ПОЕЗДКА НА ОРКНЕЙСКИЕ ОСТРОВА 13 глава




— Государь, поздравления, которые ты, должно быть, получил от людей более высокого происхождения, чем я, дороже для тебя тех слов, какие лежат у меня на сердце. Но ты знаешь: если люди и молчат, они все равно радуются, что их ярл избежал смерти. Я осмелился напомнить тебе о том, что случилось, лишь потому, что мой друг и я, слышали об этой женщине, когда несколько лет назад были в монастыре на Селье. Ее изгнали оттуда, настоятель монастыря, священник Симон не мог выносить ее непочтительных речей о конунге и ярле. Хотя, возможно, все это не имеет для тебя, государь, никакого значения.

Ярл все еще молчит, но теперь в его строгих глазах появляется жизнь. Под кожей загорается огонь, и вскоре пылает уже все лицо.

— Однако, — продолжает Сверрир, — то, что хочу сообщить тебе я, по моему разумению, государь, не может быть для тебя безразлично. На Селье говорили, будто Катарина, которая находится сейчас там, где ей и положено, всегда хвасталась тем, что у нее есть добрые друзья среди людей сборщика дани Карла. Не знаю, правда ли это. Хотелось бы верить, что неправда. Меня возмущает мысль, что женщина, пытавшаяся убить самого ярла, могла иметь добрых друзей среди окружения сборщика дани Карла и его сына Брюньольва, я этому не верю. И мне больно, если я несправедливо очернил человека, заслуживающего уважения. Но, государь, если на одной чаше весов лежит твоя жизнь, а на другой — всего лишь опасность очернить честного человека, я должен выбрать ту чашу, которая тяжелее.

Сверрир умолкает.

Теперь говорит ярл:

— Ты поступил правильно, — произносит он.

Ярл немногословен, но никто не сомневается в том, что у него хорошая память. Мне кажется, что теперь Сверрир, Бернард и я можем чувствовать себя в относительной безопасности.

Тогда пришел Гаут.

Эту часть праздника в конунговой усадьбе в Сэхейме, йомфру Кристин, я вижу словно через синеватую дымку. Конунг и ярл направились к дверям. Мы было немного распрямились, а потом, провожая их, склонились еще ниже, чем раньше, все — священники, монахи, безоружные гости, герольды и факельщики с гордой осанкой. Тогда вдруг пришел Гаут. Не знаю, откуда он взялся, он просто вдруг возник в покое. Должно быть, как-то пробрался сюда. Я так и вижу, как кто-то безуспешно пытается остановить его, но он неожиданно оказывается рядом с ярлом и кричит:

— Ты должен простить ее!

Гаут поворачивается к нам, стоящим в зале, потом опять к ярлу — теперь ярл окружен воинами с обнаженными мечами, значит, он не такой беззащитный, каким только что выглядел. Но вот ярл шевельнул большим пальцем и воины отступают на два шага. Гаут говорит высоким, чистым голосом:

— Ты должен простить ее, ярл! У тебя есть власть, эта женщина хотела убить тебя, государь, и это ее грех, но если ты теперь убьешь ее, твоих грехов не убавится!..

Конунг с равнодушным видом смотрит на Гаута и отворачивается, чтобы идти, но ярл не уходит, он говорит с Гаутом. Потом уже я догадался: ярл понимал, что именно в такие мгновения рождается посмертная слава человека, и хотел защитить свое имя. Он говорит — я приблизительно помню его слова, — что, конечно, мог бы простить ее, но закон — есть закон, и даже ярл должен его уважать.

— То, что ты говоришь, — возражает Гаут, — это лишь слова, но не правда. Если ты хочешь, ты можешь. Если она умрет, то свершится это по твоей воле.

Ярл говорит:

— Бывает, что одной воли ярла еще недостаточно, но знай, Гаут, в моей воле поблагодарить тебя за то, что ты пришел сюда. Ты больше, чем кто бы то ни было, думаешь о моей душе, даже больше, чем я сам. Отпустите с миром этого человека! — говорит он окружающим его воинам. — И помни, Гаут, если я что-то могу, я это делаю. Поверь мне.

Ярл уходит. Все кончено.

Мы тоже уходим, мы молчим, над усадьбой Сэхейм раскинулось темное небо, усыпанное яркими звездами. Я слышу за деревьями голоса, взволнованные и мягкие, суровые и горячие. Имя Гаута у всех на устах, его произносят чаще, чем имена конунга и ярла. Я вижу его…

На одно мгновение. Он проходит мимо молодого факельщика; словно в промежутке между двумя ударами сердца, я вижу его сильное, страдающее лицо, лицо волевого человека, подчиняющегося иной воле, более сильной, чем его собственная. Красивым его назвать нельзя. И все-таки, йомфру Кристин, я никогда не видел более красивого лица.

Мы идем обратно в Тунсберг.

— Господин Аудун, позволь мне сказать, что лицо Гаута до сих пор хранит и ту красоту, о которой ты говорил, и то страдание, что он испытывал.

— Йомфру Кристин, позволь ответить тебе, что между твоим лицом и его есть сходство. Оба ваши лица красивы, но твое красивее, оба полны страдания, но его страдание глубже твоего.

 

***

 

По дороге в Тунсберг я сказал Сверриру:

— Вполне может быть, что монахиня с Сельи дочь конунга Сигурда так же, как ты его сын. В таком случае, вы брат и сестра, но тебя нельзя назвать хорошим братом, ведь ты помогаешь тем, кто хочет лишить ее жизни.

Сверрир сказал:

— Сестра она мне или нет, я мало могу для нее сделать. Ни спасти ее, ни погубить я уже не могу. Монахиня с Сельи находится в руках ярла, а их мягкими не назовешь. И мы все — ты, Бернард и я это знаем. Но у сборщика дани Карла после моего разговора с ярлом, будет меньше причин спокойно спать по ночам.

Бернард сказал:

— Большие жертвы радуют Бога, но человеческая жертва — чересчур велика.

Сверрир сказал:

— Мы с Аудуном отправимся в Швецию, чтобы встретиться там с ярлом Биргиром Улыбкой и попросить его помощи в борьбе против ярла Эрлинга. А ты, Бернард, должен сдержать слово, которое дал Эйнару Мудрому, и найти побольше друзей среди горожан.

Бернард сказал:

— Я это сделаю, но никто не объяснит почему, и я меньше всех. Я знаю об опасностях и знаю ярла. А теперь понемногу узнаю и того человека, что противостоит ярлу. Но я к нему испытываю не только любовь.

Сверрир сказал:

— Нас мало и мы слабы, и наш противник не глупее нас. У него много хорошо вооруженных мужей, смелых и жестоких, они пускаются бегом, когда ярл хочет, чтобы они бежали, и рубят мечами, когда им приказывают рубить. Это с ними мы будем иметь дело.

Людей у нас немного, и большинства из них мы не знаем. Надеюсь, недовольство народа окажется нам на руку, но это еще неизвестно. Поэтому пока мы должны рассчитывать только на свои силы. И пусть их будет как можно больше.

Бернард сказал:

— С нами твоя твердость, Сверрир, против нас твердость ярла, а значит, мы равны. Я благодарен за это Господу, но радости мне это не доставляет.

Я сказал:

— Там впереди идет Хагбард Монетчик с Малышом на плечах. Ускорим шаг, словно души, спешащие из чистилища, тогда мы его догоним.

Хагбард сказал:

— В Сэхейме я был в церкви и молился за сына. У Бога много церквей, но помогает Он мало.

Бернард сказал:

— Богу служат разные люди, и я — один из них, а Сверрир — другой. Все мы ничтожны перед Богом, но Малыш велик перед Ним.

Хагбард сказал:

— Если Малыш велик перед Богом, но силы и здоровье к нему не вернутся, я бы просил тебя помолиться о том, чтобы он мог стать шутом в дружине конунга Эйстейна, когда конунг и его берестеники получат власть в этой стране.

Бернард сказал:

— Я буду молиться за Малыша и за всех шутов. Бог не считает хорошего шута безумцем, он ценит его больше, чем сына конунга.

Сверрир сказал:

— Ты, Хагбард, должен остаться здесь, в Вике, и попробовать поднять бондов против ярла, когда берестеники нападут на него.

Хагбард сказал:

— Долгий путь я прошел ради конунга Эйстейна, и это, быть может, последняя часть пути.

Сверрир сказал:

— Бог воздает человеку по делам его, и если ты не получишь награды, ее получит Малыш. Нынче мне приснился сон и, думаю, Хагбард, этот сон касается тебя. Мне приснился орешник весь усыпанный орехами, тяжелые ветви гнулись до самой земли. Я пришел и стал щелкать орехи, один за другим, и из каждого ореха выскакивал человек, и каждый смеялся. Но знаешь, кто смеялся громче всех и был самым счастливым? Твой Малыш.

Бернард сказал:

— Ты умно толкуешь сны, Сверрир, но Эйнар Мудрый толкует их лучше, чем ты.

Сверрир сказал:

— Возможно, Хагбард, ты поможешь конунгу Эйстейну либо победить, либо погибнуть, когда он прибудет сюда, чтобы захватить весь Вик. И зависит это от твоего похода по селениям, твоих умных речей и твоей твердости. Помни, ты должен быть таким твердым, что, если потребуется, ты, не задумываясь, убьешь даже такого человека, как Гаут. Нет, нет, не возмущайся и не бойся, я вовсе не сказал, что ты должен его убить. Но у тебя должно хватить твердости сделать это, если другого выхода не будет. И еще, Хагбард, у тебя должно хватить ума, чтобы найти окольный путь, и смелости, чтобы пойти по нему. Я не сомневаюсь в тебе.

Он умолк, мы тоже молчали, молчал Хагбард, молчал и Малыш. Сверрир сказал:

— Ты должен быть нем, как могила! Помни, никто не должен узнать о том, что ты таишь в сердце, даже если над тобой будет занесен меч, Иначе, Хагбард, тебе гибель.

Мы шли в Тунсберг, город ярла Эрлинга, где монахиня с Сельи должна была встретить смерть.

 

 

Я, Эрлинг ярл, повелитель Норвегии, мои когти более цепки, нем у сокола, и клюв более тверд, чем у него… Никто не может, подобно мне, одним словом послать человека на смерть, никто не знает, о чем я думаю, я говорю часто, но всегда о чем-нибудь постороннем, и никому не доступно заглянуть в глубину моей души. Я хотел стать повелителем этой страны и стал им. Если я сплю, у меня спит только один глаз, если стою, то всегда на обеих ногах. Я узнаю дорогу прежде, чем отправляюсь по ней, узнаю каждый поворот на ней и ставлю своих людей там, где нужно. Я не трачу лишних слов на того, кому на шею уже накинута петля. У меня есть друзья, но я понимаю, что круг этих друзей соединен моим мечом. Точат мой меч другие, но богатство достается мне, у меня достаточно силы, чтобы заставлять людей делиться со мной своим добром.

Когда я был молод, обо мне говорили, что я стар, и теперь, когда я состарился, говорят то же самое. Я слышу все, что говорят про меня, нанимаю ловких соглядатаев и посылаю их смотреть и слушать. Потом они приходят и рассказывают мне все, что узнали. Я хочу, чтобы меня считали больным и старым. Из-за этого мои противники теряют осторожность, и это дает мне преимущество, необходимое для победы, когда один отряд воинов сталкивается с другим. В молодости я обращал мало внимания на одежду, и если надевал дорогое платье, то лишь затем, чтобы произвести впечатление на князей, которых я встречал в чужих странах. Меня больше волновала власть, чем одежда, меч, чем золото, но на золото можно купить и мечи и людей, пускающих их в ход. Женщины доставляли мне большую радость, но, как правило, только на одну ночь. Они не мешали мне спать, если я знал, что на другое утро меня ждет сражение. Моя жена Кристина, мать конунга Магнуса, не любила меня, а я — ее. Мы с ее отцом конунгом договорились, как договариваются между собой торговцы, ее согласия мы не спрашивали. А вот сын, вырвавшийся из великого жара ее лона, пустил корни в моем сердце, когда эти корни освободились от нее. Он — моя последняя сила и моя последняя слабость, моя несвобода в этой жизни и путь, которым я вынужден идти. Ради него я и молюсь и проклинаю, ради него я веду борьбу, даже когда не считают это разумным и справедливым. Ради него вступаю в жестокие распри с людьми церкви и отдаю больше, чем получаю. Ради него требую все или ничего и получаю все.

Я не видел той женщины, что пришла сюда с пузырем яда между грудями. Кто знает, может, мои люди ради шутки сказали, что у нее был пузырь с ядом. Но слово сказано и я должен убить ее. Никто не смеет думать, будто я готов мягко обойтись с тем, кто собирался покуситься на мою жизнь или на жизнь моих близких. Хуже, что она говорит, будто она дочь конунга Сигурда. Время от времени у нас появляются люди, говорящие, что они сыновья конунгов. Они собирают отряды, и я их убиваю, случается, что в сумерках они приходят ко мне и просят пощады, а то приходят в сопровождении пышной свиты и клянутся мне в верности. Но я вынужден убивать их. На том пути, которым я следую, — а у меня давно все продумано, — иначе нельзя. Мне приходится платить за каждый шаг. Только слабоумный может считать, будто есть путь, на котором не нужно платить за каждый шаг. Но мой путь — самый надежный. Для меня и для моего сына необходимо, чтобы я убивал всех, кто идет против меня. Впервые моим врагом оказалась женщина с ядом между грудями, к тому же она выдает себя за дочь конунга. Люди говорят, что я уже стар. Если я пощажу ее, они скажут: Он совсем одряхлел, и голова у него сидит еще кривее, чем раньше. Он не в силах выпрямить ее, его когти больше не пахнут кровью, скоро ему придется нюхать только собственную кровь, а не чужую. Поэтому я должен убить ее.

Гаут ходит повсюду и всех прощает, и пусть прощает. Он мне не опасен, сила моего ума в том, что я щажу людей, которые много говорят и требуют прощения для других. Глупо убивать его. У меня даже была мысль взять его к себе на службу. Пусть бы ходил и прощал, я бы сказал ему: Если ты будешь приходить ко мне и рассказывать все, что слышал, обещаю каждый год в день святого Олава прощать трех моих недругов. Но, я знаю, он не станет покупать прощение, продавая безопасность других. Он ответит, что я несправедлив к нему, думая, будто он может быть несправедлив к другим. Нет, надо извлекать выгоду из того, что есть. Гаут здесь, он жив, он такой, а не иной, его не купишь. Если я убью его, я получу мало, но потеряю много. Поэтому пусть себе ходит и кричит, что ярл, и вообще каждый, должен прощать.

Суть в другом. Но сегодня ночью я еще не знаю ее. Неужели я все-таки слишком стар? Что-то ускользает от меня, что-то важное, слова, которые я слышал, лица, которые видел. Они исчезают из моей памяти.

Против меня поднимаются люди, но это неважно, постепенно я расправляюсь с ними. Этот Эйстейн, которого они зовут Девчушкой, человек слабый, мне он не опасен. Пусть приходит, я жду его, по всей стране мои люди ждут его вместе со мной. Молодые парни станут на лыжи и пробегут через всю страну, чтобы предупредить меня, если придут отряды Эйстейна Девчушки. Или задымят сигнальные костры, и тогда молодые женщины, что спят с его воинами, сообразят, что надо бежать через горы и, пока есть время, предупредить меня и моих людей. Иначе я передушу их детей, по ребенку за каждое несказанное ими слово. Я не боюсь Эйстейна Девчушку.

Один из моих людей — Бьярти из Рэ, он не любит меня, и все-таки я могу на него положиться, потому что он трус. Говорят, будто мой сын прогнал его дочь. Ничто не укроется от моих глаз. Не боюсь я и своих людей. Совсем не боюсь слабых, но боюсь ли я сильных, которые хотят быть такими же сильными, как я? Например, сборщика дани Карла и его сына Брюньольва? Я назначил Карла предводителем тех людей, которых послал защищать Нидарос. Но этот священник — кажется, он с Оркнейских островов, уже не помню, — этот священник сказал, будто у той женщины, что пришла с пузырем яда между грудями, есть друзья среди людей сборщика дани Карла. Да, да, священник сказал, что о сборщике дани ходит слух, будто он ее друг. Так говорят всегда. Приходят и говорят, всю жизнь мне передают разные слухи обо всех и о каждом. Правда, обычно они предпочитают передавать слух кому-нибудь безымянному из моих людей, тот передает это дальше, дальше и так слух доходит до меня. Но этот священник говорил, глядя мне в глаза. Я слышал, что у нее есть друзья в окружении сборщика дани Карла, сказал он…

Сегодня ночью я не усну, этот сборщик дани в своем далеком Нидаросе не даст мне заснуть. Или это не он мешает мне спать? Думаю, я могу полагаться на сборщика дани. И в то же время знаю, что нельзя полагаться ни на кого. Я понимаю, что мои люди не говорят мне правды, иначе и быть не может, и мой долг знать это, иначе мне не выжить. Я понимаю, что могу вызвать из Нидароса сборщика дани, держать его у себя под боком и таким образом обезопасить себя, но можно еще отправить ему двусмысленное письмо, напугать его, выразить недоверие его уверениям в дружбе и преданности. Знаю, знаю. Но заснуть нынче ночью я не смогу.

Говорят, что я стар, и нынче я чувствую, что это правда. Я могу убить ее. А могу и не убивать — у меня достаточно власти, чтобы не делать этого. В молодости я долго думал, прежде чем приказывал кого-то убить. В последние годы я уже не раздумываю, ведь я знаю, чего добиваюсь. Однако нынче ночью я поймал себя на том, что подгоняю звено к звену, слово к слову в длинной цепочке мыслей, которая все равно кончится так: Будет лучше, если ты убьешь ее…

Что-то случилось. Моя несчастная жена швырнула мне в лицо проклятия перед тем, как я велел повесить ее сына, она крикнула: Есть то, чего ты не понимаешь!.. Нынче ночью я вспомнил ее слова. Чего же я не понимаю?..

Кто же тот человек, что смотрел мне в глаза, когда говорил со мной? Как бы там ни было, нынче ночью я не усну, и мне не поможет, даже если я заставлю тысячу людей бодрствовать вместе со мной.

А спит ли тот человек, что смотрел мне в глаза, когда говорил со мной?

Спит ли монахиня Катарина?

 

 

Я, Катарина, монахиня нашей святой церкви, та женщина, которая любила священника Симона в монастыре на Селье… Детства у меня не было, потому что не было родителей. Про мать говорили, что она утопилась в колодце, чтобы не попасть в руки воинов, про отца — что он был конунг. Вообще-то у меня был приемный отец, если только он заслуживает того, чтобы его так называть. Он подарил меня женскому монастырю на Гримсее, там я и выросла. В благодарность за этот дар монахини после его смерти молились за упокой его души. В монастыре меня наказывали не больше, чем было необходимо, там я постигла многие тайны пергаментов, которые и теперь составляют радость моей жизни. До меня дошли слухи, будто я была зачата конунгом. С тех пор я ненавидела слова: дочь конунга. Они лишали меня покоя. Монахини призывали меня и всем показывали, пока для них было безопасно держать в монастыре девочку, про которую говорили, что ее отец конунг. Но когда началось немирье, а с ним и охота на тех, в ком текла кровь конунгов, мне наказали молчать об этом.

Во мне расцвела женщина, и я спрятала ее под широким плащом, какие носили все монахини. Заточила свои желания за крепкую решетку молитв Деве Марии, такой же нетронутой, как и я. Вместе с сестрами по монастырю я плыла в Нидарос, но нашему кораблю пришлось сделать остановку на Селье. Там я и встретила его. Мы вместе молились, и молитвы наши были так сильны, что сломили преграды между нами. В тот день я была способна разорвать в клочья свое одеяние и бросить его на ветер, с которым унеслась и моя девственность, подарив мне наслаждение, какого я не испытывала даже во время молитвы. Господь всемогущий услыхал мои мольбы в монастыре на Селье. Я заболела и там осталась, а корабль ушел дальше, в Нидарос.

Страсть Симона окружала меня огненным кольцом. Темными ночами его желание полыхало, как пламя, при свете дня его лицо горело огнем. Мы ненавидели одних и тех же людей, из-за которых моя мать утопилась в колодце и которые убили моего отца, а вместе с ними и тех, кто заставил меня дать обещания, которых я давать не хотела. Он обладал мной перед ракой святой Сунневы. Я сказала ему, что и она испытала бы любовь, если б встретила желанного человека. А он, охваченный страстью, покоем, наслаждением и болью, ответил, что святая Суннева покинула родину из-за того, что человек, которого она любила со всей силой грешной земной страсти, оставил ее. Перед алтарем, возведенным в ее честь, Симон бросил меня на землю и вознес к небесам, он держал меня, как знамя, и опустился на меня, точно на живую скамеечку для молитв, с которой он мог приветствовать Бога. Но когда наступил день, меня охватил страх.

Страх проник в меня из всех тайников, страх перед теми, кто боролся с людьми, защищавшими моего отца. Страх перед моими данными и нарушенными обетами, перед рукой церкви, перед святым гневом Господним. И чем сильней был этот страх, тем больше я укреплялась в вере, что я дочь конунга. И слушала Симона, некрасивого, с замкнутым, суровым лицом, на котором мука ненависти оставила свои уродливые следы, но которое я любила и буду любить до самой смерти, говорившего мне про убийц моего отца, про то, что по закону Бога они должны умереть от того оружия, которым мы, бессильные, еще располагаем…

Возьми этот пузырь, Катарина…

И он любил меня, и поднимал на руки, и шептал:

— Спрячь этот пузырь между грудями, ты — женщина, подмешай это зелье в его питье, в их питье, ты — женщина, я могу поднять тебя к небесам и могу опуститься на тебя, как на скамеечку для молитв.

И он обладал мной перед ее святой ракой.

Потом они увезли оттуда раку святой Сунневы.

И тогда я поехала следом за ними, спрятав между грудями пузырь с ядом, и с ядом в груди, с любовью к одному мужчине и ненавистью к остальным. В Тунсберге меня схватили, они били меня, как мужчины обычно бьют женщин, а потом бросили в подземелье. Мне не холодно, на лбу и на щеках у меня выступает испарина, когда я вижу перед собой ту последнюю скамью, где мне вскоре предстоит преклонить колени…

Но в тот день я не стану на нее коленями, а положу на нее голову, и не знающий жалости палач разрежет на моей шее и откинет в стороны девственный клобук, который я когда-то носила по праву. И пока я буду читать Отче наш, он поднимет к сияющим небесам свое оружие и все, кто там будет, — а их будет много, — затаят дыхание, потом молодой рожечник поднесет к губам рожок, раздастся хриплый звук, и… Но последний мои мысли будут о Симоне и о моей любви к нему.

Стражи крикнули мне в подземелье: Хочешь пить? Да, ответила я. Они спустили мне на веревке рог, а когда я хотела осушить его, в нем оказалась моча. Потом они снова крикнули: Хочешь пить? Нет, ответила я. Тогда он спустили ко мне какого-то человека, они смеялись там наверху, и он тоже смеялся, но был испуган, я плюнула ему в глаза, один раз, потом другой, он отвернулся, и я ударила его по лицу. Он тоже ударил меня. И они подняли его наверх.

Вскоре подняли наверх и меня, конюший ярла подошел ко мне и спросил, правду ли говорят, будто я дочь конунга Сигурда? Мне показалось, что в его глазах мелькнуло сочувствие и молчаливое предупреждение. Я еще никогда не осознавала так остро своего королевского достоинства. Оно никогда не было мне так очевидно, я и подумать не могла о том, чтобы отречься от него. И потому сказала упрямо, сгорая от ненависти к ним: Да! Я дочь конунга Сигурда!

Меня увели и снова бросили в подземелье, теперь мне дали воды, но я не стала пить. Охваченная ненавистью, я отказалась от воды, пусть она стоит, я хочу победить и голод и жажду. Я знаю, что далеко отсюда, на Селье, он сейчас молится обо мне, не о моем небесном блаженстве, а о Божьем чуде, о том, чтобы Божий ангел перенес меня к нему и чтобы он мог любить меня там. Он не знает, что я жду смерти.

Страшно мне или нет, весело или нет, но я знаю, что умру не смелой дочерью конунга и не кающейся монахиней, а женщиной, которая когда-то любила мужчину.

И ненавидела тех, кого ненавидел он. И я буду ненавидеть их, пока смерть не освободит меня.

Вот они пришли.

 

***

 

Стояла темная осенняя ночь, в монастыре Олава в Тунсберге было холодно, шел дождь. Я знал, что каждый удар моего сердца приближает тот час, когда Катарина встретит смерть. Мы со Сверриром спали на одной постели в ночлежке, которую монастырь держал для путников, в ту ночь там не было никого, кроме нас. Но спать мы не могли. Сверрир встал и сел на табурет, стоявший в изголовье. Его сильное лицо посерело от страдания и недостатка сна. Он тихо заговорил:

— Аудун, даже ты думаешь, что во мне нет сострадания к этой женщине, которая, быть может, приходится мне сестрой и которая скоро умрет! Но давай сложим все наши мысли и взвесим их, как взвешивают на ладони кусок серебра. Что изменится, если я стану плакать по ней? Что изменится, если я даже схвачусь за нож или украду меч, если ты последуешь за мной, если я заставлю Бернарда отбросить четки, тоже взяться за меч и пойти с нами? Предположим, мы перебьем стражу. Предположим, мы спасем ее. Предположим, мы достанем лошадей, уедем под покровом ночи, украдем лодку и уплывем на ней до наступления дня. В лучшем случае мы на полдня опередим погоню, посланную за нами ярлом. Но в этой стране каждый человек слушается приказа ярла и дружина бросится по нашим следам, словно стая голодных псов. Ее поймают, и нас тоже. Разве это ей поможет? Это не поможет и нам.

Я предусмотрительный человек, Аудун, такую предусмотрительность некоторые называют трусостью. Я действую только тогда, когда твердо знаю, что мне будет сопутствовать удача. И никогда, если знаю, что удача не улыбнется мне. Вот и все. Я знаю, что спасти ее может только Бог. И знаю, что Бог этого не хочет. Но не знаю почему — потому ли, что в нем тоже нет сочувствия к людям, или потому, что у него есть свой, неведомый нам, жалким, умысел. Мне бы хотелось верить последнему. Но в любом случае, что бы я ни сделал, это ей не поможет. Поэтому я должен отказаться от мысли спасти ее.

Возможно, она — моя сестра, кто знает! Но если и нет, неужели по этой причине я не должен испытывать боль за нее и вообще за всех, кого ярл посылает на смерть? Неужели я должен помогать только тем немногим, кого можно считать моими сестрами? Но если я должен помочь всем, мне следует продвигаться осторожно, шаг за шагом, оглядываться и остерегаться, чтобы не споткнуться там, где споткнулись они. Тот, кто хочет выступить против ярла, должен держаться в тени и заявить о себе лишь тогда, когда будет готов ударить внезапно, как гроза в ясный день. Пойми, Аудун, я весь горю, но принуждаю себя к спокойствию. Мне кажется, будто я куда-то плыву, к какому-то водопаду, который вот-вот подхватит меня. Этот водопад гораздо сильнее, чем я. Меня несет вперед, я не хочу и вместе с тем хочу… Должен… Вот так, Аудун. Но все, что горит во мне сейчас, весь жар и ненависть — к ярлу, к его дружине и ко всем принесенным ими несчастьям — все это я должен сдерживать силой воли. Ты понимаешь?

Он замолчал, по-моему, он плакал, говорил он тихо, ведь в этом городе ярла и стены имели уши.

— Нынче ночью я думал: если бы страна норвежцев была счастливой страной, мы с этой женщиной могли бы встретиться как брат и сестра. В детстве могли бы вместе играть, в юности — вместе молиться и поддерживать друг друга. Но не теперь. Теперь мне придется смотреть, как ей отрубят голову, иначе кто-нибудь из людей ярла заметит, что меня нет на месте казни, побежит и доложит об этом ярлу. Мне, сыну конунга, придется заставить себя спокойно смотреть, как казнят мою сестру! Аудун, я сын конунга! Понимаешь ли ты ту ненависть… — Голос его окреп и зазвучал громче, но он взял себя в руки, заставил успокоиться и долго молчал, он даже охрип от ненависти и скрытого жара. — Я, сын конунга, должен заставить себя смотреть, как моей сестре отрубят голову!. Но, Аудун, мой день придет…

Он назвал себя сыном конунга, это были опасные слова. Первый раз он произнес эти слова, ясно сознавая их смысл. В нем не было сомнения, страха или радости, он просто заявил об этом, принял на себя эту ношу и понес ее дальше. Ему не нравилась эта ноша, но он понимал, что избран нести ее. Не без гордости, но с глубокой печалью сказал он эти слова, что переполняли его сердце и стали его судьбой, и других тоже.

Тут пришел Бернард.

 

***

 

Надо было собраться и идти, над городом серели предрассветные сумерки, но дождь был не такой сильный, как ночью. Мы плотнее закутались в рясы, Бернард взял факел, но когда мы вышли в монастырский двор, было уже достаточно светло, и он погасил его. Мы шли вдоль озера к горе, вдали трубил герольд. Он созывал людей на место казни. Из волоковых окон поднимались дымки. Это работницы раздували спавший в углях огонь прежде, чем натянуть на себя платье, закутаться в фуфайки и выйти под холодный осенний дождь, чтобы увидеть, как умрет женщина. Жителей города оповестили, что они должны собраться на место казни, где женщина, пытавшаяся отравить ярла, понесет заслуженное наказание. И люди собирались, не без охоты, раздували тлевшие под золой угли и шли.

Последняя встреча Катарины с дневным светом должна была состояться к северо-востоку от горы, на небольшой площади. Там уже толпились люди, молодые, старые и даже малые дети, сонно висевшие на руках у матерей. Ивар и его родители, державшие трактир у причалов, объявили людям, что когда все будет кончено, их ждет в трактире доброе пиво. У хозяина трактира был еще один сын, его звали Гуннар, он добровольно предлагал свою помощь при совершении казни. Это его называли Вешальщик. Оба сына были ловкие и работящие парни. Их мать сбежала домой еще до появления Катарины, она должна была все приготовить в трактире к приему гостей. Мы увидели Хагбарда Монетчика.

Он направился к нам с Малышом на плечах. Малыш был не в духе — ему хотелось спать. Отец утешал его и обещал дать медовую палочку, если он будет хорошо вести себя. Малыш немного подобрел, но все еще был угрюм, отец, как всегда, оживленно болтал и говорил сыну нежные слова. Он поправил на нем башмаки, наклонился ко мне и тихо спросил:

— Нынче вечером?

— Да, — также тихо ответил я.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-05-09 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: