III. ЮРОДИВЫЕ ГЕРОИ ДОСТОЕВСКОГО




Несмотря на то, что сам Достоевский в авторской характеристике своих персонажей не использовал слово «юродивый», мы видим связь некоторых героев его романов с традициями древнерусского юродства. Это, во-первых, такие «классические» юродивые, как, например, Лизавета Смердящая из «Братьев Карамазовых». Во-вторых, нам кажется, близки этому явлению «шуты» Достоевского: своим показным самоуничижением, возможностью говорить в обществе всё, что ни пожелают. В-третьих, это, назовём их так, герои-мудрецы, хранители христианской истины, такие как, например, старец Зосима из романа «Братья Карамазовы». Здесь нет внешней схожести с традицией юродства, герои «благообразны», интеллигентны, но круг их идей близок к идеологии юродства (старец Зосима прямо говорит о необходимости отказа от разума, чтобы «тайну Божию свидетельствовать» (XIV, 267-268). В-четвёртых, нам хотелось бы выделить в отдельную группу «положительно прекрасного человека» кн. Мышкина и близких ему по замыслу Соню Мармеладову и Алёшу Карамазова. Эти герои воспринимаются со стороны как «чудаки» и даже «сумасшедшие», «юродивые». Они живут в мире иных ценностей, не связаны законами погибающего мира, что отсылает эти образы к традициям юродства.

Далее мы рассмотрим отдельно персонажей этих четырёх групп, выделим подробнее их связь с традициями юродства и с юродством в представлении Достоевского (пользуясь результатами исследования в предыдущей главе). Рассмотрим, какие признаки объединяют этих персонажей в каждой отдельной группе, какова их роль в художественном мире Достоевского.

 

 

ЮРОДИВЫЕ «ВО ХРИСТЕ»

В эту группу мы отнесем персонажей, которые представлены в текстах романов Достоевского как явно сумасшедшие, умственно неполноценные люди. Это Лизавета Ивановна («Преступление и наказание»), Мари (из рассказа Мышкина в «Идиоте»), Марья Тимофеевна и Лизавета блаженная («Бесы»), Лизавета Смердящая («Братья Карамазовы»). Как сумасшедшие заявлены (но не выведены на страницы романов), невесты Раскольникова и Версилова (падчерица Ахмаковой). Сюда же можно отнести князя Мышкина. Это, кажется, единственный герой Достоевского, совершивший переход от безумия к «норме» и обратно.

В романах Достоевского представлены два классических случая юродства: бродящая по городу Лизавета Смердящая и живущая в стене монастыря Лизавета блаженная (из рассказа Хромоножки). Они окружены как традиционным почитанием и любовью, так и традиционным непонимание несведущих людей, считающих их поведение следствием «гордости», «злобы» и т.п. Они не говорят, не реагируют на чужие слова, нечистоплотны. Их внешность описана как «неприятная». О Лизавете Смердящей повествователь говорит: «Двадцатилетнее лицо её, здоровое, широкое и румяное, было вполне идиотское; взгляд же глаз неподвижный и неприятный, хотя и смирный» (XIV, 90).

Поведение Лизаветы Ивановны и Марьи Тимофеевны более осознанно, хотя все же далеко от нормального. Они чистоплотны, способны говорить и реагировать на чужую речь, хотя и не вполне адекватно с точки зрения «нормальных» людей. В отличие от предыдущих Лизавет, чья внешность описана как неприятная, эти героини симпатичны окружающим их людям. Повествователь пишет о Марье Тимофеевне, «этом странном, необыкновенном существе»: «Она посмотрела на нас довольно весело (…) тихие ласковые серые глаза ее были и теперь еще замечательны; что-то мечтательное и искреннее светилось в ее тихом, почти радостном взгляде (…) Странно, что вместо тяжелого и даже боязливого отвращения, ощущаемого обыкновенно в присутствии всех подобных, наказанных Богом существ, мне стало почти противно смотреть на нее с первой же минуты, и только разве жалость, но не отвращение овладела мною потом» (X, 114). Студент говорит о Лизавете Ивановне: «Да, смуглая такая, точно солдат переряженый, но знаешь, совсем не урод. У нее такое доброе лицо и глаза. Очень даже. Доказательство - многим нравится. Тихая такая, кроткая, безответная, согласная, на всё согласная. А улыбка у ней даже очень хороша. - Да ведь она и тебе нравится? - засмеялся офицер. - Из странности» (VI, 54). Видимо, они «приятны», потому что более понятны обычным людям, имеют некоторые зачатки самосознания. Вряд ли может быть приятным совершенно непонятное существо. А кроме того, очень важно, что эти две героини чистоплотны и наводят чистоту в мире (Марья Тимофеевна до замужества и Лизавета Ивановна ходили по людям, стирали и убирали).

В вводной части мы писали о статье Касаткиной «Святая Лизавета», где говорилось об особой святости Лизаветы Ивановны: «растворении» своей личности в мире[69]. Лизавета лишена разума, и как следствие этого - не осознает своей личности, всю себя отдает людям. Для понимания значения этих сумасшедших женщин в романах Достоевского нам кажутся важными следующие слова писателя из «Записной тетради 1864-65 гг.»:

«Бог есть идея человечества собирательного, массы, всех. Когда человек живет массами (в первобытных патриархальн(ых) общинах, о которых остались предания) - то человек живет непосредственно.

Затем наступает время переходное, т.е. дальнейшее развитие, т.е. цивилизация. (Цивилизация есть время переходное.) В этом дальнейшем развитии наступает феномен, новый факт, которого никому не миновать, это развитие личного сознания и отрицание непосредственных идей и законов. (…) Это состояние, т.е. распадение масс на личности, иначе цивилизация, есть состояние болезненное. Потеря живой идеи о Боге тому свидетельствует. Второе свидетельство, что это есть болезнь, есть то, что человек в этом состоянии чувствует себя плохо, теряет источник живой жизни, не знает непосредственных ощущений и всё сознаёт» (XX, 192, - курсив Достоевского).

Выход из этого состояния человечеству показал Христос: «Возвращение в непосредственность, в массу, но свободное и даже не по воле, не по разуму, не по сознанию, а по непосредственному, ужасно сильному, непобедимому ощущению, что это ужасно хорошо. (…)

В чём идеал?

Достигнуть полного могущества сознания и развития, вполне сознать своё Я - и отдать это всё самовольно для всех » (XX, 192, курсив Достоевского).

Таким образом, безумные героини Достоевского - люди до грехопадения, до осознания своей личности, существа совершенно иного порядка. Но юродивые «во Христе», т.е. действительно сумасшедшие, не канонизировались церковью. В их образе жизни нет подвига, существование по законам высшей правды даётся им без труда, неосознанно ими самими. Настоящий подвиг - в сознательном отказе от разума, от личности. Это возвращение в состояние до грехопадения, но уже на новом, более высоком уровне. Поэтому героинь данной группы нельзя назвать «юродивыми» в художественном мире Достоевского, для которого юродство - следование идеалу Христа, сознательное действие.

Среди сумасшедших женщин, возможно, одна - юродивая «Христа ради», т.е. притворяется сумасшедшей. Это Лизавета блаженная из «Бесов», которая вот уже 17 лет сидит в клетке в стене монастыря, о чем нам рассказывает Хромоножка. И хотя Марья Тимофеевна говорит, что, на её взгляд, «Бог и природа всё одно» (X, 116), т.е. не важно - природное или напускное это юродство, нам кажется, что поведение Лизаветы блаженной не является «юродским» в художественной системе Достоевского, даже если она сознательно отказаласть от «цивилизации». Ведь для Достоевского юродство в доброте и любви, одно самоуничижение ещё не залог святости. Юродивый Достоевского открыт для всего мира, существует в абсолютном единстве с ним. Лизавета блаженная, напротив, находится в замкнутом пространстве, не общается с людьми. Она спасает лишь себя, не думая о мире. Тогда как даже в поведении Лизаветы Смердящей есть проявления добра и любви: «Дадут ей грошик, она возьмет и тотчас снесет и отпустит в которую-нибудь кружку, церковную аль острожную. Дадут ей на базаре бублик или калачик, непременно пойдет и первому встречному ребеночку отдаст, а то как остановит какую-нибудь нашу самую богатую барыню и той отдаст; и барыни принимали даже с радостию» (XIV, 90).

Рассмотрим, что ещё объединяет героинь этой группы, кроме безумия. Во-первых, они все женщины, за исключением Мышкина. Но и Мышкина, и этих женщин уместнее назвать бесполыми существами. Версилов говорит о Лидии Ахмаковой: «такая невеста – не женщина» (XIII, 371). Большинство из них претерпели насилие и испытали материнство. Лизавета Ивановна «поминутно» беременна, т.к. не в силах никому отказать. Мари в Швейцарии соблазняет проезжий «комми». Марья Тимофеевна бредит об утопленном ею ребенке. Лизавета Смердящая неизвестно от кого забеременела и родила Смердякова. Нетронутой в ряду этих женщин осталась лишь сидящая в клетке Лизавета.

Материнство и юродство, считает Р.Я. Клейман, объединяются у Достоевского в образе Богоматери. Исследовательница приводит следующие слова Свидригайлова: «Ведь у Сикстинской мадонны лицо фантастическое, лицо скорбной юродивой» (VI, 369). Надо сказать, что в творчестве Достоевского поругание и/или материнство испытывают практически все женщины (вспомним Соню, которой пришлость пойти в проститутки, Настасью Филипповну, сестру и даже мать Подростка и др.). Женщина на земле оказывается поруганной, но ей дано материнство, единственное утешение в падшем мире. Материнство преображает женщину, подымает от этого мира, делает ее юродивой - заставляет отказаться от разума, забыть о себе и жить чувствами. Гордой, со сверкающими глазами (а это признак всех «гордых», с уязвленным самолюбием женщин Достоевского) приезжает к Шатову его жена. Она отказывается от любой его помощи. Но всё меняется после рождения ребёнка: «Говорить она могла мало, но всё смотрела на него и улыбалась ему как блаженная. Она вдруг точно обратилась в какую-то дурочку. Всё как будто переродилось» (X, 453).

Для перерождения и необязательно становится матерью. Общение с детьми, завоевание их любви и признания вообще очень значимо в поэтике Достоевского. Мышкин говорит о Мари, которую в последние дни ее жизни полюбили дети: «Через них, уверяю вас, она умерла почти счастливая. Через них она забыла свою чёрную беду, как бы прощение от них приняла, потому что до самого конца считала себя великою грешницею» (VIII, 62-63). «Через детей» изменилось не только отношение Мари к самой себе, но и отношение жителей деревни, взрослых людей, к ней: «В деревне, кажется, стали жалеть Мари, по крайней мере детей уже не останавливали и не бранили, как прежде» (VIII, 62). «Через детей душа лечится», - замечает Мышкин (VIII, 61).

Тему детства в творчестве Достоевского рассматривают многие исследователи. Г.М. Фридлендер в книге «Реализм Достоевского» пишет о развитии этой темы в творчестве Достоевского: «В своих первых больших романах, «Униженных и оскорбленных» и «Преступлении и наказании», Достоевский, изображая детей, выросших в нищете или в условиях «случайного семейства», в городской разночинно-мещанской среде, не отделяет принципиально судьбу и переживания детей от судьбы и переживаний остальных, «взрослых» персонажей». Окружающие условия «рано раскрывают перед ребенком изнанку жизни, приучают его задумываться, углубляться в себя, делают внутренний мир ребенка не по-детски сложным и противоречивым, порождая у детей борьбу добрых и злых наклонностей, самоотвержения и мстительного эгоизма»[70]. В последующих романах «образы детей получают и другую, дополнительную сюжетную функцию и идейную нагрузку. В эпизоде с Мари дети полуинстинктивно своим примером как бы учат «взрослых» персонажей тем идеальным, гуманным нравственным нормам, которые писатель утверждает в романе (…) Образ Коли Иволгина, который, являясь свидетелем трагических событий романа, не сгибается под их тяжестью, а взрослеет и вырастает под влиянием этих событий, отражает рождающуюся у Достоевского хотя еще достаточно туманную веру в русскую молодёжь, которой суждено (…) найти путь к преодолению трагических противоречий жизни старшего поколения. Это новое освещение темы детства укрепляется и получает дальнейшее развитие в «Подростке».

В эпизодах об Илюшечке и других «мальчиках» наиболее полно сливаются оба отмеченных аспекта темы детства»[71].

Дети максимально приближены к идеалу, к которому должен стремиться человек на земле, это существа, еще не познавшие границ своего Я, а потому они сродни сумасшедшим героиням Достоевского, юродивым «во Христе». Потому, как и юродивые, они «учат» жизни взрослых. Но дети растут и меняются, и от того, какими они станут, что они выберут: «эгоизм» или «самоотвержение», зависит будущее мира. В этом отличие детей и «во Христе» юродивых. Последние – лишь единичные примеры, развития их образы лишены.

Говоря о теме детства, отметим также наличие «детского» в характерах некоторых героев. Например, с ребёнком сравниваются в романах Достоевского Лизавета Ивановна и Лизавета Пркофьевна, первая из которых считается «почти идиоткой», а вторая - «чудачкой», т.е. обе - женщины эксцентрического поведения, не соответствующего общепринятым нормам. Наличие или отсутствие «детского» в характеристике героя позволяет даже построить целую нравственную иерархию персонажей Достоевского. Так Н.М. Чирков пишет: «Персонажи «Бесов» могут быть сгруппированы по степени близости их к детской сущности. В наибольшей степени этот образ присутствует в Хромоножке. Вот почему она бывает в иные минуты совершенно счастлива и способна переживать состояние полного блаженства. (…) После Хромоножки в наибольшей степени близок к ребенку Степан Трофимович Верховенский. (…) Степан Трофимович в свои предсмертные минуты проходит через стадию суда над самим собой, через самоосуждение»[72].

Тема детства связана таким образом с темой юродства, обе подразумевают необходимость сохранения в человеке простодушного, неэгоистичного начал.

Вернемся к юродивым «во Христе». Кроме перенесенного поругания (как правило, со стороны героя с выраженным бесовским началом: например, от Ставрогина или Ф. Карамазова) и испытанного материнства, героинь этой группы объединяет смерть. Все они умирают, кроме Лизаветы блаженной, ложной юродивой, исключившей себя из мира людей. Как Лизавета Ивановна, героини этой группы все отдают людям, в том числе и свою жизнь[73]. Смерть их обычно насильственна, часто является следствием поругания. Хромоножку убивают за то, что на ней женился Ставрогин. Лизавета Смердящая умирает, родив ребенка, по всей видимости от Ф.П. Карамазова. Умерла и кликуша-жена Федора Павловича. Исход личного сюжета каждой героини этой группы показывает нежизнеспособность в падшем мире людей, не знающих эгоизма.

В ряду этих сумасшедших женщин очень интересен образ Марьи Тимофеевны Лебядкиной, Хромоножки. Физическое убожество так же, как и сумасшествие и имморализм, являлось приметой юродства. Имморализм юродивого Достоевский, как и авторы древнерусских житий, оставляет в стороне. Но его Марья Тимофеевна безумна, и как юродивой ей дано в безумии прозреть истину. Правда, в рациональном мире речи этой «безудержной мечтательницы», сумасшедшей, кажутся загадками. Но поведение и слова настоящего юродивого и должны быть непонятны для житейского разума, ведь юродивый – существо иного мира[74].

Как и остальные юродивые Достоевского, Марья Тимофеевна лишена дома, семьи. Она живет на открытом пространстве, «на пороге», как написал бы Бахтин, в этом и заключена суть юродства: всегда быть «в миру». Рассказчик так описывает жилье Хромоножки: «Все помещение их состояло из двух гаденьких небольших комнаток (...). Тут когда-то несколько лет содержалась харчевня (…). Видно было, что тут никто ничем не занимается; печи не топятся, кушанье не готовится; самовара даже у них не было, как потом рассказал Шатов. (…) Шатов говорил, что у них и дверь не запирается, а однажды так настежь в сени всю ночь и простояла» (X, 113-114). Находится этот дом на Богоявленской улице.

Брат избивает Лебядкину, как бьёт Лизавету Смердящую отец, как «заедает» жизнь своей сестры старуха-процентщица, как издевалась над Мари её мать. Но отсутствие родственной любви компенсирует любовь и забота посторонних людей. О такой важной составляющей юродства, как отречение от родственной любви и обращение к любви неисключительной, ко всему миру одинаково, пишет В.Е. Ветловская, анализируя житие и духовный стих об Алексее человеке Божьем в связи с образом Алеши Карамазова из романа "Братья Карамазовы"[75]. Правда, В.Е. Ветловская не упоминает, что Алексей человек Божий был юродивым, и подвиг его типично юродский.

В образе Хромоножки сильны фольклорные мотивы. «Князь», «Иван-царевич», «сокол» – это всё фольклорные обозначения жениха, так Хромоножка называет Ставрогина, вернее – его идеальный образ, каким она видит его в своих фантазиях. «Слепым филином» она называет реального Ставрогина.

Марья Тимофеевна напевает:

Мне не надобен нов-высок терем,

Я останусь в этой келейке,

Уж я стану жить-спасатися,

За тебя Богу молитися (X, 118).

В комментариях полного собрания сочинений Достоевского (XII, 357-358) указывается, что это «Песня царицы», которую народная молва приписывает Евдокии Лопухиной, первой жене Петра I, постриженной по его воле в монахини (Хромоножка тоже несколько лет провела в монастыре). Эта песня входила в издание «Песни, собранные П.В. Киреевским» (вып. 8, М., 1870. С. 111). Такой сборник был в библиотеке Достоевского[76]. В тексте романа несколько раз упоминается «истрепанная книжка какого-то песенника», лежащая на столе Лебядкиной (X, 114, 214).

Эта песня привносит в образ безумной прорицательницы мотив самопожертвования[77], юродивая отказывается от земных благ, жертвует собой, чтобы молиться за своего «Князя», чтобы спасти его.

Фольклорные источники сказываются и в почитании Хромоножкой Богородицы как «матери сырой земли», которую необходимо в земной жизни пропитать на пол-аршина под собой слезами, тогда – «тотчас же о всем и возрадуешься» (X, 116). Здесь соединились два важных для поэтики Достоевского мотива: почитания земли[78] и необходимости страдания в жизни[79].

Лебядкина бредит об утопленном ею ребенке. Она не помнит, мальчика или девочку родила. Она не уверена и легко в этом соглашается с Шатовым, был ли вообще ребенок. Но для нее это и не важно. Она живет мечтами, а не событиями реального мира, и если она представила себе ребенка, то для нее он есть, и она не перестанет плакать по нем. Почему возникает этот образ убитого ребенка? Прежде всего этот мотив сближает Хромоножку с Гретхен из «Фауста» Гете, чем подчеркивается связь с бесовством главного героя – Ставрогина (XII, 230-231, -комментарии к полн. собр. соч.). Кроме того, нам кажется продуктивным обращение к исследованиям Игоря Волгина[80], который обнаруживает сходные черты между тайной организацией в «Бесах» и традициями хлыстовской и скопческой сект, как они были описаны П.И. Мельниковым (А. Печерским) в книге «Белые голуби»[81]: Ставрогин, как и хлыстовский «христос», не занимается организационной рутиной, его задача – быть символом, как бы освящать собою секту, изредка «являясь» перед народом. Как и положено хлыстовскому «христу», он сожительствует с двумя «богородицами», Мариями (Лебядкиной и Шатовой), чьи дети (вымышленный и реальный) вскоре после рождения умирают, что может рассматриваться как хлыстовское жертвоприношение[82]. Как хлыстовские богородицы Марья Лебядкина и Marie Шатова вовлечены в бесовскую секту, за что расплачиваются жизнью и своих детей, и своей собственной. Возможно, Хромоножка сочиняет историю об убитом ею ребенке, бессознательно ощущая свою вину, как совершившей страшную ошибку, поддавшейся влиянию «слепого филина», мелкого беса. Может быть, и мотив самопожертвования вызывает в ней ощущение греховности «Князя». Марья Тимофеевна оказывается носительницей трех мотивов, важных как для традиции юродства, так и для творчества Достоевского: мотива прозрения в безумии, мотива ощущения своей вины и мотива самопожертвования.

Остановимся подробнее на мотиве вины. Скорее всего, он является одним из следствий идеи Достоевского о растворении личности в мире. Если весь мир грешен, то все виноваты перед каждым и за каждого, и каждый перед всеми и за всех. Вообще осознание своей правоты, даже если герой действительно прав с точки зрения любого обычного человека, даже если он «унижен и оскорблен», делает его «виноватым» в художественном мире Достоевского. Осознание своей правоты и вины окружающих разъединяет человека с миром, порождает гордость и презрение к миру. Таковы, например, Настасья Филипповна, Катерина Ивановна («Преступление и наказание»[83]), Marie Шатова до рождения ребенка. Совсем иначе относится к миру Соня Мармеладова: она никого не винит, она себя ощущает «великой грешницей» (VI, 246). Так и Хромоножка не чувствует себя обманутой или осмеянной Ставрогиным, а напротив, ощущает свою вину перед ним, готова на самопожертвование ради него. Она говорит: «Виновата я, должно быть, перед ним в чем-нибудь очень большом (…) вот не знаю только, в чем виновата…» (X, 217). Показное самоуничижение традиционного юродивого превращается в романах Достоевского в идею растворения личности в мире и осознание каждым человеком своей вины перед всеми. Идеальный юродивый должен был соблюдать равновесие между ощущением своего влияния на мир и в то же время чувством своей ничтожности и греховности в этом мире. У юродивого Достоевского не было в этом необходимости: он никогда не наделяется властью над людьми, если только это настоящий юродивый. Подробнее об этом мы будем говорить в следующих главах.

В романах Достоевского упоминаются еще две сумасшедшие героини: это невеста Раскольникова и Лидия Ахмакова, невеста Версилова. Как и юродивые «во Христе», эти девушки умирают. Представлены здесь и мотивы поругания и материнства. Лидия Ахмакова имела любовную связь с молодым князем Сокольским и родила от него ребенка. Никакой роли в сюжете эти героини не играют. Очевидно, их функция – дополнить что-то в характеристике главного героя. Раскольников и Версилов хранят их портреты и обращаются к ним в самые переломные моменты своей жизни: Раскольников – перед признанием в убийстве, Версилов – перед решением шантажировать или нет Ахмакову. В описании портрета невесты Раскольникова поражает сочетание «его невеста»» и «хотела идти в монастырь»: «Это был портрет хозяйской дочери, его бывшей невесты, умершей в горячке, той самой странной девушки, которая хотела идти в монастырь» (VI, 401). Раскольников с нею «много преговорил об этом, с нею одной» (VI, 401). Она была не согласна с ним.

Невеста Версилова описывается им как «бедная идиотка», «такая невеста – не женщина». На ее портрете Подросток видит «лицо девушки, худое и чахоточное и, при всём том, прекрасное; задумчивое и, в то же время, до странности лишенное мысли» (XIII, 371). Странность, красота и одновременно бездумность дают возможность отнести эту героиню к юродивым «во Христе». Возможно, хранение героями-рационалистами портретов этих «странных» девушек символизирует тоску обособленного человека по идеалу, по «непосредственному» существованию.

 

 

ШУТЫ

Т.н. шуты встречаются практически в каждом произведении Достоевского. Мы не ставим себе задачу дать целостную трактовку этого сложного типа, нас интересует связь шутовства с традициями юродства. В вводной части мы описали два взгляда на интересующую нас проблему. Мы придерживаемся точки зрения В.В. Иванова, разделившего юродивых и шутов, как имеющих право («высшую санкцию») на проповедь и не имеющих такового, но стремящихся занять место Проповедника. В то же время мы согласны и с Клейман: юродство и шутовство в исторической переспективе, внешне явления близкие. Но в исторической перспективе, а не в романах Достоевского. Юродивый Достоевского далек от театрализации. Он – «простой», равен сам себе, не стремится казаться каким-то иным, чем есть на самом деле.

Каких героев мы называем «шутами»? В достоевсковедении круг этих персонажей довольно четко определен (см., например, работу С.М. Нельса[84]), тем более что большинство из них постоянно называются «шутами» в самих текстах Достоевского как автором, так и героями (в т.ч. имеет место и самоименование). Это герои, для которых характерно кривляние, показное самоуничижение, бесстыдство, цинизм. Причем мы выбираем тех героев, которые действительно ставят себе шутовство задачей, а не просто смешны, неумышленно для себя (как, например, Мышкин в некоторых ситуациях и т.п.). Таким образом мы относим к шутам следующих персонажей: Мармеладова («Преступление и наказание»), Лебядкина и Липутина («Бесы»), Лебедева, генерала Иволгина, Келлера и Фердыщенко («Идиот»), Снегирева, Ф. Карамазова и Максимова («Братья Карамазовы»). С.М. Нельс относит также к шутам Верховенских – отца и сына. Первый – приживальщик Варвары Петровны, второй - «приживальщик идей» Ставрогина. В этих героях действительно есть отдельные черты шутовства, но только шутовством их образы не исчерпываются. Верховенский-младший находится за пределами добра и зла, это ложный Проповедник, как и шуты. Но он не стремится быть смешным, он убежден в собственной правоте, в его характере нет трусости и ощущения стыда, что приближает его к таким героям, как о.Ферапонт и Семен Яковлевич, о которых будет идти речь в следующей главе. Верховенский-отец тоже ложный Проповедник, но в его характере нет цинизма, бесстыдства, он не стремится быть смешным, а смешон лишь потому, что «идеалист». В нем много «детского», что и спасает его в конце концов. С.М. Нельс относит к шутам и черта Ивана Карамазова. Действительно, как мы писали в главе об употреблении слов семантического поля «юродство», шутовство связано бесовством.

Рассмотрим подробнее составляющие мотива шутовства. Возраст шутов примерно одинаков – им около 50-55 лет. В психологической характеристике шутов одновременно сочетаются болезненно разросшееся самолюбие и сознание своей ничтожности в обществе. Выражение лица у шутов обычно раздраженное, болезненное, беспокойное. На лице их одновременно могут выражаться трусость и наглость. Что неудивительно – ведь они одновременно переживают сознание собственного ничтожества и превосходства. Всё это связано с гипертрофированным самолюбием, а самолюбие, по Достоевскому, - болезненное состояние личности.

Герои-шуты находятся в униженном социальном положении, они, как правило, выкинуты за пределы социально-иерархической лестницы (что несомненно роднит их с традициями юродства). Это отставные чиновники и военные, всегда пьяницы. Обычно они бедны. Исключение составляют Ф.Карамазов и Лебедев, шуты достаточно обеспеченные, т.е. шутовство может быть обусловлено не только социальными причинами, но и индивидуальными особенностями личности. Интересно, что Лебядкин и Ф.Карамазов при всей своей обеспеченности любят "прибедняться", асоциальное положение становится одной из составляющих шутовства.

Все шуты неряшливы, их одежда изношена и как бы с чужого плеча, пуговиц вечно не хватает, сапоги дырявые, на носовых платках нет чистого места. Столь плачевный вид не всегда оправдан их материальным положением. Лебедев нарочно надевает старый и поношенный сюртук, имея новый. Одежда становится частью театрализованного представления самоуничижения и тоже напоминает традиции юродства.

Еще одна черта, характеризующая всех шутов, - их склонность к многословию, витийству, обильной и приукрашенной речи. Это часто «пустозвонство», не несущее никакой информации, кроме кривляния героя. Но иногда речи шутов имеют глубокий смысл, который, однако, не воспринимается слушателями (видимо в силу неавторитетности фигуры рассказчика).

С претензиями шутов на место юродивого связывает Р.Я. Клейман их стремление приписать себе физические пороки[85]. С этим же можно связать их склонность к поэзии, ведь речь юродивого должна отличаться от речи обычных людей, быть хотя бы в стихах. Шуты любят цитировать стихи. Один из них, Лебядкин, сам сочиняет.

Самозванство шутов-юродивых подчёркивается в тексте их стремлением назваться чужим именем. Например, Снегирёв, подчёркивая свою ничтожность, называет себя «штабс-капитан Словоерсов (…) Слово-ер-с приобретается в унижении» (XIV, 181-182). Лебедев, выставляя свою порочность и низость, называет себя «Талейраном» (VIII, 487). Лебядкин, считающий себя «благороднейшим человеком», «рыцарем чести», желает именоваться «Эрнестом» или «князем де Монбаром» (X, 141). Придуманное имя выступает маской в театрализованном представлении шута, гиперболизированно подчеркивающей ту суть героя, которую он хочет в данный момент продемонстрировать зрителям.

Всё поведение шутов театрализованно. Неслучайно они часто приживальщики: шутам нужен зритель, необходимо перед кем-нибудь унижаться. Унижение позволяет шуту почувствовать себя лучше, выше, благороднее окружающих, утвердиться в собственных глазах. Самоуничижение как бы становится щитом героя от стыда перед своей низостью, становится единственным способом самоактуализации. «Ведь обидеться иногда очень приятно, не так ли?» – замечает Ф.П. Карамазову старец Зосима (XIV, 41).

Наиболее яркие представления шутов – это сцены попрания денег. Здесь шут может в полной мере объявить своё презрение унижающему его миру и противопоставить этому миру свое «благородное» Я. Топчут деньги Опискин («Село Степанчиково и его обитатели») и Снегирев, хотя впоследствии оказывается, что ни одной бумажки по-настоящему не испорчено. Отказывается от денег Ежевикин («Село Степанчиково и его обитатели»). Сжигает деньги Настасья Филипповна, тоже изломанная и очень самолюбивая натура. Лебядкин дает 20 рублей Варваре Петровне, подарившей 10 рублей его сестре. «Я рыцарь чести» (X, 96), - заявляет он (те же слова повторяют Ф.Карамазов и Келлер). При этом деньги шутам нужны: они обычно находятся в бедственном материальном положении, имеют большие семьи (ещё больше преувеличенные в их рассказах). Однако потребность «покривляться», удовлетворить свое задетое самолюбие оказывается сильнее. Простые человеческие отношения невозможны для шутов. Шуты не могут быть простодушны – самолюбие мнительно. Совсем иначе относится к деньгам кн. Мышкин. Он с удовольствием готов принять подарок Рогожина, не ожидая при этом никакого удара для своего Я: «Благодарю вас тоже за обещанные мне платья и за шубу, потому мне действительно платья и шуба скоро понадобятся. Денег же у меня в настоящую минуту почти ни копейки нет» (VIII, 13). В отличие от шутов, князь способен на гармоничные, простые отношения с окружающим миром.

В то же время при всем их самолюбии у шутов не остаётся ничего личного. Они заявляют на весь свет о самом интимном или постыдном с точки зрения обычного человека (вспомним исповедь Мармеладова в кабаке или как Ф.Карамазов всем рассказывал о бегстве своей первой жены из дома). Бесстыдство и цинизм, с которыми они исповедуются в самых постыдных вещах, становятся маской, которая должна защитить их от стыда, компенсировать уязвленное самолюбие. Рассказчик «Преступления и наказания» говорит в связи с исповедью Мармеладова: «Наклонность к витиеватой речи (…) обращается у иных пьющих в потребность, и преимущественно у тех из них, с которыми дома обходятся строго и которыми помыкают. Оттого-то в пьющей компании они и стараются всегда как будто выхлопотать себе оправдание, а если можно, то даже и уважение» (VI, 13-14).

Кроме покаяния исповедь шутов всегда содержит дополнительную «адскую мысль» (слова Келлера и Лебедева), стремление нечто выгадать для себя. Лебедев объясняет этот феномен князю: «И слова, и дело, и ложь, и правда – всё у меня вместе совершенно искренне. Правда и дело состоят у меня в истинном раскаянии, верьте, не верьте, вот поклянусь, а слова и ложь состоят в адской (и всегда присущей) мысли, как бы и тут уловить человека, как бы и чрез слезы раскаяния выиграть!» (VI, 259). Шуты Достоевского могут говорить правду о себе и о мире, предвещать конец света – в их словах много правды, но они не воспринимаются всерьез, потому что цель этих слов – удовлетворение собственного самолюбия, эгоистичных интересов, здесь нет христианского подтекста. Правда, исходящая от шутов, превращается в обман. В.Я. Кирпотин, говоря о шутовстве Лебедева, употребляет термин Гегеля «разорванное сознание»[86]. Нам кажется, что это явление характерно для всех шутов Достоевского. Оно заключается в ощущении неправильности окружающего мироустройства и одновременно в участии в этом «беспорядке». Достоевский постоянно упоминает в психологических характеристиках шутов «хаос», «безобразие», «беспорядок». «Липутин – это хаос,» – утверждает рассказчик «Бесов» (X, 92). «Эх, Лебедев! Можно ли, можно ли доходить до такого низкого беспорядка, до которого вы дошли?» – говорит Лебедеву князь Мышкин (VIII, 440). В главе «Употребление слов семантического поля «юродство» мы писали, что понятие «шутовство» употребляется Достоевским в значении «безыдейное явление». Шуты оказываются олицетворением хаоса в современном мире, потери людьми нравственного ядра, той «сердцевины», которую носят в себе «чудаки».

Ю.М. Лотман противопоставил «дурака» и «сумасшедшего» по принципу предсказуемости или непредсказуемости их поведения с позиций «нормального» человека, следующего общепринятым нормам. Как и «дурак», шут не нарушает эти нормы. Шут высмеивает законы этого мира, понимает их несостоятельность, но не нарушает. Нарушает нормы «сумасшедший», который следует законам иного, высшего мира. Шут издевается над земными правилами, но не в состоянии последовать законам высшего мира. Шуты утратили нравственное ядро личности, которое есть у юродивых. Но знание о неправедности земных законов у них есть, а потому возникает чувство стыда, прикрываемое шутовством, цинизмом и бесстыдством. Шуты сознают свою греховность, но не в силах изменить свою жизнь: «Закон личности на земле связывает. Я препятствует» (XX, 172). Самолюбие болезненно разрослось, шуты уже не в силах от него отказаться.

Возможно, именно из-за поисков оправдания шуты так часто трактуют Святое Писание. Их побуждает осознание сознание своей вины и чувство страха перед вечными законами, которым они не могут следовать.

Л.М. Лотман связывает образ шута Мармеладова с народной легендой о бражнике, вошедшем в рай[87]. Бражник в легенде упрекает святых в приверженности земному и главной своей заслугой, ставящей его выше всех, считает свой уход в «бескорыстное» бражничество. Он отверг все земные блага: честь, деньги, любовь. У Достоевского в речах Мармеладова этот мотив трансформируется: «падших спасет не их правота, а сознание своей греховности»[88]. Мармеладов предполагает следующие слова в день Страшного Суда: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего» (V, 27). В этой речи Мармеладова заметны аллюзии из I Послания апостола Павла Корифянам, обосновывающего подвиг юродства[89]. Самоуничижение Мармеладова связывается таким образом им самим с традициями юродства. Но осознание своей вины шут ставит себе в заслугу, хочет стать «правым» в своих глазах и глазах окружающих и тем самым снижает высокую идею о вине каждого в этом мире. Сознание своей правоты вообще неприемлемо в человеке для Достоевского.

Занимается толкованием Апокалипсиса и Лебедев. «Между закусок» он предвещает конец света, говорит о «помутнении источников жизни» в современных людях (т.е. об утрате ими нравственной «сердцевины»). Достоевский отдает этому герою много собственных идей. Но знание близкого Апокалипсиса не мешает Лебедеву заниматься множеством низких, тёмных дел. В отличие от средневекового людоеда, описанного им самим, Лебедев не способен переменить свою жизнь. Он сам становится олицетворением «помутнения источников жизни». Из-за разлада между словом и делом его речь становится лишь «пустозвонством».

Боится Апокалипсиса и ада и Федор Павлович Карамазов. Он сознаёт свою греховность и для спокойствия пытается себя уверить, что ада нет: «Ведь невозможно же, думаю, чтобы черти меня крючьями позабыли стащить к себе, когда я помру. Ну вот и думаю: крючья? А откуда они у них? Из чего? Железные? Где же их куют? Фабрика, что ли, у них какая там есть? А коли нет крючьев, стало быть и всё побоку, значит опять невероятно: кто же меня тогда крючьями-то потащит, пото



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-08-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: