Другие же арестанты, исхудавшие до того, что не могли уже сидеть иначе как на мягком, – ходили из конца в конец предбанника, не закрывая своей срамоты и жаркими спорами пытаясь проникнуть за завесу происходящего.
Давно уж их воображенье
Алкало пи-щи роковой.
Однако их столько часов продержали в предбаннике, что споры утихли, тела покрылись пупырышками, а желудки, привыкшие с десяти часов вечера ко сну, тоскливо взывали о наполнении. Среди арестантов победила партия пессимистов, утверждавших, что через решётки в стенах и в полу уже втекает отравленный газ и сейчас все они умрут. Некоторым уже стало дурно от явного запаха газа.
Но загремела дверь – и всё переменилось! Не вошли, как всегда, два надзирателя в грязных халатах с засоренными машинками для стрижки овец и не швырнули пары тупейших в мире ножниц, для того чтобы переламывать ими ногти, – нет! – четыре парикмахерских подмастерья ввезли на колёсиках четыре зеркальные стойки с одеколоном, фиксатуаром, лаком для ногтей и даже театральными париками. И четыре очень почтенных дородных мастера, из них два армянина, вошли следом. А в парикмахерской, тут же, за дверью, арестантам не только не стригли лобков, изо всех сил нажимая стригущими плоскостями на нежные места, – но пудрили лобки розовой пудрой. Легчайшим полётом бритв касались измождённых арестантских ланит и щекотали в ухо шёпотом: «Не безпокоит?» Их голов не только не стригли наголо, но даже предлагали парики. Их подбородков не только не скальпировали, но оставляли по желанию клиентов начатки будущих бород и бакенбардов. А парикмахерские подмастерья, распростёртые ниц, тем временем обрезали им ногти на ногах. Наконец, в дверях бани им не влили в ладони по двадцать грамм растекающегося вонючего мыла, а стоял сержант и под расписку выдавал каждому губку, дщерь коралловых островов, и полновесный кусок туалетного мыла «Фея сирени».
|
После этого, как всегда, их заперли в бане и дали мыться всласть. Но арестантам было не до мытья. Их споры были горячей бутырского кипятка. Теперь среди них победила партия оптимистов, утверждавших, что Сталин и Берия бежали в Китай, Молотов и Каганович перешли в католичество, в России временное социал-демократическое правительство и уже идут выборы в Учредительное Собрание.
Тут с каноническим грохотом была открыта всем вам известная выходная дверь бани – и в фиолетовом вестибюле их ждали самые невероятные события: каждому выдавалось мохнатое полотенце и… по полной миске овсяной каши, что соответствует шестидневной порции лагерного работяги! Арестанты бросили полотенца на пол и с изумительной быстротой без ложек и других приспособлений поглотили кашу. Даже присутствовавший при этом старый тюремный майор удивился и велел принести ещё по миске каши. Съели и ещё по миске. Что было после – никто из вас никогда не угадает. Принесли не мороженую, не гнилую, не чёрную – да просто, можно сказать, съедобную картошку.
– Это исключено! – запротестовали слушатели. – Это уже неправдоподобно!
– Но это было именно так! Правда, она была из сорта свинячьей, мелкая и в мундирах, и может быть, насытившиеся зэки не стали бы её есть, – но дьявольское коварство состояло в том, что принесли её не поделенной на порции, а в одном общем ведре. С ожесточённым воем, нанося тяжёлые ушибы друг другу и карабкаясь по голым спинам, зэки бросились к ведру – и через минуту, уже пустое, оно с бренчанием прокатилось по каменному полу. В это время принесли ещё и соли, но соль была уже ни к чему.
|
Тем временем голые тела обсохли. Старый майор велел зэкам поднять с пола мохнатые полотенца и обратился с речью.
«Дорогие братья! – сказал он. – Все вы – честные советские граждане, изолированные от общества лишь временно, кто на десять, кто на двадцать пять лет за свои небольшие проступки. До сих пор, несмотря на высокую гуманность марксистско-ленинского учения, несмотря на ясно выраженную волю партии и правительства, несмотря на неоднократные указания лично товарища Сталина, руководством Бутырской тюрьмы были допущены серьёзные ошибки и искривления. Теперь они исправляются. – (Распустят по домам! – нагло решили арестанты.) – Впредь мы будем содержать вас в курортных условиях. – (Остаёмся сидеть! – поникли они.) – Дополнительно ко всему, что вам разрешалось и раньше, вам разрешается:
а) молиться своим богам;
б) лежать на койках хоть днём, хоть ночью;
в) безпрепятственно выходить из камеры в уборную;
г) писать мемуары.
Дополнительно к тому, что вам запрещалось, вам запрещается:
а) сморкаться в казённые простыни и занавески;
б) просить по второй тарелке еды;
в) при входе в камеру высоких посетителей противоречить начальству тюрьмы или жаловаться на него;
г) брать без спросу со стола папиросы «Казбек».
Всякий, кто нарушит одно из этих правил, будет подвергнут пятнадцати суткам холодного карцера-строгача и сослан в дальние лагеря без права переписки. Понятно?»
|
И едва лишь майор окончил речь – не гремящие вагонетки выкатили из прожарки бельё и драные телогрейки арестантов, нет! – ад, поглотивший лохмотья, не возвращал их! – но вошли четыре молоденькие кастелянши, потупясь, краснея, милыми улыбками подбодряя арестантов, что не всё ещё для них потеряно как для мужчин, – и стали раздавать голубое шёлковое бельё. Затем зэкам выдали штапельные рубашки, галстуки скромных расцветок, ярко-жёлтые американские ботинки, полученные по ленд-лизу, и костюмы из поддельного коверкота.
Немые от ужаса и восторга, арестанты в строю парами были проведены вновь в свою 72-ю камеру. Но, Боже, как она преобразилась!
Ещё в коридоре ноги их ступили на ворсистую ковровую дорожку, заманчиво ведущую в уборную. А при входе в камеру их овенули струи свежего воздуха и безсмертное солнце сверкнуло прямо в их глаза (за хлопотами прошла ночь, и воссияло уже утро). Оказалось, что за ночь решётки покрашены в голубой цвет, намордники с окон сняты, а на бывшей бутырской церкви, стоящей внутри двора, укреплено поворотное отражательное зеркало, и специально приставленный к нему надзиратель регулирует его так, чтоб отражённый солнечный поток всё время бы падал в окна 72-й камеры. Стены камеры, ещё вечером оливково-тёмные, теперь были обрызганы светлой масляной краской, по которой живописцы во многих местах вывели голубей и ленточки с надписью: «Мы – за мир!» и «Миру – мир!».
Деревянных щитов с клопами не было и помину. На рамы кроватей были натянуты холщёвые подвески, в них лежали перины, пуховые подушки, а из-за кокетливо отвёрнутого края одеяла сверкали белизной пододеяльник и простыня. У каждой из двадцати пяти коек стояли тумбочки, по стенам тянулись полки с книгами Маркса, Энгельса, Блаженного Августина и Фомы Аквинского, посреди камеры стоял стол под накрахмаленной скатертью, на нём – ваза с цветами, пепельница и нераспечатанная коробка «Казбека». (Всю роскошь этой волшебной ночи удалось оформить через бухгалтерию, и только сорт папирос «Казбек» нельзя было подогнать ни под одну расходную статью. Начальник тюрьмы решил шикнуть «Казбеком» на свои деньги, оттого и кара за него была назначена такая строгая.)
Но более всего преобразился тот угол, где прежде стояла параша. Стена была отмыта добела и выкрашена, вверху теплилась большая лампада перед иконой Богоматери с младенцем, сверкал ризами чудотворец Николай Мирликийский, возвышалась на этажерке белая статуя католической мадонны, а в неглубокой нише, оставленной ещё строителями, лежали Библия, Коран, Талмуд и стояла маленькая тёмная статуэтка Будды – по грудь. Глаза Будды были немного сощурены, углы губ отведены назад, и в потемневшей бронзе чудилось, что Будда улыбался.
Сытые кашей и картошкой и потрясённые невместимым обилием впечатлений, зэки разделись и сразу заснули. Лёгкий Эол колебал на окнах кружевные занавеси, не допускавшие мух. Надзиратель стоял в приотворенных дверях и следил, чтобы никто не спёр «Казбека».
Так они мирно нежились до полудня, когда вбежал чрезвычайно разгорячённый капитан в белых перчатках и объявил подъём. Зэки проворно оделись и заправили койки. Поспешно в камеру ещё втолкнули круглый столик под белым чехлом, на нём разложили «Огонёк», «СССР на стройке» и журнал «Америка», вкатили на колёсиках два старинных кресла, тоже под чехлами, – и наступила зловещая невыносимая тишина. Капитан ходил между кроватями на цыпочках и красивой белой палочкой бил по пальцам тех, кто протягивал руку за журналом «Америка».
В томительной тишине арестанты слушали. Как вам хорошо известно по собственному опыту, слух – это важнейшее чувство арестанта. Зрение арестанта обычно ограничено стенами и намордником, обоняние насыщено недостойными ароматами, осязанию нет новых предметов. Зато слух развивается необыкновенно. Каждый звук даже в дальнем углу коридора тотчас же опознаётся, истолковывает происходящие в тюрьме события и отмеряет время: разносят ли кипяток, водят ли на прогулку или принесли кому-то передачу.
Слух и донёс начало разгадки: со стороны 75-й камеры загремела стальная переборка – и в коридор вошло много людей. Слышался их сдержанный говор, шаги, заглушаемые коврами, потом выделились голоса женщин, шорох юбок, и у самой двери 72-й камеры начальник Бутырской тюрьмы приветливо сказал:
«А теперь госпоже Рузвельт, вероятно, будет интересно посетить какую-нибудь камеру. Ну, какую же? Ну, первую попавшуюся. Например, вот 72-ю. Откройте, сержант».
И в камеру вошла госпожа Рузвельт в сопровождении секретаря, переводчика, двух почтенных матрон из среды квакеров, начальника тюрьмы и нескольких лиц в гражданской одежде и в форме МВД. Капитан же в белых перчатках отошёл в сторону. Вдова президента, женщина тоже передовая и проницательная, много сделавшая для защиты прав человека, госпожа Рузвельт задалась целью посетить доблестного союзника Америки и увидеть своими глазами, как распределяется помощь ЮНРРА (Америки достигли зловредные слухи, будто продукты ЮНРРА не доходят до простого народа), а также – не ущемляется ли в Советском Союзе свобода совести. Ей уже показали тех простых советских граждан (переодетых партработников и чинов МГБ), которые в своих грубых рабочих спецовках благодарили Соединённые Штаты за безкорыстную помощь. Теперь госпожа Рузвельт настояла, чтоб её провели в тюрьму. Желание её исполнилось. Она уселась в одно из кресел, свита устроилась вокруг, и начался разговор через переводчика.
Солнечные лучи от поворотного зеркала всё так же били в камеру. И дыхание Эола шевелило занавеси.
Госпоже Рузвельт очень понравилось, что в камере, выбранной наудачу и застигнутой врасплох, была такая удивительная белизна, полное отсутствие мух и, несмотря на будний день, в святом углу теплилась лампада.
Заключённые поначалу робели и не двигались, но, когда переводчик перевёл вопрос высокой гостьи, неужели, щадя чистоту воздуха, никто из заключённых даже не курит, – один из них с развязным видом встал, распечатал коробку «Казбека», закурил сам и протянул папиросу товарищу.
Лицо генерал-майора потемнело.
«Мы боремся с курением, – выразительно сказал он, – ибо табак – это яд».
Ещё один заключённый пересел к столу и стал просматривать журнал «Америка», почему-то очень торопливо.
«За что же наказаны эти люди? Например, вот этот господин, который читает журнал?» – спросила высокая гостья.
(«Этот господин» получил десять лет за неосторожное знакомство с американским туристом.)
Генерал-майор ответил:
«Этот человек – активный гитлеровец, он служил в гестапо, лично сжёг русскую деревню и, простите, изнасиловал трёх русских крестьянок. Число убитых им младенцев не поддаётся учёту».
«Он приговорён к повешению?» – воскликнула госпожа Рузвельт.
«Нет, мы надеемся, что он исправится. Он приговорён к десяти годам честного труда».
Лицо арестанта выражало страдание, но он не вмешивался, а продолжал с судорожной поспешностью читать журнал.
В этот момент в камеру ненароком зашёл русский православный священник с большим перламутровым крестом на груди – очевидно, с очередным обходом, – и очень был смущён, застав в камере начальство и иностранных гостей.
Он хотел было уже уйти, но скромность его понравилась госпоже Рузвельт, и она попросила его выполнять свой долг. Священник тут же всучил одному из растерявшихся арестантов карманное Евангелие, сам сел на кровать ещё к одному и сказал окаменевшему от удивления:
«Итак, сын мой, в прошлый раз вы просили рассказать вам о страданиях Господа нашего Иисуса Христа».
Госпожа Рузвельт попросила генерал-майора тут же при ней задать заключённым вопрос – нет ли у кого-нибудь из них жалоб на имя Организации Объединённых Наций?
Генерал-майор угрожающе спросил:
«Внимание, заключённые! А кому было сказано про «Казбек»? Строгача захотели?»
И арестанты, до сих пор зачарованно молчавшие, теперь в несколько голосов возмущённо загалдели:
«Гражданин начальник, так курева нет!»
«Уши пухнут!»
«Махорка-то в тех брюках осталась!»
«Мы ж то не знали!»
Знаменитая дама видела неподдельное возмущение заключённых, слышала их искренние выкрики и с тем большим интересом выслушала перевод:
«Они единодушно протестуют против тяжёлого положения негров в Америке и просят рассмотреть этот вопрос в ООН».
Так в приятной взаимной беседе прошло минут около пятнадцати. В этот момент дежурный по коридору доложил начальнику тюрьмы, что принесли обед. Гостья попросила, не стесняясь, раздавать обед при ней. Распахнулась дверь, и хорошенькие молоденькие официантки (кажется, те самые переодетые кастелянши), внеся в судках обыкновенную куриную лапшу, стали разливать её по тарелкам. Во мгновение словно порыв первобытного инстинкта преобразил благообразных арестантов: они вспрыгнули в ботинках на свои постели, поджали колени к груди, оперлись ещё руками около ног и в этих собачьих телоположениях с оскаленными зубами зорко наблюдали за справедливостью разливки лапши. Дамы-патронессы были шокированы, но переводчик объяснил им, что таков русский национальный обычай.
Невозможно было уговорить арестантов сесть за стол и есть мельхиоровыми ложками. Они уже вытащили откуда-то свои облезлые деревянные, и едва лишь священник благословил трапезу, а официантки разнесли тарелки по постелям, предупредив, что на столе – блюдо для сбрасывания костей, – единовременно раздался страшный втягивающий звук, затем дружный хруст куриных костей – и всё наложенное в тарелки навсегда исчезло. Блюдо для сбрасывания костей не понадобилось.
«Может быть, они голодны? – высказала нелепое предположение встревоженная гостья. – Может быть, они хотят ещё?»
«Добавки никто не хочет?» – хрипло спросил генерал.
Но никто не хотел добавки, зная мудрое лагерное выражение «прокурор добавит».
Однако тефтели с рисом зэки проглотили с той же неописуемой быстротой.
Компота же в этот день не полагалось, так как день был будний.
Убедившись в ложности инсинуаций, распускаемых злопыхателями в западном мире, миссис Рузвельт со всею свитой вышла в коридор и там сказала:
«Но как грубы их манеры и как низко развитие этих несчастных! Можно надеяться, однако, что за десять лет они приучатся здесь к культуре. У вас великолепная тюрьма!»
Священник выскочил из камеры между свитой, торопясь, пока не захлопнули дверь.
Когда гости из коридора ушли, в камеру вбежал капитан в белых перчатках:
«Вста-ать! – закричал он. – Становись по два! Выходи в коридор!»
И, заметив, что слова его не всеми правильно поняты, он ещё подошвою сапога дополнительно разъяснял отстающим.
Только тут обнаружилось, что один хитроумный зэк буквально понял разрешение писать мемуары и, пока все спали, с утра уже накатал две главы: «Как меня пытали» и «Мои лефортовские встречи».
Мемуары были тут же отобраны, и на ретивого писателя заведено новое следственное дело – о подлой клевете на органы Госбезопасности.
И снова с пощёлкиванием и позвякиванием «веду зэка» их отвели сквозь множество стальных дверей в предбанник, всё так же переливавшийся своею вечной малахитово-рубинной красотою. Там с них снято было всё, вплоть до шёлкового голубого белья, и произведен был особо тщательный обыск, во время которого у одного зэка под щекой нашли вырванную из Евангелия Нагорную проповедь. За это он тут же был бит сперва в правую, а потом в левую щеку. Ещё отобрали у них коралловые губки и «Фею сирени», в чём опять-таки заставили каждого расписаться.
Вошли два надзирателя в грязных халатах и тупыми, засоренными машинками стали выстригать арестантам лобки, потом теми же машинками – щёки и темени. Наконец в каждую ладонь влили по двадцать грамм жидкого вонючего заменителя мыла и заперли всех в бане. Делать было нечего, арестанты ещё раз помылись.
Потом с каноническим грохотом отворилась выходная дверь, и они вышли в фиолетовый вестибюль. Две старые женщины, служанки ада, с громом выкатили из прожарок вагонетки, где на раскалённых крючках висели знакомые нашим героям лохмотья.
Понуро вернулись они в 72-ю камеру, где снова на клопяных щитах лежали пятьдесят их товарищей, сгорая от любопытства узнать о происшедшем. Окна вновь были забиты намордниками, голубки́ закрашены тёмно-оливковой краской, а в углу стояла четырёхведёрная параша.
И только в нише, забытый, загадочно улыбался маленький бронзовый Будда…