ЖАН БОДРИЙЯР. ОБЩЕСТВО ПОТРЕБЛЕНИЯ. ЧАСТЬ III. СМИ, СЕКС И ДОСУГ. ГЛАВА VIII. МИСТИКА ЗАБОТЫ




Двусмысленность

Когда в повседневном бытии-друг-с-другом встречает подобное, что всякому доступно и о чем всякий может сказать всякое, скоро становится уже не решить, что разомкнуто в подлинном понимании и что нет. Эта двусмысленность распространяется не только на мир, но равным образом на бытие-с-другими как таковое, даже на бытие Dasein-a к самому себе.

Все выглядит так, словно подлинно понято, схвачено и проговорено, а по сути все же нет, или выглядит не так, а по сути все же да. (Эта же мысль в пролегоменах: Так в атмосфере публичности разыгрывается нечто двусмысленное: дело выглядит так. будто оно усматривается и обсуждается по-настоящему, но в сущности это не так, — и то, что выглядит как ненастоя­щее, вполне может оказаться настоящим – И.Ф.). Двусмысленность касается не только распоряжения и манипулирования доступным для употребления и пользования, но она утвердилась уже в пони­мании как способности быть, в способе набрасывания и задания возможностей присутствия. (Google перевод: Неоднозначность касается не только наличия и переключения с тем, что доступно в использовании и наслаждении, но уже зарекомендовало себя в понимании способности быть, в плане проектирования и определения возможностей существования.)

Не только всякий знает и обговаривает то, что предлежит и предносится, но всякий умеет говорить уже и о том, что только должно произойти, что еще не предлежит, но «собственно» должно делаться. (Google перевод: Мало того, что все знают и обсуждают, что там и что происходит, но все знают, как говорить о том, что должно произойти, чего еще нет, но должно «на самом деле» быть сделано). Всякий всегда уже заранее угадал и учуял то, что другие тоже угадывают и чуют. Это пронюхивание чутьем, а именно понаслышке из разговоров — кто по-настоящему «взял след», о том не говорит, — есть коварнейший способ, каким двусмысленность задает возможности Dasein-y, чтобы уже и задушить их в их силе.

А именно, если, положим, то, что люди угадывали и чуяли, однажды действительно претворится в дело, то двусмысленность как раз уже позаботилась о том, чтобы интерес к реализованной вещи тотчас же угас. Этот интерес имеется ведь только в образе любопытства и толков, пока дана возможность необязывающего лишь-со-учуяния. Со-бытие-при, когда люди и пока люди чуют след, отказывает в следовании, когда наступает реализация чаемого. Ибо с нею Dasein так или иначе отброшено назад к самому себе. Толки и любопытство теряют свою власть. И зато уж они мстят за себя. Перед лицом осуществления того, что люди со-чуяли, толки тут как тут с утверждением: это мы тоже могли бы сделать, ибо — мы это ведь все-таки тоже чуяли. Толки в итоге даже раздражаются, что то, что они чуяли и постоянно требовали, теперь действительно делается. Ведь у них же этим отбирается повод чуять дальше.

Поскольку однако время Dasein-а, мобилизованного в молчании осуществления и настоящего провала, какое-то другое, в глазах публичности существенно более медленное чем время толков, которые «не отстают от жизни», эти толки давно достигли чего-то другого, всякий раз новейшего. Ранее ощущавшееся и наконец осуществленное пришло в виду новейшего слишком поздно. Толки и любопытство заботятся в их двусмысленности о том, чтобы подлинно и заново совершаемое при его выступлении для публичности устарело. Оно способно высвободиться в своих позитивных возможностях только потом, когда заглушающие толки станут недейственны и «всеобщий» интерес отомрет.

Двусмысленность публичной истолкованности выдает забегающее вперед проговаривание и любопытствующее чутье за собственно совершающееся и ставит на осуществлении и действии печать запоздалости и иррелевантности. У людей поэтому понимание Dasein-a постоянно обознается в своих проектах относительно аутентичных возможностей бытия. Двусмысленно Dasein всегда «вот», т. е. в той публичной разомкнутости бытия-друг-с-другом, где самые громкие толки и самое находчивое любопытство держат «дело» на мази, там, где повседневно происходит все и по сути ничего.

Эта двусмысленность подбрасывает любопытству всегда то, что оно ищет, и придает толкам видимость, будто в них всё решается.

Этот бытийный способ разомкнутости бытия-в-мире пронизывает однако и бытие-друг-с-другом как такое. Другой ближайше «присутствует» из того, что люди о нем слышали, о нем говорят и знают. В промежутках между исходным бытием-друг-с-другом вдвигаются как ближайшее толки. Всякий главное дело и прежде всего следит за другим, как он себя поведет, что на это скажет. Бытие-друг-с-другом в людях есть сплошь да рядом не замкнутое, безразличное друг-рядом-с-другом, но напряженное, двусмысленное друг-за-другом-слежение, тайный взаимоперехват. Под маской друг-за-друга разыгрывается друг-против-друга.

Притом надо заметить, что двусмысленность возникает вовсе не от специального намерения исказить и извратить, что она не вызвана впервые каким-то отдельным Dasein-ом. Она лежит уже в бытии-друг-с-другом как брошеном бытии-друг-с-другом в одном мире. Но публично она потаена, и люди будут всегда противиться тому, чтобы эта интерпретация бытийного образа истолкованности людей попала в точку. Было бы недоразумением, пожелай экспликация этих феноменов подтвердить себя через согласие людей.

Феномены толков, любопытства и двусмысленности были выставлены таким образом, что между ними самими намечается уже какая-то бытийная взаимосвязь. Способ бытия этой взаимосвязи надлежит теперь схватить экзистенциально-онтологически. Основообраз бытия повседневности надлежит понять теперь в горизонте добытых до сих пор бытийных структур Dasein-a.

 

А.Г. Дугин Мартин Хайдеггер Философия другого начала.

Двусмысленность (Zweideutlichkeit)

То, что Dasein всегда находится между (zwischen), порождает в неаутентичном режиме постоянную двусмысленность, неопределенность, размытость, непрерывно путающую онтические вектора развертывания Dasein'а в направлении пространственных или временных горизонтов. В отличие от аутентичного Dasein'а, которое схватывает в бытие-между именно бытие, освобождающее его от ложных отождествлений с сущим вовне (fusiz) и сущим внутри (idea, yuch), неаутентичный Dasein, напротив, впадает в череду метаний между внешним и внутренним, не в силах сосредоточиться и доказать онтологическую основу ни того, ни другого, вращаясь в круговороте нарастающих как ком неопределенностей.

Двусмысленность можно рассмотреть как наложение болтовни на жажду нового. Бессмысленное повторение одного и того же в болтовне порождает в неаутентичном Dasein'е симуляцию постоянства, что создает фиктивный смысловой ряд, как своего рода бубнящее постоянство псевдо-смыслов. Любопытство же, со своей стороны, привносит псевдодинамику мелькающих картин. Так как и то и другое суть противоположности смыслу, то оба процесса пребывают в десинхронизированном состоянии – бормочу одно, а вижу другое, а так как не понимаю ни того, что вижу, то того, что говорю (или слышу), то получается двусмысленность как наложение друг на друга двух бессмысленностей (звуковой и визуальной).

Философия экзистенциализма Больнов Отто Фридрих

3. МОЛВА, ЛЮБОПЫТСТВО, ДВУСМЫСЛЕННОСТЬ

3. МОЛВА, ЛЮБОПЫТСТВО, ДВУСМЫСЛЕННОСТЬ

Способ бытия "man" Хайдеггер определил в трех понятиях - молвы, любопытства и двусмысленности. Показательным моментом является содержащаяся в человеческой речи опасная возможность воспринять необходимое слово в поверхностном смысле и передать его дальше, не утруждая при этом себя усвоением самого обозначаемого этим словом дела (die Sache) в его глубине. Человек уверен, что понимает, в действительности же он судит, исходя не из собственного отношения к самому делу, а лишь следует авторитету произносимого слова, что затем в дальнейшем проговаривании уплощается до голой "молвы". "Дело таково, ибо так говорят" (SuZ. 168) (67). Молва беспочвенна, поскольку она не имеет исходного отношения к самому делу и помещается между человеком и действительностью подобно почти что непроницаемой завесе. Она уже с самого начала ведет человеческое понимание некоторым предначертанным образом и делает невозможным любое подлинное соприкосновение с реальностью. "Молва представляет собой возможность понять все без предшествующего усвоения дела. При подобном присвоении молва оберегает от опасности потерпеть неудачу" (SuZ. 169) (68).

Однако, поскольку молва не проникает в глубину и сущностно ни на каком месте не укоренена, из нее одновременно проистекает любопытство, которое, перескакивая от одного к другому, ищет насыщения в чувстве внешнего постижения и в беспроблемной погоне за "интересным", уклоняясь от любого более глубокого, предполагающего некоторые обязательства разбирательства в сторону чего-то нового. Так любопытство становится тем средством, благодаря которому человек остается в одной лишь суете (der Betrieb) и отвечает молчанием на все более глубоким образом проникающие в него вопросы.

И все же самым роковым является то, что обозначено Хайдеггером как "двусмысленность" (die "Zweideutigkeit"). В мире нет отличительного знака, при помощи которого можно было бы отличить неподлинное от подлинного, голую молву от основательных бытийных отношений, пустое любопытство от настоящих человеческих устремлений. "Все выглядит словно бы подлинно понятым, постигнутым и проговоренным, в основе же это не так" (SuZ. 175) (69). Все, что считается подлинным, способно обманывать; и даже то, что в первое мгновение было подлинным, впоследствии уже может быть неподлинным. Так свойство двусмысленности характеризует глубочайшую тревожность всего духовного мира, где принципиальным образом Отсутствует возможность отличать по надежным признакам сущностное в человеке от голой кажимости.

Таким образом, повседневное бытие в сообществе понимается как бытие неподлинности (70), причем лишь из анализа этого анонимного массового бытия возникает более точное определение неподлинности, которое выше еще должно было оставаться открытым. Человек "потерян в разверзнутости man", он "отдан" массовому бытию. Поэтому восхождение к подлинности своего существования неминуемо является освобождением от этой включенности в сообщество "man" и воскрешением возможностей содержащихся в собственном внутреннем. И здесь, в качестве задачи, которую человек может выполнить лишь в решительном напряжение возникает само-бытие (Selbst-sein). Я и масса противостоят друг другу как подлинность и неподлинность личного бытия. Та решительная черта, что отличает подлинность от неподлинности, одновременно является чертой, отделяющей единичного человека от массы.

Экзистенциальное существование и масса суть такие противоположные понятия, которые с необходимостью обуславливают друг друга. Исходя из строгого понятия экзистенциального существования любая естественная общность неизбежно должна восприниматься как голая масса, пытающаяся подавить восхождение к подлинности существования, и потому последнее неминуемо является освобождением от массы. Современная психология масс, выросшая, правда, преимущественно на другой основе, обнаруживает внутреннюю близость к экзистенциальной философии, последняя же использует эту психологию для того, чтобы прописать тот задний план, на фоне которого экзистенциальная философия способна выделить состояние подлинного существования.

Одновременно отсюда острее определяется отношение между подлинностью и неподлинностью. Если вначале экзистенциальный опыт был представлен как процесс, в котором человек дистанцируется от всех содержательно данных определений, то неподлинность выступает теперь в качестве состояния, в котором человек теряется в содержательных определения "мира". Это обуславливает то, что хотя неподлинность и определяется каждый раз содержательно, подлинность, однако, не имеет собственного содержания, но всегда должна определяться лишь формально в процессе самоотторжения (das Sichabsto?en) как такового. Поэтому неподлинность может сохраняться как длительное состояние, подлинность же, напротив, есть не состояние, а лишь процесс. Последняя не имеет продолжительности, но должна в каждое мгновение достигаться вновь, и с каждым мгновением она вновь ниспадает. Таковы те черты, которые ниже станут существенны для экзистенциального понимания времени.


 

37. Ambiguity

When, in our everyday Being-with-one-another, we encounter the sort of thing which is accessible to everyone, and about which anyone can say anything, it soon becomes impossible to decide what is disclosed in a genuine understanding, and what is not. This ambiguity [Zweideutigkeit] extends not only to the world, but just as much to Being-with-one-another as such, and even to Dasein's Being towards itself.

Everything looks as if it were genuinely understood, genuinely taken hold of, genuinely spoken, though at bottom it is not; or else it does not look so, and yet at bottom it is. Ambiguity not only affects the way we avail ourselves of what is accessible for use and enjoyment, and the way we manage it; ambiguity has already established itself in the under­standing as a potentiality-for-Being, and in the way Dasein projects itself and presents itself with possibilities.1 Everyone is acquainted with what is up for discussion and what occurs,2 and everyone discusses it; but everyone also knows already how to talk about what has to happen first— about what is not yet up for discussion but 'really' must be done Мало того, что все знают и обсуждают, что там и что происходит, но все знают, как говорить о том, что должно произойти, чего еще нет, но должно «на самом деле» быть сделано.. Already everyone has surmised and scented out in advance what Others have also surmised and scented out. Каждый всегда подозревал и чувствовал заранее то, что другие подозревают и чувствуют. This Being-on-the scent is of course based upon

1 '· · · sondern sie hat sich schon im Verstehen als Seinkönnen, in der Art des Entwurfs und der Vorgabe von Moglichkeiten des Daseins festgesetzt.'

в ' · · · was vorliegt und vorkommt · · ·'

hearsay, for if anyone is genuinely 'on the scent' of anything, he does not speak about it; and this is the most entangling way in which ambiguity presents Dasein's possibilities so that they will already be stifled in their power.1

Even supposing that what "they" have surmised and scented out should some day be actually translated into deeds, ambiguity has already taken care that interest in what has been Realised will promptly die away. Если предположить, что то, что человек почувствовал и почувствовал, действительно осуществилось в один прекрасный день, то эта двусмысленность уже гарантировала, что интерес к реализованной вещи немедленно исчезнет.

Indeed this interest persists, in a kind of curiosity and idle talk, only so long as there is a possibility of a non-committal just-surmising-with-someone-else. Being "in on it" with someone [das Mit-dabei-sein] when one is on the scent, and so long as one is on it, precludes one's allegiance when what has been surmised gets carried out. For in such a case Dasein is in every case forced back on itself. Idle talk and curiosity lose their power, and are already exacting their penalty. 2 When confronted with the carrying- through of what "they" have surmised together, idle talk readily estab­lishes that "they" "could have done that too"—for "they" have indeed surmised it together. In the end, idle talk is even indignant that what it has sur^^ed and constantly demanded now actually happens. In that case, indeed, the opportunity to keep on surmising has been snatched away. ·

But when Dasein goes in for something in the reticence of carrying it through or even of genuinely breaking down on it, its time is a different time and, as seen by the public, an essentially slower time than that of idle which 'lives at a faster rate'. Idle talk will thus long since have gone on to something else which is currently the very newest thing. That which was earlier surmise and has now been carried through, has come too late if one looks at that which is newest. Idle talk and curiosity take care in their ambiguity to ensure that what is genuinely and newly created is out of date as soon as it emerges before the public. Such a new creation can become free in its positive possibilities only if the idle talk which covers it up has become ineffective, and if the 'common' interest has died away.

In the ambiguity of the way things have been publicly interpreted, talking about things ahead of the game and making surmises about them curiously, gets passed off as what is really happening, while taking action and carrying something through get stamped as something merely sub­sequent and unimportant. Thus Dasein's understanding in the "they" is constantly going wrong [versieht sich] in its projects, as regards the genuine possibilities of Being. Dasein is always ambiguously 'there'—that is to say, in that public disclosedness of Being-with-one-another where the loudest.

 

 

I ' · · · ist die verfänglichste Weise, in der die Zweideutigkeit Möglichkeiten des Daseins vorgibt, ^rn sie auch schon in ihrer Kraft zu ersticken.' (Notice that 'ihrer' may refer to 'Zweideutigkeit' or to 'Möglichkeiten'.)

II 'Und sie rächen sich auch schon.'


idle talk and the most ingenious curiosity keep 'things moving', where, in an everyday manner, everything (and at bottom nothing) is happening.

This ambiguity is always tossing to curiosity that which it seeks; and it gives idle talk the semblance of having everything decided in it.But this kind of Being of the disclosedness of Being-in-the-world dominates also Being-with-one-another as such. The Other is proximally 'there' in terms of what "they" have heard about him, what "they" say in their talk about him, and what "they" know about him. Into prim­ordial Being-with-one-another, idle talk first slips itself in between. Everyone keeps his eye on the Other first and next, watching how he will I 75 comport himself and what he will say in reply. Being-with-one-another in the "they" is by no means an indifferent side-by-side-ness in which everything has been settled, but rather an intent, ambiguous watching of one another, a secret and reciprocal listening-in. Under the mask of "for-one-another", an "against-one-another" is in play.

In this connection, we must notice that ambiguity does not first arise from aiming explicitly at disguise or distortion, and that it is not some­thing which the individual Dasein first conjures up. It is already implied in Being with one another, as thrown Being-with-one-another in a world. Publicly, however, it is quite hidden; and "thf:y" will always defend them­selves against this Interpretation of the kind ofBeing which belongs to the way things have been interpreted by the "they", lest it should prove correct. It would be a misunderstanding if we were to seek to have the explication of these phenomena confirmed by looking to the "they" for agreement.

The phenomena of idle talk, curiosity, and ambiguity have been set forth in such a manner as to indicate that they are already interconnected in their Being. We must now grasp in an existential-ontological manner the kind of Being which belongs to this interconnection. The basic kind of Being which belongs to everydayness is to be understood within the horizon of those structures of Dasein's Being which have been hitherto obtained.


 

ЖАН БОДРИЙЯР. ОБЩЕСТВО ПОТРЕБЛЕНИЯ. ЧАСТЬ III. СМИ, СЕКС И ДОСУГ. ГЛАВА VIII. МИСТИКА ЗАБОТЫ

 

Общество потребления отличается не только изобилием благ и услуг, но и тем более важным фактом, что все является услугой, что предоставленное для потребления никогда не даётся просто-напросто как продукт, а всегда как личная услуга, как удовлетворение. Начиная с «Guiness is good for you» 89 до глубокой озабоченности политиков судьбой их сограждан, включая в это улыбку хозяйки отеля и благодарности автоматического раздатчика сигарет, каждый из нас окружён чудовищной услужливостью, повязан сговором преданности и доброжелательства, Малейший кусочек мыла рекомендует себя как результат размышлений целого консилиума экспертов, работавших в течение месяцев над бархатистостью вашей кожи. Эрбор ставит весь свой штаб на службу вашей «заднице»: «Ибо здесь всё. Это наша первая область изучения… Наше ремесло состоит в том, чтобы вас усадить. Анатомически, социально и почти философски. Все наши сиденья родились из тщательного изучения вашей личности… Если кресло имеет обивку из полиэстера, то чтобы лучше соответствовать вашей деликатной округлости и так далее». Это больше не сиденье, а тотальная социальная услуга для вас.

Ничто сегодня не потребляется просто, то есть не покупается, не приобретается и не используется с такой-то целью. Предметы не столь уж служат для какой-то цели, прежде всего и главным образом они служат вам. Без этого добавления персонализованного «вы» к простому предмету, без этой тотальной идеологии личной услуги потребление не было бы самим собой. Это не просто-напросто удовлетворение. Именно теплота удовлетворения, личной преданности придаёт ему весь его смысл. Именно под солнцем заботы загорают современные потребители.

 

§ 6. Истина философии и ее двусмысленность

В предыдущей части предварительного рассмотрения мы получили первоначальную характеристику метафизики, — она есть мышление в предельных вбирающих понятиях, спрашивание, которое в каждом вопросе, а не только в конечном итоге спрашивает о целом. Всякий вопрос о целом захватывает и спрашивающего, ставит его исходя из целого под вопрос. Мы попытались охарактеризовать это целое с одной стороны, воспринимающейся как нечто психологическое, — со стороны того, что мы назвали двусмысленностью философствования. Эту двусмысленность философии мы рассматривали пока в двух аспектах: во-первых, ее двусмысленность вообще, и во-вторых — двусмысленность нашего философствования здесь и теперь. Двусмысленность философии вообще означает, что она представляется наукой и мировоззрением, не будучи ни тем, ни другим. Она приводит нас к невозможности удостовериться, является ли философия наукой и мировоззрением или нет.

Эта общая двусмысленность обостряется как раз тогда, когда мы отваживаемся преподнести нечто как именно философское. Кажимость так не устраняется, а нагнетается. Это — кажимость в двояком смысле [ 13 ], задевающая вас, слушателей, и меня; кажимость, которую никогда не устранить по причинам, в которые нам еще предстоит вникнуть. Эта кажимость для преподавателя много упрямее и опаснее, потому что за него всегда говорит определенный нежеланный авторитет, который выражается в своеобразном трудноуловимом убеждении других, — убеждении, чья опасность очень нечасто дает себя распознать. Убеждение, заложенное во всяком преподавании философии, не исчезает и тогда, когда выдвигается требование сплошного обоснования всего и доказательства как решающего критерия. Тезис, что в конечном счете, ограничившись плоскостью доказуемого, можно в принципе устранить всякую двусмысленность, восходит к еще глубже залегающей презумпции: что и в философии, как везде, доказуемое есть вообще существенное. Но это, возможно, заблуждение; возможно, доказуемо только то, что по существу маловажно; и, возможно, всё то, что требуется сперва доказать, не имеет в себе никакого внутреннего веса.

Так эта последняя попытка устранения двусмысленности посредством ограничения доказуемым ведет к вопросу, каков же характер философской истины и философского познания, можно ли здесь вообще говорить о доказуемости.

Оставим пока в стороне то своеобразное обстоятельство, что вопрос о философской истине ставился редко, да и то лишь мимоходом. Такое положение не случайно, оно коренится как раз в двусмысленности философии. Почему? Двусмысленность философии соблазняет человека дать философии в союзники и водители здравый смысл, который столь же двусмысленно предписывает, что надо думать о ней и ее истине.

Мы сказали: философствование есть выговаривание и размежевание, касающееся последних и предельных вещей. Что философия есть нечто в таком роде, знает даже повседневное сознание, хотя оно истолковывает это знание в смысле мировоззрения и абсолютной науки. Ближайшим образом философия представляется чем-то таким, что, во-первых, каждого касается и до каждого доходит и, во-вторых, является предельным и высшим.

а) Выдавание себя философией за нечто всех касающееся и всем доступное

Философия есть нечто такое, что касается каждого. Она не привилегия какого-то одного человека. В этом, пожалуй, не приходится сомневаться. Но повседневное сознание делает отсюда молчаливый вывод: что каждого касается, до каждого должно доходить. Оно должно быть само собой каждому доступно. Это «само собой» означает: всё должно быть непосредственно ясно. Непосредственно — значит любому человеку с улицы, без всяких дальнейших затрат для четкого и здравого рассудка. А что и так само собой до каждого доходит — это, каждый знает, высказывания вроде дважды два четыре, поддающиеся расчету, находящиеся не вне контроля каждого, не вне того, что каждый без долгих слов способен принять в расчет. Расчет — вещь доходчивая, как дважды два четыре. Чтобы такого рода вещь усвоить, требуется минимальная затрата человеческой субстанции, если вообще требуется. Подобные общезначимые истины мы понимаем, вовсе не рискуя нашим человеческим существом в его основе. Это понимаю я, это понимает вообще всякий человек, будь он ученый или крестьянин, джентльмен или мошенник, будь он близок самому себе и захвачен или потерялся в случайном и запутался в нём. Философия касается каждого. Поэтому она — для каждого, как каждый естественным образом и считает. Философская истина, именно поскольку она каждого касается, должна доходить до каждого, в согласии с повседневным критерием доходчивости. Этим непосредственно предполагается: то, что до каждого доходит, содержит в себе порядок и способ, каким оно до каждого доходит. Доходчивость предписывает, что вообще может быть истинным, как должна выглядеть истина вообще и философская истина в частности.

b) Выдавание себя философией за предельное и высшее

α) Философская истина под видом абсолютно достоверной истины

Философия есть последнее, предельное. Как раз такое каждый должен иметь и уметь иметь в прочном обладании. Как высшее оно должно быть и надежнейшим — это всякому очевидно. Оно должно быть достовернейшим. То, что доходит до каждого само, без человеческого усилия, должно обладать высшей достоверностью. И вот посмотрите — то, что каждому и так доступно безо всяких, вроде дважды два четыре, известно нам в своем предельном проявлении как математическое познание. Оно во всяком случае, как опять же всякий знает, есть высшее, самое строгое и самое достоверное познание. Так что вроде бы мы имеем тут идею и масштаб философской истины, вытекающие из того, чем является и должно быть философствование. В довершение всего мы помним, что Платон, которому мы едва ли захотим отказать в философской харизме, велел над входом в свою академию написать: οὐδεὶς ἀγεωμέτρητος εἰσίτω, «пусть не входит никто, не осведомленный в геометрии, в математическом познании» [ 14 ]. Декарт, определивший основополагающую установку новоевропейской философии, — чего другого хотел он, как не придать философской истине математический характер и вывести человечество из сомнения и неясности? От Лейбница дошло изречение: Sans les mathématiques on ne pénètre point au fond de la Metaphysique, «без математики не проникнуть в основание метафизики». Вот, кажется, самое глубокое и самое емкое подтверждение того, что люди естественным образом выставляют как абсолютную истину в философии для каждого.

Но если с такой уж очевидностью ясно, что философская истина есть абсолютно достоверная истина, то почему именно она не дается никаким усилиям философии? Не видим ли мы, наоборот, во всей истории философии, что касается ее усилий добиться абсолютной истины и достоверности, постоянно одну катастрофу за другой? Мыслителям вроде Аристотеля, Декарта, Лейбница и Гегеля приходится мириться с тем, что их опровергает какой-нибудь докторант. Катастрофы эти настолько катастрофичны, что те, кого они касаются, даже не замечают их.

Не следует ли нам из опыта всей предшествующей судьбы философии как абсолютной науки сделать вывод, что с подобной целью надо окончательно распрощаться? Против такого вывода могли бы возразить: во-первых, хотя два с половиной тысячелетия истории западной философии представляют изрядный промежуток времени, их всё же недостаточно, чтобы сделать то же заключение относительно всего будущего; во-вторых, поскольку нельзя таким образом судить и рядить по прошлому о грядущем, то возможность, что усилия философии однажды всё-таки увенчаются успехом, надо оставить принципиально открытой.

На оба упрека следует ответить: мы отказываем философии в характере абсолютной науки не потому, что она тут ничего пока еще не достигла, а потому, что такая идея существа философии приписывается последней на почве ее двусмысленности, и потому, что эта идея подрывает философию в ее глубочайшей сути. Оттого мы вкратце указали на происхождение этой идеи. Что значит — предписать философии в качестве мерила познания и идеала истины математическое знание? Это означает не менее как сделать совершенно необязывающее и по своему содержанию самое пустое познание мерилом для самого обязывающего и полного — т. е. нацеленного на целое — познания. Так что нам нет никакой необходимости даже и оставлять открытой возможность того, что философии в конечном счете всё же удастся еще однажды ее мнимое дело — превращение в абсолютную науку, ибо эта возможность вообще не есть возможность философии.

Если мы с самого начала в принципе отклоняем связь между математическим и философским познанием, то мотив этого именно тот, который мы назвали: математическое познание в себе по своему содержанию, хотя оно в предметном смысле заключает большое богатство, есть наиболее пустое познание, какое только можно помыслить, и в качестве такового — одновременно наименее обязывающее для человека. Отсюда тот примечательный факт, что некоторые математики уже в возрасте 17-ти лет могли делать великие открытия. Математические познания не обязательно должны опираться на внутреннюю субстанцию человека. Для философии подобное в принципе невозможно. Самое пустое и одновременно всего меньше связанное с существом человека знание, математическое, не может стать мерилом для самого полного и обязывающего знания, какое можно помыслить: философского. Вот подлинная причина — обозначим ее пока лишь вчерне,— почему математическое знание нельзя выставлять перед философским знанием как идеал.

β) Пустота и необязательность аргумента о формальном противоречии.

Укорененность философской истины в судьбе человеческого присутствия

Если мы так расправляемся с возражениями, отстаивая тезис, что философское познание, коротко говоря, не математическое в широком смысле и не имеет характера абсолютной достоверности, то не грозит ли нам другое, намного более колкое возражение, сводящее как будто бы на нет все наши предыдущие выкладки? Не сможет ли каждый без труда встать на нашем пути и сказать: стоп! Вы то и дело повторяете тут решительным тоном, что философия вовсе не наука, вовсе не абсолютно достоверное познание. Но это, как раз это — что она не есть абсолютно достоверное познание, — надо думать, уж абсолютно достоверно, и вы провозглашаете этот абсолютно достоверный тезис в философской лекции. Нет, довольно с нас софистики, до краев полной такими ненаучными демаршами. Утверждать с претензией на абсолютную достоверность, что не существует никакой абсолютной достоверности, — вот самая хитрая уловка, какую можно придумать, но такие вещи как раз очень недолговечны. В самом деле, как им устоять перед только что представленным возражением?

Поскольку аргумент, перед нами сейчас явившийся, не сегодня только родился, но всплывает на поверхность снова и снова, мы должны разглядеть его весь целиком и уловить в его формальной прозрачности. Разве этот аргумент не убедителен? Вот он: нелепо, самопротиворечиво с абсолютной достоверностью утверждать отсутствие абсолютной достоверности, ибо тогда остается по крайней мере эта достоверность — что нет никакой, а это ведь значит: какая-то достоверность имеется. Конечно, он настолько же убедителен, насколько пошл; и он настолько же пошл, насколько во все времена оставался недейственным. Не может быть случайностью, что этот по видимости непоколебимый аргумент тем не менее ничему не преграда. Но мы хотим не апеллировать снова к недейственности этого аргумента в предшествующей истории, а пригласить задуматься о двух вещах.

Первое: именно поскольку этот аргумент всегда так легко предъявить, — именно потому он по существу ничего не говорит. Он совершенно пуст и необязывающ. Это аргумент, по своему внутреннему содержанию вообще относящийся не к философии, а к формальной казуистике, призванной отбросить всякого говорящего назад, к самопротиворечию [ 15 ]. Чтобы данный аргумент имел убедительную силу и значимость, приписываемые ему в подобных обстоятельствах, следовало бы всё-таки — по крайней мере в духе тех, кто хочет видеть всё построенным на такой достоверности и на достоверных доказательствах, — иметь сперва доказательство того, что этот пустой трюк с формальным самопротиворечием пригоден нести на себе и определять собой философию в ее существе, в ее предельности и нацеленности на целое. Такое доказательство до сих пор не только не представлено, но даже и необходимость его не осознана, тем более не понята людьми, манипулирующими названным аргументом [ 16 ].

Второе: этот аргумент, надеющийся ниспровергнуть наш тезис «философия не есть наука и ей не присуща никакая абсолютная достоверность», просто не попадает в цель. Мы ведь не утверждаем и никогда не станем утверждать, будто абсолютно достоверно, что философия не есть наука. Почему мы оставляем это не удостоверенным? Разве потому, что мы всё-таки оставляем открытой возможность для нее быть чем-то вроде науки? Никоим образом, но потому, что мы как раз не знаем и никогда не сможем знать с абсолютной достоверностью, философствуем ли мы вообще во всех наших разбирательствах [ 17 ]. Если мы не можем в этом смысле быть уверены в собственном действии, то как мы собираемся взваливать на него какую-то абсолютную достоверность?

Мы в своем философствовании не удостоверены. В таком случае, может быть, она, философия, непосредственно в самой себе обладает абсолютной достоверностью? Нет, потому что это вот — то, что мы в своем философствовании не удостоверены, — вовсе не случайное свойство философии применительно к нам, но принадлежит ей самой, коль скоро она человеческое дело. Философия имеет смысл только как человеческий поступок. Ее истина есть, по существу, истина человеческого присутствия. Истина философствования укоренена в судьбе человеческого присутствия. А это присутствие сбывается в свободе. Возможность, перемена и ситуация темны. Присутствие расположено прежде возможностей, которые оно не предвидит. Оно подвержено перемене, которую не знает. Оно движется постоянно в ситуации, которою не владеет. Всё принадлежащее к экзистенции присутствия принадлежит с равной существенностью к истине философии. Говоря так, мы знаем это отнюдь не с абсолютной достоверностью, знаем также и не с долей вероятности, представляющей собою лишь антоним к постулируемой абсолютной достоверности. Мы знаем всё это знанием особого рода, отмеченного взвешенностью между достоверностью и недостоверностью, — знанием, в которое мы врастаем только посредством философствования. Ибо когда мы это так просто проговариваем, возникает лишь опять всё та же видимость аподиктических суждений, в которых человек не участвует. Видимость исчезнет, когда мы изменим содержание.

Но если мы сами не знаем, философствуем мы тут или нет, то не начинает ли всё колебаться? Начинает. Всё неизбежно должно прийти в колебание. Ничего другого, насколько дело в нас, мы не вправе ожидать. На иное мы могли бы рассчитывать только в случае, если бы нам было обеспечено, что мы, что каждый из нас — некое божество или сам Бог. Тогда и философия тоже стала бы совершенно излишней, тем более — наше разбирательство относительно нее. Потому что Бог не философствует, — коль скоро философии, как говорит уже и ее название, этой любви к... этой ностальгии по... суждено пребывать в нашей ничтожности, нашей конечности. Философия — противоположность всякой успокоенности и обеспеченности. Она воронка, в середину которой затягивает человека [ 18 ], чтобы только так он без фантазирования смог понять собственное присутствие. Именно поскольку правда такого понимания есть нечто последнее и предельное, она имеет постоянным и опасным соседом высшую недостоверность. Никто из познающих не стоит каждый момент так тесно к краю ошибки, как философствующий. Кто этого еще не понял, тому никогда и не мерещилось, что по-настоящему называется философствованием [ 19 ]. Последнее и предельное есть самое опасное и необеспеченное, и всё обостряется еще тем, что это последнее и предельное, собственно, должно быть само собой разумеющимся, достовернейшим для каждого, под таким видом философия ведь и выступает. В угаре идеи философии как абсолютного знания люди обычно забывают об этом опасном соседе философствования. Разве что запоздало вспомнят как-нибудь с похмелья без того, чтобы это воспоминание стало решающим для их поступков. Оттого и редко пробуждается подлинная фундаментальная настроенность, которая была бы на уровне этой глубочайшей двусмысленности философской истины. Нам пока еще совершенно неведомо это — эта элементарная готовность к опасности философии. Поскольку она нам неведома и уж заведомо на нас не действует, постольку среди тех, кто занимается философией, но не философствует, редко, если вообще когда, дело доходит до философского диалога. Пока этой элементарной готовности к внутренней опасности философии нет, до тех пор не произойдет никакой философствующей дискуссии, какая бы масса статей с взаимными нападками ни появлялась в журналах. Они все хотят друг перед другом надоказывать всяких истин и забывают при этом единственную настоящую и труднейшую задачу — поднять собственное присутствие и присутствие других до плодотворной вопросительности [ 20 ].

γ) Двусмысленность критической установки у Декарта и в новоевропейской философии

Вовсе



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-06-05 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: