Это был март 1919 года. Сталину шёл сороковой год. У кого другого была б РКИ задрипанная инспекция, но у Сталина она поднялась в главнейший наркомат! (Ленин так и хотел. Он знал сталинскую твёрдость, неуклонность, неподкупность.) Именно Сталину поручил Ленин следить за справедливостью в Республике, за чистотой партийных работников, до самых крупных. По роду работы, если её правильно понять, если отдать ей душу и не щадить своего здоровья, должен был теперь Сталин тайно (но вполне законно) собирать уличающие материалы на всех ответственных работников, посылать контролёров и собирать донесения, а потом руководить чистками. А для этого надо было создать аппарат, подобрать по всей стране таких же самоотверженных, таких же неуклонных, подобных себе, готовых скрытно трудиться, без явной награды. Кропотливая работа, терпеливая работа, долгая работа, но Сталин готов был на неё.
Правильно говорят, что сорок лет – наша зрелость. Только тут понимаешь окончательно, как надо жить, как себя вести. Только тут Сталин ощутил свою главную силу: силу невысказанного решения. Внутри ты уже решение принял, но чьей головы оно касается – тому прежде времени знать его не надо. (Когда голова его покатится – тогда пусть узнает.) Вторая сила: чужим словам никогда не верить, своим – значенья не придавать. Говорить надо не то, что будешь делать (ты ещё и сам, может, не знаешь, там видно будет что), а то, что твоего собеседника сейчас успокаивает. Третья сила: если тебе кто изменил – тому не прощать, если кого зубами схватил – того не выпускать, уж этого ни за что не выпускать, хотя бы солнце пошло назад и небесные явления разные. И четвёртая сила: не на теории голову направлять, это ещё никому не помогало (теорию потом какую-нибудь скажешь), а постоянно соображать: с кем тебе сейчас по пути и до какого столба.
|
Так постепенно выправилось и положение с Троцким – сперва поддержкой Зиновьева, потом и Каменева. (Душевные создались отношения с ними обоими.) Уяснил себе Сталин, что с Троцким он зря волновался: такого человека, как Троцкий, никогда не надо в яму толкать, он сам попрыгает и свалится. Сталин знал своё, он тихо работал: медленно подбирал кадры, проверял людей, запоминал каждого, кто будет надёжный, ждал случая их поднять, передвинуть. Подошло время – и точно! свалился Троцкий сам на профсоюзной дискуссии – набелибердил, наегозил, Ленина разозлил – партию не уважает! – а у Сталина как раз готово, кем людей Троцкого заменять: Крестинского – Зиновьевым, Преображенского – Молотовым, Серебрякова – Ярославским. Подтянулись в ЦК и Ворошилов, и Орджоникидзе, все свои. И знаменитый главнокомандующий зашатался на журавлиных своих ножках. И понял Ленин, что только Сталин один за единство партии как скала, а для себя ничего не хочет, не просит.
Простодушный, симпатичный грузин, этим и трогал он всех ведущих, что не лез на трибуну, не рвался к популярности, к публичности, как они все, не хвастался знанием Маркса, не цитировал звонко, а скромно работал, аппарат подбирал – уединённый товарищ, очень твёрдый, очень честный, самоотверженный, старательный, немножко, правда, невоспитанный, грубоватый, немножко недалёкий. И когда стал Ильич болеть – избрали Сталина генеральным секретарём, как когда-то Мишу Романова на царство, потому что никто его не боялся.
|
Это был май 1922 года. И другой бы на том успокоился, сидел бы – радовался. Но только не Сталин. Другой бы «Капитал» читал, выписки делал. А Сталин только ноздрями потянул и понял: время – крайнее, завоевания революции в опасности, ни минуты терять нельзя: Ленин власти не удержит и сам её в надёжные руки не передаст. Здоровье Ленина пошатнулось, и может быть это к лучшему. Если он задержится у руководства – ни за что ручаться нельзя, ничего нет надёжного: раздёрганный, вспыльчивый, а теперь ещё больной, он всё больше нервировал, просто мешал работать. Всем мешал работать! Он мог ни за что человека обругать, осадить, снять с выборного поста.
Первая идея была – отослать Ленина, например на Кавказ, лечиться, там воздух хороший, места глухие, телефона с Москвой нет, телеграммы идут долго, там его нервы успокоятся без государственной работы. А приставить к нему для наблюдения за здоровьем – проверенного товарища, экспроприатора бывшего, налётчика Камо. И соглашался Ленин, уже с Тифлисом переговоры вели, но как-то затянулось. А тут Камо автомобилем раздавили (много болтал об эксах).
Тогда, безпокоясь за жизнь вождя, Сталин через Наркомздрав и через профессоров-хирургов поднял вопрос: ведь пуля невынутая – она отравляет организм, надо ещё одну операцию делать, вынимать. И убедил врачей. И все повторяли, что надо, и Ленин согласился – но опять затянулось. И всего-навсего уехал в Горки.
«По отношению к Ленину нужна твёрдость!» – написал Сталин Каменеву. И Каменев с Зиновьевым, его лучшие в то время друзья, полностью соглашались. Твёрдость в лечении, твёрдость в режиме, твёрдость в отстранении от дел – в интересах его же драгоценной жизни. И в отстранении от Троцкого. И Крупскую тоже обуздать, она рядовой партийный товарищ. «Ответственным за здоровье товарища Ленина» назначался Сталин и не считал это для себя чёрной работой: заняться непосредственно лечащими врачами и даже медсёстрами, указывать им, какой именно режим полезней всего для Ленина: ему полезней всего – запрещать и запрещать, даже если поволнуется. То же и в политических вопросах. Не нравится ему законопроект насчёт Красной Армии – провести, не нравится насчёт ВЦИКа – провести, и не уступать ни за что, ведь он больной, он не может знать, как лучше. Если что настаивает проводить скорей – наоборот, медленней проводить, отложить. И может быть даже грубо, очень грубо ему ответить – так это у генсека от прямоты, свой характер не переломаешь.
|
Однако, несмотря на все усилия Сталина, Ленин плохо выздоравливал, болезнь его затянулась до осени, а тут ещё спор обострился насчёт ЦИКа-ВЦИКа, и не надолго сумел дорогой Ильич подняться на ноги. Только и встал для того, чтобы в декабре 22-го года восстановить сердечный союз с Троцким – против Сталина, конечно. Так для этого и вставать не надо было, лучше опять лечь. Теперь ещё строже врачебный догляд, не читать, не писать, о делах не знать, кушай манную кашку. Придумал дорогой Ильич тайком от генсека написать политическое завещание – опять против Сталина. По пять минут в день диктовал, больше ему не разрешали (Сталин не разрешил). Но генеральный секретарь смеялся в усы: стенографистка тук-тук-тук каблучками – и приносила ему обязательную копию. Тут пришлось ещё Крупскую одёрнуть, как она заслужила, – закипятился дорогой Ильич – и третий удар! Так не помогли все усилия спасти его жизнь.
Он в удачное время умер: как раз Троцкий был на Кавказе, и Сталин туда неправильный день похорон сообщил, потому что незачем тому приезжать: клятву верности гораздо приличнее, очень важно, произнести генеральному секретарю.
Но от Ленина осталось завещание. От него у товарищей мог создаться разнобой, непонимание, даже хотели Сталина снимать с генсека. Тогда ещё тесней подружился Сталин с Зиновьевым, он ему так доказывал, что, очевидно, тот будет теперь вождь партии, и пусть на XIII съезде делает отчёт от ЦК как будущий вождь, а Сталин будет скромный генсек, ему ничего не нужно. И Зиновьев покрасовался на трибуне, сделал доклад (только и всего доклад, куда ж его и кем выбирать, такого нет поста – «вождь партии»), а за тот доклад уговорил ЦК – завещания на съезде даже не читать, Сталина не снимать, он уже исправился.
Все они в Политбюро были тогда очень дружны, и все против Троцкого. И хорошо опровергали его предл ожения и снимали с постов его сторонников. И другой бы генсек на том успокоился. Но неутомимый, неусыпный С ещё до покоя.
Хорошо ли было Каменеву оставаться вместо Ленина предсовнаркома? (Ещё когда вместе с Каменевым посещали больного Ленина, Сталин отчитывался в «Правде», что он ходил без Каменева, один. На всякий случай. Он предвидел, что Каменев тоже не вечен.) Не лучше ли – Рыкова? И сам Каменев согласился, и Зиновьев тоже, вот так дружно жили!
Но скоро большой удар пришёлся по их дружбе: обнаружилось, что Зиновьев-Каменев – лицемеры, двурушники, что они только к власти стремятся, а ленинскими идеями не дорожат. Пришлось их поджать. Они стали «новая оппозиция» (и болтушка Крупская полезла туда же), а Троцкий битый-битый пока присмирел. Это очень удобное создалось положение. Тут кстати большая сердечная дружба наступила у Сталина с милым Бухарчиком, первым теоретиком партии. Бухарчик и выступал, Бухарчик базу подводил и обоснования (те дают – «наступление на кулака!», а мы с Бухариным даём – «смычка города с деревней!»). Сам Сталин нисколько не претендовал на известность, ни на руководство, он только следил за голосованием и кто на каком посту. Уже многие правильные товарищи были на нужных постах и правильно голосовали. Сняли Зиновьева с Коминтерна, отобрали у них Ленинград.
И кажется бы, им смириться, так нет: они теперь с Троцким объединились, спохватился и тот кривляка в последний раз, дал лозунг: «индустриализация». А мы с Бухарчиком даём – единство партии! Во имя единства все должны подчиниться! Сослали Троцкого, заткнули Зиновьева с Каменевым.
Тут ещё очень помог ленинский набор: теперь большинство партии составляли люди, не заражённые интеллигентщиной, не заражённые прежними склоками подполья и эмиграции, люди, для которых уже ничего не значила прежняя высота партийных лидеров, а только их сегодняшнее лицо. Из партийных низов поднимались здоровые люди, преданные люди, занимали важные посты. Сталин никогда не сомневался, что он таких найдёт, и так они спасут завоевани я революции.
Но какая роковая неожиданность: Бухарин, Томский и Рыков оказались тоже лицемеры, они не были за единство партии! И Бухарин оказался – первый путаник, а не теоретик. И его хитрый лозунг «смычка города с деревней» скрывал в себе реставраторский смысл, сдачу перед кулаком и срыв индустриализации!.. Так вот они где нашлись наконец, правильные лозунги, только Сталин сумел их сформулировать: наступление на кулака и форсированная индустриализация! и – единство партии, конечно! И эту гнусную компанию «правых» тоже отмели от руководства.
Хвастался как-то Бухарин, что некий мудрец вывел: «низшие умы более способны в управлении». Дал ты маху, Николай Иваныч, вместе со своим мудрецом: не низшие – здравые. Здравые умы.
А какие вы были умы – это вы на процессах показали. Сталин сидел на галерее в закрытой комнате, через сеточку смотрел на них, посмеивался: что за краснобаи были когда-то! что за сила когда-то казалась! и до чего дошли? размокли как.
Именно знание человеческой природы, именно трезвость всегда помогали Сталину. Понимал он тех людей, которых видел глазами. Но и тех понимал, которых не видел глазами. Когда трудности были в 31-32-м, нечего было в стране ни надеть, ни поесть, – казалось, только придите и толкните снаружи, упадём. И партия дала команду – бить набат, опасность интервенции! Но никогда Сталин сам ни на мизинец не верил: потому что тех, западных, болтунов он тоже заранее представлял.
Не посчитать, сколько сил, сколько здоровья, сколько выдержки пошло, чтоб очистить от врагов партию, страну и очистить ленинизм – это безошибочное учение, которому Сталин никогда не изменял: он точно делал, что́ Ленин наметил, только мягче немножко и без суеты.
Столько усилий! – а всё равно никогда не было покойно, никогда не было так, чтоб никто не мешал. Только одного поправишь, уберёшь – уже следующий мешал. То наскакивал этот кривогубый сосунок Тухачевский, что будто из-за Сталина он Варшаву не взял. То с Фрунзе не очень чисто получилось, проморгал цензор, а в другой дрянной повестушке представили Сталина на горе стоячим мертвецом, и тоже прохлопали, идиоты. То Украина хлеб гноила, Кубань стреляла из обрезов, даже Иваново бастовало.
Но ни разу Сталин не вышел из себя, после ошибки с Троцким – никогда больше ни разу. Он знал, что медленно мелют жернова истории, но – крутятся. И без всякой парадной шумихи все недоброжелатели, все завистники уйдут, умрут, будут растёрты в навоз. (Как ни обидели Сталина те писатели – он им не мстил, за это не мстил, это было бы не поучительно. Он другого случая дожидался, случай всегда придёт.)
И правда: кто в Гражданскую войну хоть батальоном командовал, хоть ротой в частях, неверных Сталину, – все куда-то уходили, исчезали. И делегаты Двенадцатого, и Тринадцатого, и Четырнадцатого, и Пятнадцатого, и Шестнадцатого, и Семнадцатого съездов, как просто бы по спискам, – уходили туда, откуда не проголосуешь, не выступишь. И дважды чистили смутьянский Ленинград, опасное место. И даже друзьями, как Серго, приходилось жертвовать. И даже старательных помощников, как Ягода, как Ежов, приходилось потом убирать. Наконец и до Троцкого дотянулись, раскроили череп.
Не стало главного врага на земле, и кажется, заслужена была передышка? Но отравила её Финляндия. За это срамотное топтание на перешейке просто стыдно было перед Гитлером – тот по Франции с тросточкой прогулялся! Ах, несмываемое пятно на гении полководца! Этих финнов, насквозь буржуазную враждебную нацию, эшелонами отправлять бы в Каракумы, до маленьких детей, сам бы у телефона сидел, сводки записывал: сколько уже расстреляли-закопали, сколько ещё осталось.
А беды сыпались и сыпались просто навалом. Обманул Гитлер, напал, такой хороший союз развалили по недоумию! И губы перед микрофоном дрогнули, сорвались «братья и сёстры», теперь из истории не вытравишь. А эти братья и сёстры бежали как бараны, и никто не хотел постоять насмерть, хотя им ясно было приказано стоять насмерть. Почему ж – не стояли? почему – не сразу стояли?!. Обидно.
И потом этот отъезд в Куйбышев, в пустые бомбоубежища… Какие положения осваивал, никогда не сгибался, единственный раз поддался панике – и зря. Ходил по комнатам – неделю звонил: уже сдали Москву? уже сдали? – нет, не сдали!! Поверить нельзя было, что остановят, – остановили! Молодцы, конечно. Молодцы. Но многих пришлось убрать: это будет не победа – если пронесётся слух, что Главнокомандующий временно уезжал. (Из-за этого пришлось седьмого ноября небольшой парад зафотографировать.)
А берлинское радио полоскало грязные простыни об убийстве Ленина, Фрунзе, Дзержинского, Куйбышева, Горького – городи выше! Старый враг, жирный Черчилль, свинья для чахохбили, прилетал позлорадствовать, выкурить в Кремле пару сигар. Изменили украинцы (была такая мечта в 44-м: выселить всю Украину в Сибирь, да некем заменить, много слишком); изменили литовцы, эстонцы, татары, казаки, калмыки, чечены, ингуши, латыши – даже опора революции латыши! и даже родные грузины, обережённые от мобилизаций, – и те как бы не ждали Гитлера! И верны своему Отцу остались только: русские да евреи.
Так даже национальный вопрос посмеялся над ним в те тяжёлые годы…
Но, слава Богу, миновали и эти несчастья. Многое Сталин исправил тем, как переиграл Черчилля и Рузвельта-святошу. От самых 20-х годов не имел Сталин такого успеха, как с этими двумя растяпами. Когда на письма им отвечал или в Ялте в комнату к себе уходил – просто смеялся над ними. Государственные люди, какими же умными они себя считают, а – глупее младенцев. Всё спрашивают: а как будем после войны, а как? Да вы самолёты шлите, консервы шлите, а там посмотрим – как. Им слово бросишь, ну первое проходное, они уже радуются, уже на бумажку записывают. Сделаешь вид – рассердился, они ищут, в чём виноваты. Сделаешь вид – от любви размягчился, они уже – вдвое мягкие. Получил от них ни за так, ни за понюшку: Польшу, Саксонию, Тюрингию, власовцев, красновцев, Курильские острова, Сахалин, Порт-Артур, пол-Кореи, и запутал их на Дунае и на Балканах. Лидеры «сельских хозяев» побеждали на выборах и тут же садились в тюрьму. И быстро свернули Миколайчика, отказало сердце Бенеша, Масарика, кардинал Миндсенти сознался в злодеяниях, Димитров в сердечной клинике Кремля отрёкся от вздорной Балканской Федерации.
И посажены были в лагеря все советские, вернувшиеся из европейской жизни. И – туда же на вторые десять лет все отсидевшие только по разу.
Ну, кажется, всё начинало окончательно налаживаться!
И вот когда даже в шелесте тайги не расслышать было о каком-нибудь другом варианте социализма – выполз чёрный дракон Тито и загородил все перспективы.
Как сказочный богатырь, Сталин изнемогал отсекать всё новые и новые вырастающие головы гидры!..
Да как же можно было ошибиться в этой скорпионовой душе?! – ему! знатоку человеческих душ! Ведь в 36-м году уже за глотку держали – и отпустили!.. Ай-я-я-я-яй!
Сталин со стоном спустил ноги с оттоманки и взялся за голову, уже с плешиной. Ничем не поправимая досада саднила его. Горы валял – а на вонючем бугорке споткнулся.
Иосиф споткнулся на Иосифе…
Ничуть не мешал Сталину доживающий где-то Керенский. Пусть бы из гроба вернулся и Николай Второй или Колчак – против всех них Сталин не имел личного зла: открытые враги, они не изворачивались предлагать какой-то свой, новый, лучший социализм.
Лучший социализм! Иначе, чем у Сталина! Сопляк! Социализм без Сталина – это же готовый фашизм!
Не в том, что у Тито что-нибудь получится, – выйти у него ничего не может. Как старый коновал, перепоровший множество этих животов, отсекший несчётно этих конечностей в курных избах, на брёвнах при дорогах, смотрит на беленькую практикантку-медичку, – так смотрел Сталин на Тито.
Но Тито всколыхнул давно забытые побрякушки для дурачков: «рабочий контроль», «земля – крестьянам» – все эти мыльные пузыри первых лет революции.
Уже три раза сменено собрание сочинений Ленина, дважды – Основоположников. Давно заснули все, кто спорил, кто упоминался в старых примечаниях, – все, кто думал иначе строить социализм. И теперь, когда ясно, что другого пути нет, и не только социализм, но даже коммунизм давно был бы построен,
если б не зазнавшиеся вельможи; не лживые рапорта; не бездушные бюрократы; не равнодушие к общественному делу; не слабость организационно-разъяснительной работы в массах; не самотёк в партийном просвещении; не замедленные темпы строительства;
нэ простои, нэ прогулы на производстве, нэ выпуск нэдоброкачественной продукции, нэ плохое планирование, нэ безразличие к внедрению новой техники, нэ бездеятельность научно-исследовательских институтов, нэ плохая подготовка молодых специалистов, нэ уклонение молодёжи от посылки в глушь, нэ саботаж заключённых, нэ потери зерна на поле, нэ растраты бухгалтеров, нэ хищения на базах, нэ жульничество завхозов и завмагов, нэ рвачество шофёров,
нэ́ самоуспокоенность местных властей! нэ́ либерализм и взятки в милиции! нэ́ злоупотребление жилищным фондом! нэ нахальные спекулянты! нэ́ жадные домохозяйки! нэ́ испорченные дети! нэ́ трамвайные болтуны! нэ́ критиканство в литературе! нэ́ вывихи в кинематографии! —
когда всем уже ясно, что ка́мунизм на́-верной-дороге и-нэ́-далёк а́т-завершения, – высовывается этот кретин Тито са́-своим талмудистом Карделем и заявляет, шьто́-камунизм надо строить нэ так!!!
Тут Сталин заметил, что он говорит вслух, рубит рукой, что сердце его ожесточённо бьётся, застлало глаза, во все члены вступило неприятное желание подёргиваться.
Он перевёл дух. Разгладил рукой лицо, усы. Ещё перевёл. Нельзя же поддаваться.
Да, Абакумова надо принять.
И хотел уже встать, но проясненными глазами увидел на телефонной тумбочке чёрно-красную книжечку дешёвого массового издания. И с удовольствием потянулся за ней, подмостил подушек, на несколько минут полуприлёг опять.
Это был сигнальный экземпляр из подготовленного на десяти европейских языках многомиллионного издания «Тито – главарь предателей» Рено де Жувенеля (удачно, что автор – как бы посторонний в споре, объективный француз, да ещё с дворянской частицей). Сталин уже прочёл эту книгу подробно несколько дней назад (да и при написании её давал советы), но, как со всякой приятной книгой, с ней не хотелось расстаться. Скольким миллионам людей она откроет глаза на этого тщеславного, самолюбивого, жестокого, трусливого, гадкого, лицемерного, подлого тирана! гнусного предателя! безнадёжного тупицу! Ведь даже коммунисты на Западе растерялись, тычутся в два угла, не знают, кому верить. Старого дурака Андре Марти – и того за защиту Тито придётся выгнать из компартии.
Он перелистал книжку. Вот! Пусть не венчают Тито героем: дважды по трусости он хотел сдаться немцам, но начальник штаба Арсо Иованович заставил его остаться главнокомандующим! Благородный Арсо! Убит. А Петричевич? «Убит только за то, что любил Сталина». Благородный Петричевич! Лучших людей всегда кто-нибудь убивает, а худших достаётся приканчивать Сталину.
Всё здесь есть, всё – и как Тито, наверно, был английский шпион, и как кичился кальсонами с королевской короной, и как он физически безобразен, похож на Геринга, и пальцы все в бриллиантовых перстнях, увешан орденами и медалями (что за жалкое чванство в человеке, не одарённом полководческим гением!).
Объективная, принципиальная книга. Нет ли ещё у Тито половой неполноценности? Об этом тоже надо бы написать.
«Югославская компартия во власти убийц и шпионов». «Тито потому только мог заняться руководством, что за него поручились Бела Кун и Трайчо Костов».
Костов!! – укололо Сталина. Бешенство бросилось ему в голову, он сильно ударил сапогом – в морду Трайчо, в окровавленную морду! – и серые веки Сталина вздрогнули от удовлетворённого чувства справедливости.
Проклятый Костов! Грязный мерзавец!
У-у-удивительно, как задним числом становятся понятны козни этих негодяев! Они все были троцкисты – но как маскировались! Куна хоть расшлёпали в тридцать седьмом, а Костов ещё десять дней назад поносил социалистический суд. Сколько удачных процессов Сталин провёл, каких врагов заставил топтать самих себя – и такой срыв в процессе Костова! Позор на весь мир! Какая подлая изворотливость! Обмануть опытное следствие, ползать в ногах – а на публичном заседании ото всего отказаться! При иностранных корреспондентах! Где же порядочность? где же партийная совесть? где же пролетарская солидарность? – жаловаться империалистам? Ну хорошо, ты не виноват, – но умри так, чтобы была польза коммунизму!
Сталин отшвырнул книжку. Нет, нельзя было лежать! Звала борьба.
Он встал. Выпрямился, не допряма. Отпер (и запер за собой) другую дверь, не ту, в которую стучался Поскрёбышев. За нею, чуть шаркая мягкими сапогами, пошёл низким, узким, кривым коридором, тоже без окон, миновал люк потайного хода на подземную автодорогу, остановился у смотровых зеркал, откуда можно было видеть приёмную. Посмотрел.
Абакумов был уже там. С большим блокнотом в руках сидел напряжённо, ждал, когда позовут.
Всё более твёрдо, не шаркая, Сталин прошёл в спальню, такую же невысокую, непросторную, без окон, с нагнетаемым воздухом. Под сплошной дубовой обкладкой стен спальни шли бронированные плиты и только потом камень.
Маленьким ключиком, носимым у пояса, Сталин отпер замочек на металлической крышке графина, налил стакан своей любимой бодрящей настойки, выпил, а графин снова запер.
Подошёл к зеркалу. Ясно, неподкупно-строго смотрели глаза, которых не выдерживали западные премьер-министры. Вид был суровый, простой, солдатский.
Он позвонил ординарцу-грузину – одевать себя.
Даже к приближённому он выходил как перед историей.
Его железная воля… Его непреклонная воля…
Быть постоянно, быть постоянно – горным орлом.
21. Верните нам смертную казнь!
Его не то что за глаза, его и про себя-то почти не осмеливались звать Сашкой, а только Александром Николаевичем. «Звонил Поскрёбышев» значило: звонил Сам. «Распорядился Поскрёбышев» значило: распорядился Сам. Поскрёбышев держался начальником личного секретариата Сталина уже больше пятнадцати лет. Это было очень долго, и кто не знал его ближе, мог удивляться, как ещё цела его голова. А секрет был прост: он был по душе денщик, и именно тем укреплялся в должности. Даже когда его делали генерал-лейтенантом, членом ЦК и начальником спецотдела по слежке за членами ЦК, – он перед Хозяином ничуть не считал себя выше ничтожества. Тщеславно хихикая, он чокался с ним в тосте за свою родную деревню Сопляки. Никогда не обманывающими ноздрями Сталин не ощущал в Поскрёбышеве ни сомнения, ни противоборства. Его фамилия оправдывалась: выпекая его, ему как бы не наскребли в достатке всех качеств ума и характера.
Но, оборачиваясь к младшим, этот плешивый царедворец простоватого вида приобретал огромную значительность. Нижестоящим он еле-еле выдавал го́лоса по телефону – надо было в трубку головой влезть, чтобы расслышать. Пошутить с ним о пустяках иногда, может быть, и можно было, но спросить его, как там сегодня, – не пошевеливался язык.
Сегодня Поскрёбышев сказал Абакумову:
– Иосиф Виссарионович работает. Может быть, и не примет. Велел ждать.
Отобрал портфель (идя к Самому, его полагалось сдавать), ввёл в приёмную и ушёл.
Так Абакумов и не решился спросить, о чём больше всего хотел: о сегодняшнем настроении Хозяина. С тяжело колотящимся сердцем он остался в приёмной один.
Этот рослый, мощный, решительный человек, идя сюда, всякий раз замирал от страха ничуть не меньше, чем в разгар арестов граждане по ночам, слушая шаги на лестнице. От страха уши его сперва леденели, а потом отпускали, наливались огнём – и всякий раз Абакумов ещё того боялся, что постоянно горящие уши вызовут подозрение Хозяина. Сталин был подозрителен на каждую мелочь. Он не любил, например, чтобы при нём лазили во внутренние карманы. Поэтому Абакумов перекладывал обе авторучки, приготовленные для записи, из внутреннего кармана в наружный грудной.
Всё руководство Госбезопасностью изо дня в день шло через Берию, оттуда Абакумов получал большую часть указаний. Но раз в месяц Единодержец сам хотел как живую личность ощутить того, кому доверял охрану передового в мире порядка.
Эти приёмы, по часу, были тяжёлой расплатой за всю власть, за всё могущество Абакумова. Он жил и наслаждался только от приёма до приёма. Наступал срок – всё замирало в нём, уши леденели, он сдавал портфель, не зная, получит ли его обратно, наклонял перед кабинетом свою бычью голову, не зная, разогнёт ли шею через час.
Сталин страшен был тем, что ошибка с ним была та единственная в жизни ошибка со взрывателем, которую исправить нельзя. Сталин страшен был тем, что не выслушивал оправданий, он даже не обвинял – только вздрагивал кончик одного уса, и там, внутри, выносился приговор, а осуждённый его не знал: он уходил мирно, его брали ночью и расстреливали к утру.
Хуже всего, когда Сталин молчал и оставалось мучиться в догадках. Если же Сталин запускал в тебя что-нибудь тяжёлое или острое, наступал сапогом на ногу, плевал в тебя или сдувал горячий пепел трубки тебе в лицо – этот гнев был не окончательный, этот гнев проходил! Если же Сталин грубил и ругался, пусть самыми последними словами, Абакумов радовался: это значило, что Хозяин ещё надеется исправить своего министра и работать с ним дальше.
Конечно, теперь-то Абакумов понимал, что в усердии своём заскочил слишком высоко: пониже было бы безопаснее, с дальними Сталин разговаривал добродушно, приятно. Но вырваться из ближних назад – пути не было.
Оставалось – ждать смерти. Своей. Или… непроизносимой.
И так неизменно складывались дела, что, представая перед Сталиным, Абакумов всегда боялся раскрытия чего-нибудь.
Уж перед тем одним ему приходилось трястись, чтобы не раскрылась история его обогащения в Германии.
…В конце войны Абакумов был начальником всесоюзного СМЕРШа, ему подчинялись контрразведки всех действующих фронтов и армий. Это было особое короткое время безконтрольного обогащения. Чтобы верней нанести последний удар Германии, Сталин перенял у Гитлера фронтовые посылки в тыл: за честь Родины – это хорошо, за Сталина – ещё лучше, но чтобы лезть на колючие заграждения в самое обидное время – в конце войны, не дать ли воину личную материальную заинтересованность в Победе, а именно – право послать домой: солдату – пять килограммов трофеев в месяц, офицеру – десять, а генералу – пуд? (Такое распределение было справедливо, ибо котомка солдата не должна отягощать его в походе, у генерала же всегда есть свой автомобиль.) Но в несравненно более выгодном положении находилась контрразведка СМЕРШ. До неё не долетали снаряды врага. Её не бомбили самолёты противника. Она всегда жила в той прифронтовой полосе, откуда огонь уже ушёл, но куда не пришли ещё ревизоры казны. Её офицеры были окутаны облаком тайны. Никто не смел проверять, что они опечатали в вагоне, что они вывезли из арестованного поместья, около чего они поставили часовых. Грузовики, поезда и самолёты повезли богатство офицеров СМЕРШа. Лейтенанты вывозили на тысячи, полковники – на сотни тысяч, Абакумов грёб миллионы.
Правда, он не мог вообразить таких странных обстоятельств, при которых он пал бы с поста министра или пал бы охраняемый им режим – а золото спасло бы его, даже если б находилось в швейцарском банке. Казалось бы, ясно, что никакие драгоценности не спасут обезглавленного. Однако это было свыше его сил – смотреть, как обогащаются подчинённые, а себе ничего не брать! Такой жертвы нельзя было требовать от живого человека! И он рассылал и рассылал всё новые спецкоманды на поиски. Даже от двух чемоданов мужских подтяжек он не мог отказаться. Он грабил загипнотизированно.
Но этот клад Нибелунгов, не принеся Абакумову свободного богатства, стал источником постоянного страха разоблачения. Никто из знающих не посмел бы донести на всесильного министра, зато любая случайность могла всплыть и погубить его голову. Безполезно было взято – однако и не объявляться же теперь министерству финансов!..