Неизвестно зачем, я решил остаться на уик‑энд в Руане. Тиссеран удивился; я объяснил ему, что хочу осмотреть город и что в Париже мне нечем заняться. На самом деле осматривать город мне не так уж и хотелось.
А между тем в Руане сохранились замечательные архитектурные памятники Средневековья, дивные старинные дома. Пять или шесть столетий назад Руан был, наверно, одним из красивейших городов Франции; но сейчас все его красоты в ужасном состоянии. Все запачкано, закопчено, неухоженно, изгажено постоянным воздействием оживленного уличного движения, шумом и выхлопами. Не знаю, как фамилия мэра, но достаточно пройти десять минут по старому городу, и вам станет ясно: он либо не соответствует занимаемой должности, либо просто жулик.
В довершение удовольствия по улицам носятся десятки хулиганов на мотоциклах или мопедах без глушителей. Они приезжают из промышленных пригородов, где всё неумолимо клонится к упадку. Их задача – произвести как можно больше шуму, наполнить город невыносимым скрежетом и воем, чтобы отравить жизнь горожан. И с этой задачей они отлично справляются.
Около двух часов дня я выхожу из гостиницы. И сразу направляюсь на площадь Старого Рынка. Это большая площадь, окруженная кафе, ресторанами и дорогими магазинами. Здесь сожгли Жанну д'Арк – с тех пор минуло уже больше пятисот лет. Чтобы увековечить это событие, на площади установили кучу причудливо изогнутых, наполовину вкопанных в землю бетонных плит, которая при рассмотрении оказывается церковью. А еще тут имеются карликовые газончики, клумбочки и наклонные плоскости, предназначенные, очевидно, для любителей скейтборда, а может, для инвалидов в колясках – трудно сказать. Но и это еще не всё: в центре этой многоликой площади есть торговый центр, круглое здание из бетона, а также нечто, напоминающее автобусную остановку.
|
Я усаживаюсь на одну из бетонных плит, твердо решив выяснить, что к чему. Очевидно, эта площадь – сердце города, его центр, его нутро. В какую же игру тут играют?
Первым делом я замечаю, что люди ходят большими компаниями или маленькими группками от двух до шести человек. И каждая группка чем‑то отличается от другой. Конечно, сходство между ними есть, и очень большое, однако при всем при том это лишь сходство, а никак не идентичность. Такое впечатление, что они захотели зримо воплотить дух противоречия, который несет с собой любая индивидуализация, и с этой целью одеваются, передвигаются и группируются немножко по‑своему.
Затем я обращаю внимание на то, что все эти люди, по‑видимому, вполне довольны собой и окружающим миром; этот факт удивляет, даже слегка пугает. Они чинно расхаживают по площади, кто с насмешливой улыбкой, кто с тупым равнодушием на лице. Среди молодежи кое‑кто одет в куртки с эмблемами в стиле хард‑рока. На куртках – надписи вроде «Kill them all!» или «Fuck and destroy!»; но всех на этой площади объединяет уверенность, что они приятно проводят послеобеденное время, посвящая его в основном радостям потребления, и тем самым способствуют своему процветанию.
И последнее мое наблюдение: я чувствую, что не похож на них, но не могу определить, в чем суть этой непохожести.
В конце концов это бесплодное созерцание мне надоедает, и я ищу приюта в ближайшем кафе. Это моя ошибка номер два. Между столиков разгуливает громадный дог, он даже крупнее, чем большинство собак его породы. Пес останавливается перед каждым сидящим, как бы задумываясь, можно его укусить или нет.
|
В двух метрах от меня сидит девушка, а перед ней на столе стоит чашка с пенистым горячим шоколадом. Пес надолго останавливается возле нее, обнюхивает чашку, словно собирается вылакать ее содержимое своим длинным языком. Я вижу, что она боится. И встаю, чтобы помочь: я не выношу этих тварей. Но пес уходит сам.
Потом я долго бродил по узким улочкам. И абсолютно случайно зашел во двор церкви Сен‑Маклу: большой квадратный двор, великолепный, заставленный готическими статуями из темного дерева.
В церкви как раз кончилось венчание, и все выходили во двор. Настоящая свадьба в старинном стиле: серо‑синий костюм жениха, белое платье и флёрдоранж, маленькие подружки невесты… Я сидел на скамейке недалеко от портала.
Новобрачные были уже немолоды. Красномордый толстяк, похожий на богатого крестьянина; женщина чуть выше его ростом, с угловатым лицом, в очках. С огорчением вынужден признать: все это выглядело немного смешно. Проходившая мимо молодежь потешалась над новобрачными. Что неудивительно.
Несколько минут я наблюдал за всем этим с полной объективностью. А потом на меня накатило какое‑то неприятное ощущение. Я встал и быстро ушел.
Спустя два часа, когда уже стемнело, я опять вышел из гостиницы. Съел пиццу в стоячей закусочной, где, кроме меня, не было ни одного человека, – и заведение вполне этого заслуживало. Тесто в пицце было отвратительное. На стенах был выложен орнамент из белого кафеля, с потолка свисали серые стальные лампы: можно было подумать, что ты попал в операционную.
|
Потом я посмотрел порнофильм в одном из руанских кинотеатров, которые специализировались на таком репертуаре. Зал был наполовину заполнен, что уже не так плохо. В основном, конечно, – старички и иммигранты; но было и несколько парочек.
Через некоторое время я с удивлением заметил, что люди без всякой видимой причины часто пересаживались с места на место. Я захотел выяснить, зачем они это делают, и тоже пересел на другое место, одновременно с каким‑то парнем. Оказалось, все очень просто: каждый раз, когда в зал заходит парочка, вокруг на небольшом расстоянии усаживаются несколько мужчин и тут же начинают мастурбировать. Вероятно, они надеются, что женщина случайно взглянет на их член.
В кинотеатре я провел около часа, затем снова прошел пешком через весь Руан, направляясь к вокзалу. В вестибюле слонялась стайка нищих, небезобидных на вид; я не обратил на них ни малейшего внимания и стал изучать расписание поездов на Париж.
На следующее утро я встал рано и прибыл на вокзал так, чтобы успеть на первый поезд; купил билет, дождался поезда – и не поехал; не могу понять почему. Все это в высшей степени неприятно.
Глава 4
На следующий день к вечеру я заболел. После ужина Тиссеран захотел пойти в ночной клуб; я отклонил его приглашение. Сильно болело левое плечо, знобило. Вернувшись в гостиницу, я лег и попытался заснуть, но безуспешно: оказалось, что лежа я не могу дышать. Тогда я сел на кровати; обои в номере привели бы в отчаяние кого угодно.
Через час я почувствовал, что мне трудно дышать даже сидя. Я подошел к умывальнику. Цвет лица у меня был как у покойника; боль от плеча стала медленно перемещаться к сердцу. Вот тут я подумал, что со мной случилось что‑то серьезное; в последнее время я определенно злоупотреблял сигаретами.
Минут двадцать я простоял, привалившись к умывальнику, прислушиваясь к нарастающей боли. Ужасно не хотелось выходить из комнаты, ехать в больницу и все такое прочее.
Примерно в час ночи я хлопнул дверью и вышел на улицу. Теперь боль явно сосредоточилась в области сердца. Каждый вдох стоил огромных сил и сопровождался приглушенным свистом. Я не мог по‑настоящему ходить, только семенил мелкими шажками, от силы тридцать сантиметров длиной. И постоянно приходилось опираться на машины, стоявшие у края тротуара.
Несколько минут я отдыхал, ухватившись за «пежо‑104», потом стал взбираться по идущей вверх улице, которая, как мне казалось, должна была вести к оживленному перекрестку. Чтобы преодолеть пятьсот метров, мне потребовалось около получаса. Боль уже не нарастала, но переместилась чуть выше. Зато дышать становилось все труднее, и это пугало меня больше всего. У меня было такое впечатление, что совсем скоро я подохну – прямо в ближайшие часы, не дождавшись рассвета. Столь внезапная смерть казалась мне вопиющей несправедливостью; ведь нельзя было сказать, что я попусту растратил свою жизнь. Правда, в последние несколько лет дела у меня шли неважно, но это же не причина, чтобы прерывать эксперимент. Напротив, можно было ожидать, что теперь‑то жизнь мне улыбнется. Решительно, все это было чертовски скверно организовано.
И вдобавок я с самого начала почувствовал неприязнь к этому городу и к его обитателям. Мне не хотелось умирать вообще, и уж совсем не хотелось умирать в Руане. Смерть в Руане, среди руанцев – такая перспектива особенно ужасала. В легком бреду, вызванном, очевидно, неутихающей болью, мне казалось, что умереть здесь значило бы оказать этим руанским придуркам незаслуженную честь. Помню парня и девушку в машине: я успел подойти и заговорить с ними, пока машина стояла у светофора; должно быть, ехали из ночного клуба, по крайней мере, такое они производили впечатление. Я спрашиваю, где поблизости больница; девушка указывает рукой – небрежным, слегка досадливым движением. Наступает молчание. Я с трудом говорю, едва стою на ногах. Видно, что я не в состоянии добраться туда пешком. Я гляжу на них, без слов умоляя о сострадании, и в то же время задумываюсь: а отдают ли они себе отчет в том, что сейчас делают? Но тут загорается зеленый свет, и парень давит на газ. Интересно, обменялись они потом хоть словечком, чтобы оправдать свое поведение? Вряд ли.
Наконец показывается такси – на это я даже не надеялся. Пытаюсь изобразить непринужденный вид, говоря, что мне надо в больницу, но получается у меня плохо, и таксист чуть не отказывает мне. Этот бедняга все‑таки улучит момент перед тем, как стронуться с места, и выразит надежду, что я не запачкаю сиденье. Я уже слышал, что те же проблемы бывают и у беременных женщин, когда пора рожать: водители такси, кроме некоторых камбоджийцев, отказываются их брать, боясь, что они запачкают заднее сиденье своими выделениями.
Какая предусмотрительность!
В больнице, надо признать, все формальности выполняются достаточно быстро. Меня передают на попечение практиканту, который устраивает мне всестороннее обследование. Очевидно, хочет удостовериться, что я не развалюсь у него в руках в ближайшие полчаса.
Завершив обследование, он подходит ко мне и сообщает, что у меня перикардит, а не инфаркт, как он сперва подумал. Начальные симптомы, поясняет он, абсолютно одинаковы; однако в отличие от инфаркта, часто приводящего в смертельному исходу, перикардит – болезнь безобидная, во всяком случае от нее не умирают. «Наверно, вы испугались»,– говорит он мне. Чтобы не вдаваться в подробности, я отвечаю «да», но на самом деле я нисколько не испугался, просто у меня возникло ощущение, что через минуту‑другую я сдохну; но это не совсем одно и то же.
Затем меня привозят в отделение скорой помощи. Я сажусь на кровати и начинаю стонать. От этого чуть‑чуть легче. Я один в палате, можно не стесняться. Иногда какая‑нибудь сестра заглядывает в дверь, убеждается, что мои стоны не затихли, и идет дальше.
Рассветает. Ко мне в палату привозят пьяницу и укладывают на соседнюю кровать. Я продолжаю стонать, негромко и размеренно.
Часов в восемь приходит врач. Он сообщает, что меня сейчас переведут в кардиологию и он мне вколет успокоительное. Раньше бы догадались, думаю я. В самом деле, от укола я сразу засыпаю.
Проснувшись, вижу сидящего рядом Тиссерана. Он явно перепуган, и в то же время чувствуется, что он рад меня видеть; а я растроган его участием. Не найдя меня в номере, он запаниковал, стал звонить всем подряд: в региональную дирекцию министерства сельского хозяйства, в комиссариат полиции, в нашу фирму в Париже… Он и сейчас еще встревожен; понятное дело, я выгляжу далеко не блестяще – мертвенно‑бледный, под капельницей. Объясняю ему, что у меня перикардит, пустяковое дело, не пройдет и двух недель, как я встану на ноги. Он хочет проверить диагноз у сестры, но сестра не в курсе; он желает поговорить с доктором, с заведующим отделением, хоть с кем‑нибудь… Наконец дежурный практикант дает ему необходимые разъяснения, чтобы он не волновался.
Он снова усаживается у моей кровати. Обещает всех оповестить, позвонить в нашу фирму, всё берет на себя; спрашивает, нужно ли мне что‑нибудь. Нет, пока ничего. Он прощается, с дружеской, ободряющей улыбкой, и уходит. А я почти сразу же вновь засыпаю.
Глава 5
«Эти дети – мои, эти богатства – мои».
Так говорит безумец, не ведающий покоя.
Поистине, мы не принадлежим себе.
Откуда дети? Откуда богатства?»
«Дхаммапада», V
К больнице привыкаешь быстро. Неделю, пока мне было очень плохо, не хотелось ни двигаться, ни разговаривать; но я видел людей вокруг, они беседовали, рассказывали друг другу о своих болезнях – смакуя все подробности, с наслаждением, которое здоровым людям обычно кажется каким‑то неприличным. Видел я и родственников, навещавших больных. Надо заметить, что в целом эти люди не жаловались на свое положение; все они как будто были довольны тем неестественным образом жизни, который вынуждены были вести, и не думали о грозившей им опасности; ведь в кардиологическом отделении для большинства пациентов речь, по сути, идет о жизни и смерти.
Помню, один больной, рабочий пятидесяти пяти лет, лежал там уже в шестой раз: он приветствовал врача и сестер как старых знакомых… Он явно был в восторге от того, что попал сюда. И однако это был человек, привыкший проводить досуг весьма активно: он был мастер на все руки, работал в саду и все прочее. Жена его показалась мне очень милой; было даже трогательно смотреть на этих супругов, сохранивших нежную привязанность друг к другу и на шестом десятке. Но, оказавшись в больнице, он переставал быть хозяином самому себе; он с радостью отдавал свое тело в руки ученых людей. Раз уж тут всё заранее предусмотрено. Рано или поздно он попадет в эту больницу, чтобы не вернуться, это было ясно как день; но ведь и такой финал предусмотрен заранее. Надо было видеть, с каким жадным любопытством он расспрашивал врача, называя привычные для него словечки, которых я не понимал: «Значит, мне опять будут делать «пневмо» и внутривенную «ката»?» Он придавал большое значение этой внутривенной «ката»; и говорил о ней каждый день.
На фоне таких людей я, наверно, казался весьма неприятным пациентом. Действительно, я испытывал определенные трудности, заново обретая собственное тело. Это странное ощущение. Смотришь на свои ноги как на посторонние предметы, далекие от мыслящего разума, с которым они связаны чисто случайно и довольно слабо. Как‑то не верится, что эта шевелящаяся куча – туловище, руки‑ноги – и есть ты сам. А руки‑ноги тебе нужны, они тебе жизненно необходимы. И все равно они кажутся какими‑то чудными, порой даже нелепыми. Особенно ноги.
Тиссеран навещал меня два раза, он проявил исключительную заботу, принес мне книги и пирожные. Видя, как ему хочется доставить мне удовольствие, я выразил желание почитать то‑то и то‑то. На самом деле читать мне не хотелось. В голове был туман, неопределенность, какая‑то растерянность.
Он отпустил несколько игривых шуточек про сестер, но это было в порядке вещей, вполне естественно с его стороны, и я не стал на него сердиться. К тому же надо принять во внимание, что в больнице всегда жарко и у сестер под халатом обычно почти ничего нет, разве что лифчик и трусики, четко различимые под полупрозрачной тканью. И это, несомненно, создает некую эротическую ауру, легкую, но устойчивую, тем более что они к тебе прикасаются, что ты сам почти голый, и так далее. А больному телу, увы, все еще хочется наслаждений. Впрочем, я отмечаю это скорее для памяти; сам я был тогда в состоянии почти полной эротической бесчувственности, по крайней мере в первую неделю.
Сестры и соседи по палате явно были удивлены, что ко мне, кроме Тиссерана, никто не приходит; и я довел до общего сведения, что находился в Руане по делам службы, когда угодил в больницу; я впервые в этом городе, я здесь никого не знаю. В общем, меня занес сюда случай.
Но ведь наверняка есть кто‑то, кому следует знать о моей болезни, кто‑то, с кем я хотел бы связаться, разве нет? Нет.
Выдержать вторую неделю было несколько труднее; я начинал выздоравливать, мне уже хотелось на улицу. Жизнь, как говорится, брала свое. Тиссеран больше не приносил мне пирожных; должно быть, теперь он показывал свой коронный номер дижонской публике.
В понедельник утром я случайно услышал по транзистору, что студенты прекратили демонстрации: конечно же, они получили то, чего добивались. Но зато началась забастовка железнодорожников, причем в очень накаленной обстановке; видя твердость и непримиримость бастующих, официальные профсоюзы вконец растерялись. Итак, мир остался прежним. Борьба продолжалась.
На следующий день в больницу позвонили из нашей фирмы; это была секретарша директора, которой доверили деликатную миссию проведать меня. Она была безупречна, сказала все, что в таких случаях полагается говорить, заверила меня, будто для фирмы самое главное – чтобы я поскорее поправился. Тем не менее она хотела бы знать, буду ли я в состоянии съездить в Ларош‑сюр‑Ион, как было намечено. Я ответил, что пока еще не знаю, но рвусь туда всей душой. Она как‑то глупо рассмеялась; но она вообще дура, я это давно заметил.
Глава 6
Руан‑Париж
Через день я вышел из больницы – думаю, несколько раньше, чем хотелось бы врачам. Как правило, они стараются продержать тебя подольше, чтобы поднять коэффициент занятости коек; но приближались праздники, и это, вероятно, смягчило их сердца. Впрочем, главный врач в самом начале заверил меня: «К Рождеству вы будете дома»; такой он дал мне срок. Не знаю, буду ли я дома, но где‑нибудь точно буду.
Я попрощался с рабочим, которого накануне оперировали. По словам врачей, операция прошла очень успешно; тем не менее выглядел он без пяти минут покойником.
Его жена непременно захотела, чтобы я попробовал пирог с яблоками, который муж был не в силах съесть. Я попробовал; пирог был восхитительный.
– Мужайся, парень! – сказал он мне на прощание. Я пожелал ему того же. Он был прав; мужество – это такая вещь, которая всегда может пригодиться.
Руан‑Париж. Всего три недели назад я проделал этот путь в обратном направлении. Что с тех пор изменилось? Там, на краю долины, над деревнями и поселками по‑прежнему поднимается дымок – как обещание безмятежного счастья. Трава по‑прежнему зеленая. Солнечно, но иногда, будто для контраста, набегают маленькие облачка; свет скорее весенний, чем зимний. Но чуть дальше луга залиты водой, видно, как она подрагивает между стволами ив; сразу представляешь себе скользкую черную грязь, в которой вдруг увязают ноги.
В вагоне, недалеко от меня, стоит негр в наушниках и пьет из бутылки «J and В». Он покачивается в такт музыке, с бутылкой в руке. Животное, и притом – опасное животное. Я стараюсь не встречаться с ним глазами, хотя взгляд у него относительно дружелюбный.
Напротив меня усаживается мужчина, с виду – начальник в крупной фирме: должно быть, побаивается негра. Какого черта он тут делает? Ехал бы себе в первом классе. Нигде покоя не дают.
У него часы «ролекс», полосатый костюм. На безымянном пальце – золотое обручальное кольцо средней толщины. Лицо честное, открытое, симпатичное. Лет ему, наверно, около сорока. На кремовой рубашке видны тоненькие выпуклые полоски того же цвета, но чуть темнее. Галстук средней ширины, а читает он, ясное дело, экономическую газету «Эко». И не просто читает, а прямо‑таки пожирает, как если бы прочитанное могло изменить смысл его жизни.
Чтобы не смотреть на него, приходится разглядывать пейзаж за окном. Странная вещь: мне кажется, что солнце стало красным, каким я видел его по дороге в Руан. Но мне плевать; пусть там будет хоть пять, хоть шесть красных солнц, все равно это не повлияет на ход моих размышлений.
He нравится мне этот мир. Решительно не нравится. Общество, в котором я живу, мне противно; от рекламы меня тошнит; от информатики выворачивает наизнанку. Вся моя работа программиста состоит в том, чтобы накапливать ворох всяких отсылок, сопоставлений, критериев оптимального решения. В этом нет ни малейшего смысла. Если откровенно, то смысл получается даже отрицательный: лишняя нагрузка для нейронов. Этот мир нуждается в чем угодно, только не в дополнительной информации.
И снова Париж, все такой же унылый и мрачный. Облезлые многоэтажки у моста Кардине: так и видишь за стенами, внутри, стариков, медленно угасающих в компании любимого кота, тратящих половину жалкой пенсии на «вискас» для прожорливого питомца. Металлические конструкции, непристойно карабкающиеся друг на друга, чтобы образовать контактную сеть. И опять – реклама, неистребимая, омерзительная, аляповатая. «Бодрящие, постоянно обновляемые картинки на стенах». Бред. Пакостный бред.
Глава 7
Оказавшись дома, я не ощутил радости возвращения; в почтовом ящике был только счет за секс по телефону («Наташа, страсть в реальном времени») и длинное письмо от торговой фирмы «Труа сюисс», в котором мне сообщали о введении в строй новой, усовершенствованной системы электронной связи – «Шушутель». Как любимый клиент, я имел право воспользоваться ею прямо сейчас; группа программистов и инженеров (общее фото прилагается) трудилась не покладая рук, чтобы система заработала к Рождеству; и вот сегодня коммерческий директор фирмы «Труа сюисс» – сам, лично – с радостью присваивает мне сетевой код.
На автоответчике был зарегистрирован чей‑то звонок, что меня несколько удивило; по‑видимому, это была ошибка. Я позвонил по номеру, записанному автоответчиком, и усталый женский голос с презрением выдохнул: «Идиот несчастный…», а затем раздались длинные гудки. В общем, ничто не удерживало меня в Париже.
С другой стороны, мне давно хотелось побывать в Вандее. С Вандеей у меня было связано столько воспоминаний о летних каникулах (правда, воспоминания эти большой радости не доставляли, но так уж повелось). Часть воспоминаний легла в основу фантазии из жизни животных под названием «Диалоги таксы и пуделя», которую можно считать автопортретом подростка. В последней главе «Диалогов» одна из собак читает приятелю рукопись, найденную в секретере своего юного хозяина:
«В прошлом году, примерно 23 августа, я гулял по пляжу в Сабль‑д'Олонн вместе с моим пуделем. В то время как мой четвероногий спутник вволю наслаждался свежим морским воздухом и сиянием солнца (особенно ярким и восхитительным в позднее утро), я не мог помешать тискам размышления сжать мое бледное чело, и под гнетом этого тяжкого бремени голова моя печально поникла на грудь.
И вот, прогуливаясь и размышляя, я обратил внимание на одну девушку, на вид лет четырнадцати. Она играла с отцом в бадминтон или в какую‑то другую игру, для которой нужны волан и ракетки. Одежда ее была весьма незатейлива: один купальный костюм, да и тот без лифчика. Однако – и такой настойчивостью в столь раннем возрасте нельзя не восхищаться – во всем ее поведении постоянно проявлялось упорное желание соблазнять. Когда она, пытаясь отбить волан, высоко поднимала руки, то это движение не только открывало взгляду две золотистые округлости ее почти сформировавшейся груди, но также сопровождалось веселой и одновременно слегка разочарованной, но в целом жизнерадостной улыбкой, которая явно предназначалась всем молодым людям в радиусе пятидесяти метров. И это, заметьте, без отрыва от занятий спортом в кругу семьи.
Вскоре я убедился, что ее уловки достигли цели; проходившие мимо подростки молодцевато поигрывали мышцами, а их чеканная поступь ощутимо замедлялась. Повернув к ним голову быстрым движением, от которого ее прическа приходила в беспорядок, не лишенный задорного изящества, она награждала своих наиболее привлекательных жертв беглой улыбкой, после чего, словно забыв о них, грациозно ударяла ракеткой по волану.
И я снова погрузился в раздумья, которые не давали мне покоя долгие годы: почему ребята и девочки, достигнув определенного возраста, все время стараются возбудить и соблазнить друг друга?
Кто‑то добродушно заметит: «Это всего лишь пробуждение сексуального желания, и ничего больше». Такая точка зрения мне понятна; я и сам долгое время разделял ее. Она подкрепляется не только многочисленными рассудочными доводами, которые, словно прозрачное желе, застилают горизонт нашего мировосприятия, но и мощной центростремительной силой здравого смысла. Всякая отчаянная – нет, даже самоубийственная попытка оспорить эту точку зрения неминуемо разобьется о ее незыблемые устои. Поэтому я не стану и пытаться. Нет, я ни в коем случае не собираюсь отрицать само существование и властную силу сексуального желания у людей в юном возрасте. Это чувствуют даже домашние черепахи, которые в такие тяжелые дни не решаются докучать своему молодому хозяину. И однако некие важные показатели, некие складывающиеся в единую цепочку занятные факты заставили меня в итоге предположить, что существует более глубокая, более скрытая сила, своего рода нервный центр, откуда исходит импульс желания. До сих пор я ни с кем не делился этим открытием, опасаясь, как бы чья‑то досужая болтовня не поколебала уверенность окружающих в моем умственном здоровье. Но теперь я окончательно уверился в моей правоте, и настало время сказать всё.
Пример номер один. Взглянем на группу молодежи, веселящейся на вечеринке или на каникулах в Болгарии. Среди них есть мальчик и девочка, скажем, Франсуа и Франсуаза, которые пришли вдвоем. Вот вам конкретный пример, встречающийся сплошь и рядом, удобный для наблюдения.
Предоставим молодым людям и девушкам развлекаться, а сами заранее установим в комнате скрытую камеру и снимем ускоренной съемкой, как ведет себя каждый из них в произвольно выбранные отрезки времени. Просмотрев эту пленку, мы путем несложных расчетов установим, что Франсуаза и Франсуа примерно 37% времени потратили на то, чтобы целоваться, обниматься, прижиматься друг к другу, одним словом, обмениваться выражениями глубочайшей нежности.
А теперь повторим эксперимент в отсутствие данной социальной среды – молодежной компании, то есть когда Франсуаза и Франсуа останутся наедине. Процент тут же снизится до семнадцати.
Пример номер два. Теперь я расскажу вам об одной бедной девочке, которую звали Брижит Бардо. Да‑да! Со мной в выпускном классе действительно училась девочка по фамилии Бардо, это была фамилия ее отца. Я разузнал о нем кое‑что: он был рабочий‑арматурщик и жил недалеко от Трильпора. Жена не работала, была домохозяйкой. Эти люди редко ходили в кино, и я уверен, что они сделали это не нарочно; возможно даже, в первые годы жизни своей дочери они даже подшучивали над таким удивительным совпадением… Тяжело говорить об этом.
Когда я познакомился с Брижит Бардо – в расцвете ее семнадцати лет, – она была просто чудовищем. Во‑первых, очень толстая, не то что пышка, а суперпышка, с некрасивыми складками на жирной спине и боках. Но если бы даже она двадцать пять лет подряд просидела на строжайшей диете, вряд ли это существенно облегчило бы ее судьбу. Потому что кожа у нее была красная, шероховатая и вся в прыщах. Лицо – широкое, плоское, с маленькими, глубоко посаженными глазками, волосы – жидкие, тусклые. У всех, кто ее видел, невольно и неизбежно возникало сравнение с хрюшкой.
Ни подруг, ни тем более друзей‑мальчиков у нее не было; она была всегда одна. Никто не заводил с ней разговора, даже для того, чтобы посоветоваться насчет задания по физике; всякий раз одноклассники предпочитали обратиться к кому‑нибудь другому. Она приходила на занятия, потом возвращалась домой; никогда я не слышал, чтобы кто‑нибудь встретил ее за стенами лицея.
На уроках некоторые мальчики садились рядом с ней; они привыкли к виду этой тяжеловесной фигуры. Они не замечали ее, но и не издевались над ней. Она не участвовала в дискуссиях на уроке философии; она вообще ни в чем не участвовала. Даже на Марсе ей не было бы так спокойно.
Думаю, родители ее любили. Чем она могла заниматься по вечерам, когда возвращалась из лицея? Ведь у нее наверняка была своя комната, с кроватью и старенькими плюшевыми мишками. Наверно, она смотрела телевизор с родителями. Темная комната и три человеческих существа, спаянные вместе потоком фотонов; ничего другого я себе представить не могу.
А по воскресеньям она, вероятно, ходила в гости к родственникам, которые принимали ее с напускным радушием. И ведь не исключено, что ее кузины были хороши собой. Ужас.
Приходилось ли ей мечтать и какими были ее мечты? Романтическими, в духе Делли? [4]Не хочется думать, что она могла увидеть в воображении или хотя бы во сне, как молодой человек из хорошей семьи, студент‑медик, приглашает ее прокатиться с ним в машине с откидным верхом по побережью Нормандии, чтобы осмотреть тамошние аббатства. Разве что она собиралась надеть накидку с капюшоном, скрывающим лицо: это придало бы приключению аромат тайны.
Ее гормональная система функционировала нормально – нет оснований предполагать обратное. Ну и что? Разве этого достаточно, чтобы лелеять эротические фантазии? Представляла ли она, как мужские руки касаются жирных складок ее живота? спускаются ниже? Я вопрошаю об этом медицину, но медицина ответа не дает. Многое из того, что касалось Бардо, я так и не смог выяснить. Пытался, но не сумел.
Я не довел дело до того, чтобы переспать с ней; я только сделал первые шаги на пути, который при обычных обстоятельствах должен был привести к этому. Если точнее, в начале ноября я стал с ней разговаривать – словечко‑другое после уроков, ничего больше, и так в течение двух недель. Потом я два или три раза попросил ее объяснить мне кое‑что по математике; но всё это – с большой осторожностью, чтобы не заметили остальные. К середине декабря я стал трогать ее за руку, как бы случайно. И каждый раз она реагировала на это, как на удар тока. Потрясающе.
Наши отношения достигли кульминационной точки перед Рождеством, когда я проводил ее до поезда (если точнее, до автомотрисы). Поскольку до вокзала было метров восемьсот, это было рискованное предприятие; меня даже заметили. Но в классе меня все считали ненормальным, так что моему общественному лицу был нанесен лишь незначительный ущерб.
Тем вечером, на платформе, я поцеловал ее в щеку. В губы целовать не стал. Я, кстати, думаю, что она сама бы не позволила: если даже к ее губам и языку никогда не прикасался язык мужчины, она тем не менее точно представляла себе, в какой момент подросткового флирта это должно произойти и в каком месте, – осмелюсь сказать: это представление было тем более точным, что оно никогда не подвергалось проверке реальностью, не смягчалось дымкой воспоминаний.
Сразу после окончания рождественских каникул я перестал заговаривать с ней. Парень, который видел нас у вокзала, похоже, забыл об этой истории, но я всё равно здорово испугался. В любом случае появляться на людях с Брижит Бардо было подвигом, требующим таких душевных сил, какими я не мог похвастаться даже в ту пору моей жизни. Потому что она была не только уродливой, но и злобной. Тогда, в разгар сексуальной революции (дело было в самом начале 80‑х, еще до появления СПИДа), она, конечно же, не могла гордиться своей девственностью. Кроме того, она была слишком умна и проницательна, чтобы объяснять свое положение «иудео‑христианским воспитанием», – ее родители, судя по всему, были атеистами. Таким образом, у нее не было ни оправдания, ни утешения. Она лишь могла с тихой ненавистью смотреть, как другие дают волю своим желаниям; как мальчики, словно крабы, впиваются в девичьи тела; чувствовать, что между окружающими возникают особые отношения, что они решаются испытать неизведанное, что они успели познать наслаждение; иными словами, втайне терзаться, глядя на нескрываемую радость других. Такими должны были стать ее юные годы, такими они и стали; зависть и обида бурлили в ней, пока не превратились в сгусток бешеной ненависти.
Честно говоря, мне в этой истории гордиться нечем; я валял дурака, но забава получалась жестокая. Помню, как‑то утром я встретил ее словами: «О Брижит, у тебя сегодня новое платье!» Это было гадко с моей стороны, хоть я и сказал сущую правду; невероятно, но факт: она стала менять платья, однажды она даже появилась сленточкой в волосах. О господи! Это было похоже на запеченную телячью голову. От имени всего человечества молю ее о прощении.
Потребность любить сильна в человеке, корни ее достигают удивительных глубин, разветвляясь и укрепляясь в самом сердце. Несмотря на поток унижений, который выливался на нее ежедневно, Брижит Бардо ждала и надеялась. Надо полагать, она и сейчас еще ждет и надеется. Какая‑нибудь рептилия, оказавшись на ее месте, давно свела бы счеты с жизнью. Но людям все нипочем.
После бесстрастного и обстоятельного исследования побочных проявлений сексуальной функции настало время приступить к главному. Если только вы не прервете неумолимый ход моих рассуждений замечанием, которое я великодушно позволю вам сделать: «Все ваши примеры относятся к подросткам, это, конечно, важная пора жизни, но она занимает относительно недолгое время. Не опасаетесь ли вы поэтому, что ваши умозаключения, пусть редкостно проницательные и верные, все же будут страдать известной неполнотой и относительностью?» Я отвечу моему симпатичному оппоненту, что подростковый возраст – не просто ответственный период в жизни: это единственный период, который можно называть жизнью в полном смысле слова. В тринадцать лет все импульсы человека проявляются с максимальной силой, затем они начинают постепенно слабеть либо оформляются в определенные поведенческие модели и в этих формах застывают навсегда. Мощность изначального взрыва такова, что исход конфликта может долгие годы оставаться неясным; в электродинамике это называется переходным состоянием. Но мало‑помалу колебания замедляются, превращаясь в длинные волны, меланхоличные и нежные; с этого момента все сказано и жизнь становится лишь приготовлением к смерти. То же самое можно выразить грубее и приблизительнее, если сказать, что взрослый человек – это укрощенный подросток.
Итак, после бесстрастного и обстоятельного исследования побочных проявлений сексуальной функции настало время приступить к главному. Мой тезис будет выражен в нижеследующей формуле, сжатой, но емкой:
Сексуальность – одна из систем социальной иерархии.
На этом этапе мне надлежит с большим чем когда‑либо тщанием заботиться о строгости и выверенности моих формулировок. Ибо идейный противник порою прячется в засаде у финишной прямой и с криком ненависти кидается на неосторожного мыслителя, который, почувствовав, что первые лучи истины вот‑вот озарят его изможденное чело, забывает прикрыть тылы. Я не совершу этой ошибки и, позволив светильникам изумления загореться в ваших головах, буду разворачивать перед вами кольца моего рассуждения с безмолвной неторопливостью гремучей змеи. Так, я не оставлю без внимания замечание, которое сделает мне любой внимательный читатель: во второй мой пример вкралось понятие любовь, тогда как до сих пор моя система доказательств строилась на основе одной лишь сексуальности. Противоречие? Нестыковка? Ха‑ха!
Марта и Мартен прожили в браке сорок три года. Поженились они в двадцать один год, значит, сейчас им по шестьдесят четыре. Они уже вышли на пенсию, или вот‑вот выйдут, и готовятся перейти к образу жизни, характерному для этого возраста. Как говорится, они окончат свои дни вместе. В этих условиях они, несомненно, будут представлять собой «пару», то есть обособленную структуру, вполне самодостаточную и даже способную в некоторых второстепенных моментах нейтрализовать или вовсе сокрушить старую гориллу индивидуализма. Вот в этих‑то рамках я и предлагаю поставить вопрос о том, каким смыслом следует наделять слово «любовь».