, где ждала комиссия – уже подходила очередь Павла… Это рукопожатие спасло Гуляева от страха. Передача тепла от человека к человеку – это в трудный момент всегда помогает. Павел на минуту опустил глаза, потоптался на месте, потом откинул голову назад – и шагнул к столу, за которым сидели сотрудники военкомата. Он был готов идти на фронт. Страха больше не было.

 

* * *

 

Бесконечные серые колонны угрюмых грузовиков, коричневые от грязи танки, нахохлившиеся чёрные гаубицы, накрытые брезентами телеги и сопровождающие их нестройные толпы солдат в широких плащ-палатках, шумя и чвакая сапогами по ранней осенней грязи, медленно передвигались по раскисшей от дождей дороге. Небо было серо-лиловым, мрачным. С покосившихся придорожных столбов с заляпанными табличками при приближении солдат с тревожным карканьем взлетали вороны. Вдалеке неторопливыми клубами поднимался дым только что оставленных городов.

Было ясно, что война пришла в Россию – надолго и всерьёз.

Под стук колёс и рёв буксующих моторов, глухие всхлипы дорожной грязи и грубую перебранку солдат, сопровождаемая безмолвными взглядами попадавшихся по дороге погорельцев, двигалась сплошной лавиной на восток отступавшая советская армия. Вдоль краёв дороги иногда горели костры, у которых грелись беженцы, женщины, старики и дети, темно- и русоволосые, все испуганные, оборванные, замотанные в тряпьё. Иногда вдоль отступающего войска стремглав проносился курьер, нёсший донесение командованию армии. Его встречали ропотом, редкими, но резкими криками, ругань летела вслед ему.

Дальше, там, где заканчивались ряды тяжёлой артиллерии, далеко растягивался по серо-коричневому осеннему пространству поток пехоты. Неуклюже шлёпали по грязи угрюмые бритоголовые солдаты с промокшими от дождя вещмешками на плечах. Их сопровождали скрипучие крытые телеги, на которых сидели, сжимая в руках коробки с медикаментами, медсёстры в плащах и пилотках. Иногда какой-нибудь раненый в последнем бою солдат начинал постанывать на ходу, спотыкаться, отставать от войска, но его быстро воодушевлял удар ружейным прикладом по спине, и боец, стиснув зубы, ускорял шаг. Солдатские сапоги упрямо месили размытую глину русской просёлочной дороги – ту глину, из которой, наверное, и были слеплены эти люди, ту глину, в которую им суждено было вернуться – кому в ближайшие дни, а кому намного позже.

Ещё дальше, у самого края горизонта, снова проползали колонны крытых брезентом грузовиков, за ними тряслись, поскрипывая колёсами, телеги, бескрайним серым морем колыхались плащ-палатки, мелькали солдатские затылки в синих пилотках. Вдоль серого потока изредка пролетали, бешено сигналя, автомобили командирского состава. Солдаты разбредались, освобождая дорогу начальству, а потом снова собирались в прежний единый многоголовый и многоногий организм. Это могучее сверхсущество медленно ползло, извергая из себя рык, рёв моторов и глухую перебранку солдат, катилось на восток, занимая всё пространство дороги, то оставляя за собой клочки серой промокшей плоти, то снова вбирая их в себя, то поднимаясь на холм, то съезжая в низину, бурлило, закипало и остывало, внушая случайным свидетелям ужас своей огромностью и неуправляемостью. Топали по грязи сапоги, скрипели колёса, ревели моторы, хлопали о солдатские спины плащ-палатки, и из этой серой бормочущей массы изредка взглядывали в небо и на хлебные поля вокруг дороги мальчишеские, чистые, измождённые тяготами пути, взыскующие истины глаза. Только по ним можно было понять, какая душа таится в этом сверхсуществе, какого будущего ему надо ждать и на что ему нужно надеяться…

И в этой колоссальной отступающей на восток процессии затерялся, как один из атомов огромной галактики, Павел Гуляев.

При отряде Гуляева работала медсестра, совсем молоденькая девушка, Валентина Вишнёва. Она и правда похожа была на вишню – карим цветом глаз, невысоким ростом, тонкой фигурой. Потому и называли её друзья просто: Вишенкой. Она привлекала внимание многих солдат – круглыми, заманчивыми колодцами глаз, ровной белой кожей, а особенно – карей родинкой на длинной шее, по форме похожей на отпечаток птичьей лапки. Когда она сглатывала, эта родинка дрожала, как птица на ветру. Эта метка природы не портила внешности Вишни, а, наоборот, придавала обаяние каждому её движению.

Лицо Вали, обычно бледное, круглое, чистое, в минуты волнения густо заливалось краской, но и в этом было своё очарование. «Никто не краснеет так красиво, как ты», – нередко говорил ей Павел.

Судьба Валентины была необычной по сравнению с судьбами других медсестёр. До войны она воспитывалась в образованной обеспеченной семье в Восточной Белоруссии. Её отец был профессором университета, ещё из старой интеллигенции, мать – врачом. Настоящим главой семьи был дед – поляк, величественный старик с короткой, аккуратной и белой, как снег, бородой. Он тоже был врачом. Под его мудрым присмотром жизнь текла ясная и чиста, спокойная, как вода в соседней реке, ничего не нарушало её мерного хода.

Детство Вали прошло в просторном и светлом загородном доме, на лоне природы, на берегу реки. Жилось девочке хорошо, сытно, только душно было ей в доме, где всё подчинялось строжайшей дисциплине, одновременно вставали, одновременно завтракали и обедали, одновременно, по приказу деда, шли ложиться спать. Но ещё более душно, нестерпимо душно было женщине, которая пробуждалась в целомудренной девочке Вале, прорастала сквозь неё, как трава сквозь асфальт, и неотступно требовала свободы, воли, женских тягостных и благодатных прав! С каждым днём этой женщине было всё труднее уместиться в девическом теле, потому что пыталась вытоптать, выцедить, вывести её из себя девушка — из боязни, опасаясь пустоты и бесприютности взрослой жизни. Валя-девочка жила в девушке, не хотела уходить, наблюдала за второй собой, поглядывала иногда из её карих глаз, то вспышкой злобы, то слезами, то желанием ласки себя показывая… А женщина звала, властно влекла за собою, проступала сквозь вчерашнюю девчонку – скорей, скорей вырваться из ребячества, чтобы свобода в глазах и уверенность в сердце, сила и полнокровность зрелой, солнечной женщины! Так вот зовёт оно, взросление, когда не знает ещё девочка её тяжести, ответственности, утруждающей руки и отяжеляющей сердце, забот, истощающих душу, и настоящих, полновесных бабьих слёз…

Война трагически исполнила её мечты, разрушив этот уютно-душный дом. Дом был разрушен, родители и дед погибли под бомбёжкой, Валентине чудом удалось отступить с войсками – помогли врачебные навыки, позволившие ей устроиться в полк медсестрой. Фронтовые лишения и тяготы заставили её понять, что такое настоящая жизнь, настоящая боль, настоящая смерть. Глаза стали грустнее, губы строже, руки грубее и ловче. Но любви – настоящей, той, о которой она мечтала в незабвенном родительском доме, – она так и не узнала, хотя так её ждала. Здесь, на войне, в окружении постоянных опасностей и угроз, она искала человека, который смог бы защитить её, сохранить от возможной гибели – и разбудить в ней ту нежность и ласку, которые давно дремали в девушке. И этим кем-то оказался Павел Гуляев, двухметровый гигант с молчаливыми глазами.

Валя и Павел сразу прониклись друг к другу симпатией – обоим интуитивно было понятно, что они, какими бы разными с виду не казались, сделаны из одного теста, из одного строительного материала. Это было видно хотя бы потому, что не только говорили, но и молчали они в одинаковой манере – спокойно, сдержанно и кротко, без вызова. Их разговоры проходили на одной волне, часто они понимали друг друга с полуслова, часто, случайно встретившись взглядами, неожиданно для самих себя улыбались друг другу. Но высказать прямо свои чувства или хотя бы себе признаться в глубоком характере возникшей симпатии они не могли – чего-то им для этого не хватало, может быть, внезапной удачи, а может быть, неожиданного потрясения. Шли день за днём, армия отступала всё дальше, погибали боец за бойцом из их полка, и вероятность гибели Гуляева на этой войне всё острее осознавалась ими обоими, но любовь продолжала оставаться невысказанной, а Павел и Валентина продолжали считаться просто друзьями.

 

* * *

 

Жара.

Парит, как перед грозой.

Духота давит, раздражает, висит на плечах, как мешок, мешает человеку понимать, что происходит. Земля снизу небо поджигает, прелым духом дышит. Несколько деревьев вдали царапают небо. Маются, колышутся – им тоже, небось, неспокойно… Тревога – везде, тревога – всюду.

Солдаты сидят в окопах. Сидят вольно, – бой ещё нескоро… Пока ещё в них нет ни отваги, ни боевого упоения, – только труд, пот, скука, мелочные заботы. Это тоже война.

Соседи Павла Гуляева по окопу – люди интересные, необычные. Вот лейтенант Алексей Суховеров что-то пишет в своём блокноте, – возможно, стихи: он поэт, до войны кое-где публиковался. Рядом с ним сидит, чему-то юродиво улыбаясь, рядовой Ванька Индриков, чудак-человек, как всегда, небритый, неряшливо одетый, в криво сидящих очках. Рядовой Фёдор Гордуков, осанистый, кряжистый мужик, самый старший во взводе, сидит молча, сложив руки на коленях.

Солнце наивно блестит на остром штыке. Текут разговоры, тупые и грубые, как носок кирзового сапога… Надо о чем-то себя занять, чтобы победить страх перед боем.

– Скоро ли война закончится? Что, дойдём мы до Берлина? – спрашивает лейтенанта Васька.

– Рано думать об этом. Надо решать ближайшие задачи… – деловито отвечает Суховеров. – А впрочем, дойдём. Но не мы, нас раньше убьют.

– Тише, тише… Здесь везде есть уши, – понизив голос, проговорил бывалый Фёдор. Он по опыту хорошо знает, о чём можно говорить, а о чём нельзя. – Стен нет, а уши есть.

– Я не об этом… Говорят, к осени в Германии кончится бензин, и все танки остановятся, – продолжает допытываться у Суховерова Васька. – Вы, Алексей Иваныч, учёный, скажите – правда ли это?

– Бензина-то у них хватит, а вот смелости, запала – нет, – неторопливо объясняет ему лейтенант. – Всю территорию они точно не займут, а какие земли займут – на тех истекут кровью. Не может мышь сожрать целого медведя… Чувствует моё сердце, что осенью-зимой всё переменится. Не хватил сил у Германии на такую большую войну. Моральных – в первую очередь. Зима, я слышал, морозная будет, это нам на руку. Фрицы помёрзнут, мы их бить будем. Доживёшь – увидишь. Я не лгу, меня предчувствия редко обманывают. Если я вот тут, – Суховеров постучал кулаком по сердцу, – если вот тут что-то чувствую, значит, точно так будет.

Лицо блаженного Васьки расцвело улыбкой, а Фёдор Гордуков еле слышно хмыкнул в кустистые усы. Руки Фёдора при этом не шевелятся, недвижно лежат на коленях, – крепкие, мозолистые, с толстыми пальцами. Вот яркий, длинный шрам поперёк кисти – след предыдущей войны, польского похода. Люди его забыли, а руки – помнят. Вот один сустав отрублен в юности хитрым станком на фабрике – плоть снята, голая кость торчит, сухая, желтовато-серая. Вот свежая ссадина – от недавней драки в кабаке. Вот толстая мозоль, натёртая ремнём военной сумки. Вот тюремная наколка … На суставах – морщины, морщины, складки задумчивости. Многое перенесла эта рука, прежде чем загрубеть, обидеться, закрыться. Была она и розовой детской ладошкой, и длинной кистью подростка, гладила девушек, отбивалась от бандитов, работала на станке, нажимала курок, сжимала кайло. Всё это оставляло на ней следы… И кто виноват, что драться приходилось чаще, чем ласкать? Жизнь такая.

Рука порой рассказывает о человеке больше, чем лицо. Пять пальцев – строгое, суровое пятивластие, облагающее данью дерево, металл, плоть – всё, что им попадётся. И не каждый поймёт, что в каждом пальце бьётся, плачет и кровоточит крохотное сердце. Рука ветвится, как дерево, пуская из одного корня пять побегов, досягающих от земли до поднебесья. Рука сжимается в кулак, рука указывает дорогу, рука закрывает умершим глаза. Всё может рука, только говорить не может – нет у неё ни губ, ни языка. Она и работает, и дерётся, но всё делает немо, бессловесно, безропотно. И не только дела, но и мысли человеческие отражаются на ней.

Такие руки у Фёдора – задумчивые руки. Не просто много пережившие, но и много запомнившие. И когда солдат садится, кладя кисти рук на колени, они лежат, большие, намного шире предплечий, как будто не завися от человека, и думают – о чём-то своём, о том, чего человек и не знает. Многое надо им осмыслить, многое понять. И сделать выводы. И подготовиться к какому-то новому, главному, последнему труду. Какому – пока неведомо.

 

Внезапно изжелта-лазурное небо переполнилось воем и грохотом – началась бомбардировка. Изредка в этой воющей синеве мелькали чёрные крестики «юнкерсов». За ними последовала пехотная атака… Грохот взрывов и стрёкот выстрелов лились так обильно, что казалось – можно собирать их бочками. Солдаты бежали, пускали пулемётные очереди, сами попадали под пули и падали так же, как бежали, – раскинув руки и ноги, словно обнимая свою чёрную мучнистую землю. Тонкие струйки крови вытекали изо рта у убитых.

Панька бежал, не чувствуя ног под собою. Стрелял, не соображая, что делает… Всполохи пламени мелькали вокруг него, и весь мир превратился в сплошную череду ало-оранжевых жутких всполохов… Бежит Панька, пускает очередь за очередью из автомата. А в голове мелькают мысли, мелкие, отрывистые, суетливые, как мыши. И одно в этих мыслях общее – желание прожить ещё хотя бы один лишний миг.

Думает Панька:

 

Бежать!

Бежать, не останавливаться!

Быстро!

Вот так.

Шаг.

Шаг.

Ещё шаг…

Бежать, драться, стрелять… Действовать!!!

– Беги,

беги,

беги!

Не останавливайся… Не оборачивайся… Посмотришь назад – смерть!

 

…И впереди – смерть..

И справа. И слева…

И во мне.

В сердце.

Внутри…

Я её давно зачал,

она с детства во мне трепыхалась.

Росла вместе со мной…

Вот теперь выросла –

– крови требует…

Пищи…

Жрёт человечинку…

Когда-то и меня сожрёт…

 

…Но пока она меня ещё не переросла.

 

Или уже???

 

…Нет, она пока – только тощая шавка,

её ногой отшвырнуть –

и только…

Прочь,

сука,

прочь,

мала ещё со мой спорить,

не выросла ещё!!!

 

Прочь, кому сказано!!!

 

Аааааааааааааааааааааааа!!!

 

Кровь… Кровь стекает по лицу Павла… И всё перед ним окрашивается в цвет крови. С ужасом глядит на это солдат. Ворочает кровянистыми белками глаз. Лицо будто изнутри напитано сыростью…

 

– Туда! Вон в того стреляй! – услышал вдруг Панька крик командира. Быстро обернувшись, он увидел: на пригорке на краю поля разгоралась решающая часть сражения. Немецкий майор, малорослый и коренастый, с отчаянным выражением на лице бежал в атаку, крича и неся перед собой знамя. За ним устремлялась целая рота солдат. «Сразить надо вождя, и все разбегутся!» – мелькнула мысль в голове у Паньки. Он молниеносно обернулся вокруг своей оси и прошёлся по майору короткой пулемётной очередью. Тот мешковато упал наземь и ударился головой о твёрдые камни. Его мясистое лицо залила кровь. Майор захрипел, как свинья, залопотал было что-то, но подбежавший поджарый солдат умело всадил ему в заклокотавшее горло острый штык.

Знамя теперь было в наших руках! Инициатива перешла на сторону советских частей. Через полчаса большая часть поля оказалась под их контролем. Но гитлеровские войска не оставляли попыток снова переломить ход сражения.

Был момент, когда немецкий ефрейтор, тощий и юркий, сумел выхватить своё знамя у советского солдата, пытавшегося унести трофей с поля боя, и помчался с ним в тыл своих войск. Бежал он быстро, ещё несколько минут – и знамя было бы потеряно. Только один солдат – немолодой уже, с обильной проседью в курчавых волосах – пытался догнать его. Но шустрый ефрейтор метко выстрелил в старика и попал прямо в грудь.

…Раненый солдат покачнулся. Матерное ругательство слетело с жёлтых губ. Когтящая, скребущая боль проползла в сердце, охватила его и сдавила тесно. Вдруг он всё почувствовал – горький снег во рту, хмельной запах таяния, вращение земли под ногами… Глаза вычистились и высветлели от боли. Упал, ощущая пронзительную длину и ёмкость каждого мига, каждого вдоха. Потянулся, напряженно вздрогнул в последний раз. И умер.

А бой продолжался. В решающий момент Васька Индриков метко выстрелил, ефрейтор на миг замер и повалился наземь. Знамя упало в грязь. Панька бросился к нему – схватить, унести, удержать...

Ещё один всплеск оранжевого огня… Ещё одна стрекочущая очередь. На этот раз её мишенью был Гуляев. Огромный Павел зашатался, завыл – не по-человечьи, а дико и грозно, как медведь, и медленно, с помутневшим огнём в глазах опустился на землю. Панька терял сознание, ему все равно было, будет жив он или нет… Он лежал на знамени и в полуобмороке еле слышно шептал:

– Пейте кровь мою! Все… все пейте!...

И кровь текла из его бока, быстро впитываясь в раскалённую от солнца землю.

Павел лежал на грязной весенней земле, закрыв пыльные глаза, и – в и д е л. Он видел огромное заполненное оранжево-розовым сиянием пространство над собой, он видел в пространстве впереди себя огромный сияющий шар, похожий на планету Земля, но покрытый бесчисленным множеством сияющих капель, в каждой из которых лучились человеческие белозубые улыбки. От этих улыбок в глубину космоса простирались тёплые оранжевые лучи, как руки, протянутые к другим планетам. Пространство вокруг Земли цвело, переливалось и благоухало.

В прозрачных каплях, покрывших поверхность Земли, проплывали счастливые человеческие лица – детские, материнские, юношеские, распускались цветы неведомых пород, невероятные ало-сине-розовые бутоны, из сердцевин которых вылетали дивные птицы радужной раскраски.

«Вот она, Земля будущего… Пангея… Всеземля…» – думал Павел.

По поверхности планеты двигались яркие, разноцветные материки, похожие по очертаниям на диковинных зверей. С них доносилась музыка, песни, топот пляшущих ног. В сияющем пространстве над Павлом раскрывалось и цвело воздух бесчисленное множество ярких цветов, образующих гигантское бессмертное тело, вечно движущееся, вечно блаженное и единое. Из цветов поднимались изящные человеческие руки, державшие кисти, флейты и скрипки. Из музыкальных инструментов сама собой лилась прекрасная музыка.

В бессмертном теле Земли, от поверхности и до сердцевины, жили все, кто когда-то мыслил и страдал, кто принёс человечеству хоть крупицу света, ныне преобразившего мир. Они были едины, каждое существо перетекало в каждое, блаженно продолжаясь в бесконечность и этим обогащая себя и других, и им не было конца. Земля – живая, одухотворённая планета – ликовала, чувствуя и понимая их блаженство, прирастая им. У великого океана Жизни, начавшегося с микроскопической клетки и выплеснувшегося в космос, не было ни начала, ни конца, ни середины.

Это была цель истории. Это была Всеземля. Ради этого мы страдаем, плачем, проливаем кровь и слёзы, ложимся костьми на полях сражений! Этот неисчерпаемый, вечный, абсолютный праздник, вырастающий из наших страданий, когда-нибудь приютит нас в своей сердцевине, мы воскреснем – не чудом, а силой науки – и преобразимся в нём. Вот она, Всемилосердная и Всесолнцеликая Любовь, зовущая нас с вершин будущего! Она уже сейчас течёт у нас в крови, в венах… Да, в крови…

Васька Индриков поднял взгляд от лежащего на земле друга – и увидел медленное русское солнце, колышущееся в лазури над полем боя. Солнце стояло в ветвях – жирное, маслянистое, как ухмылка купца… Вдруг по его лицу поползли чёрные полосы – как черви, мерзкие, жирные, извивающиеся. Темнело оно, скукоживалось, дырами покрывалось…

«У-у-у… сколько ты ещё бушь… под-ло-е!!!»– выкрикнул солдат и выстрелил в солнечный диск. Диск чуть покривился – и засиял с прежней силой…

…Бой завершился только к концу дня. Немецкие войска были отброшены за реку. Без паники, основательно и методично, как всегда в таких ситуациях, откатывались они на вчерашние позиции. Поле боя пока что оставалось за советской армией, но было ясно, что удержать это рубеж надолго не получится.

После битвы, когда дело солдат было сделано, настало время работы для медсестёр. Надо было убрать трупы – поскорее, пока от них не распространилась зараза. Павел лежал на куче мёртвых тел, не подавая никаких признаков жизни. Без сознания, без сил, контуженный в бою, он был похож на мёртвого, поэтому его – в спешке наступления – решено было бросить в яму для убитых.

Схватили, потащили, бросили – тупо, неловко, грубо, как мешок, полный отбросов… Павел не чувствовал, не понимал, что происходит, только тупая тлеющая боль в затылке доносилась к нему сквозь забытьё. Засыпать яму тоже не успели – немцы снова атаковали, и пришлось, забыв об убитых, сражаться за живых. Так и осталось Панькино сухое тело лежать на мёртвых телах в большой, грязной яме, вдали от дороги.

Там он лежал, в бреду, и в его воображении мелькали руки, простёртые к небу. Руки, хватающие воздух, цепляющиеся за него, как за последнюю соломинку... Руки детские, тянущиеся к матери, чистые, пухленькие, невинные, тёплые, пахнущие летним солнцем... Руки юношей, обнимающие любимых – страстные, молодые, быстрые, не знающие страха… Натруженные руки зрелости, в мозолях и шрамах… Морщинистые, с набухшими жилами руки стариков…

Руки, руки, руки, работающие, ласкающие, разрушающие…

Крепкие, быстрые руки жизни!

 

Это видение могло бы оказаться последним в жизни Павла, но вечером, когда солдаты, окончательно утвердившись на занятых позициях, пошли закапывать яму, сопровождавшая их молоденькая санитарка – худощавая, жилистая девушка со смуглым лицом и белой прядью на лбу – заметила, что один из бойцов, брошенных в яму, что-то шепчет. Это был Панька.

Санитарка взвалила на себя его огромное, грузное тело и потащила с поля боя. Павел был без сознания, только губы его чуть-чуть шевелились. Девушка тоже от тяжести и боли беззвучно говорила что-то, известное ей одной.

Тишина с тишиной говорила, боль с болью переговаривалась… Тишина стояла над полем. Страшная тишина… Только белый тополиный пух кружился в воздухе, опускаясь на раны бойцов и прилипая к ним.

Вязкая она, кровь человеческая.

Крепкая.

И страшно её на своих руках наблюдать.

* * *

 

В лазарете было скучно. За окнами простирался широкий, дождливый август. Ветер с глуховатым присвистом цедился сквозь прутья забора. На дворе позёмисто чулюкали воробьи, будто капли воды в кадку падали. Едва гудело суховершье старых берёз.

Долгое, медленное выпрямление переживал здесь Пашка. С трудом он переворачивался на больничной койке, с неприязнью переводил взгляд с серых, облупившихся стен на такие же серые, грязные стёкла вечно немытых окон. Уроки серого рассеянного света давала ему жизнь. И не сразу он приучался к тому равнодушию, с которой серые лучи озаряли живых и мёртвых, героев и трусов, солдат и врачей. Они не были равны для него. А для солнца – все равны. Жестока солнечная наука.

В лазарете вместе с другими медсёстрами работала и Валентина. Она ухаживала за Павлом, перевязывала его, промывала рану. Павла поражало её спокойное, строгое лицо и родинка, колышущаяся на шее. Какие бы отвратительные раны не приходилось ей видеть – её лицо ни разу не дрогнуло. Казалось, что все свои чувства она хранит глубоко в себе, слишком они драгоценны, слишком грубо и бесцеремонно запечатали все эмоции в этой девушке война, отступление, гибель родных.

Один только раз на лице Вали Павел смог разобрать следы волнения. Это было светлым августовским днём, когда Валя на кухне мыла ягоды вишни, принесённые в лазарет крестьянами из соседней деревни – ран<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-03-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: