Из гимназических воспоминаний




 

 

Пансионеры дремлют у стены

(Их место – только злость и зависть прочим).

Стена – спасенье гимназической спины:

Приткнулся, и часы уже короче.

 

Но остальным, увы, как тяжело:

Переминаются, вздыхают, как тюлени,

И чтоб немножко тело отошло,

Становятся громоздко на колени.

 

Инспектор в центре. Левый глаз устал —

Косится правым. Некогда молиться!

Заметить надо тех, кто слишком вял,

И тех, кто не успел еще явиться.

 

На цыпочках к нему спешит с мольбой

Взволнованный малыш-приготовишка

(Ужели Смайлс не властен над тобой?!):

«Позвольте выйти!» Бедная мартышка…

 

Лишь за порог – все громче и скорей

До коридора добежал вприпрыжку.

И злится надзиратель у дверей,

Его фамилию записывая в книжку.

 

На правом клиросе серебряный тенор

Солирует, как звонкий вешний ветер.

Альты за нотами, чтоб не увидел хор,

Поспешно пожирают «Gala Peter».

 

Но гимназистки молятся до слез

Под желчным оком красной классной дамы,

Изящные, как купы белых роз,

Несложные и нежные, как гаммы.

 

Порой лишь быстрый и лукавый глаз

Перемигнется с миловидным басом:

И рявкнет яростней воспламененный бас,

Условленный томим до боли часом.

 

Директор – бритый, дряхленький кащей —

На левом клиросе увлекся разговором.

В косые нити солнечных лучей

Вплыл сизый дым и плавился над хором.

 

Усталость дует ласково в глаза.

Хор все торопится – скорей, скорей, скорее…

Кружатся стены, пол и образа,

И грузные слоны сидят на шее.

 

 

1910

 

Первая любовь

 

Куприну

 

Из-за забора вылезла луна

И нагло села на крутую крышу.

С надеждой, верой и любовью слышу,

Как запирают ставни у окна.

Луна!

 

О, томный шорох темных тополей,

И спелых груш наивно-детский запах!

Любовь сжимает сердце в цепких лапах,

И яблони смеются вдоль аллей.

Смелей!

 

Ты там, как мышь, притихла в тишине?

Не взвизгивает дверь пустынного балкона,

Белея и шумя волнами балахона,

Ты проскользнешь, как бабочка, ко мне,

В огне…

 

Да, дверь поет. Дождался, наконец.

А впрочем хрип, и кашель, и сморканье,

И толстых ног чужие очертанья —

Все говорит, что это твой отец.

Конец.

 

О, носорог! Он смотрит на луну,

Скребет бока, живот и поясницу

И придавив до плача половицу,

Икотой нарушает тишину.

Ну-ну…

 

Потом в туфлях спустился в сонный сад,

В аллеях яблоки опавшие сбирает,

Их с чавканьем и хрустом пожирает

И в тьму впирает близорукий взгляд.

Назад!

 

К стволу с отчаяньем и гневом я приник.

Застыл. Молчу. А в сердце кастаньеты…

Ты спишь, любимая? Конечно, нет ответа,

И не уходит медленный старик —

Привык!

 

Мечтает… гад! Садится на скамью…

Вокруг забор, а на заборе пики.

Ужель застряну и в бессильном крике

Свою любовь и злобу изолью?!

Плюю…

 

Луна струит серебряную пыль.

Светло. Прости!.. В тоске перелезаю,

Твои глаза заочно лобызаю

И с тррреском рву штанину о костыль.

Рахиль!

 

Как мамонт бешеный, влачился я, хромой.

На улицах луна и кружево каштанов…

Будь проклята любовь вблизи отцов тиранов!

Кто утолит сегодня голод мой?

Домой!..

 

 

1910

 

На музыкальной репетиции

 

 

Склонив хребет, галантный дирижер

Талантливо гребет обеими руками, —

То сдержит оком бешеный напор,

То вдруг в падучей изойдет толчками…

 

Кургузый добросовестный флейтист,

Скосив глаза, поплевывает в дудку.

Впиваясь в скрипку,

Тоненький, как глист,

Визжит скрипач, прижав пюпитр к желудку.

 

Девица-страус, сжав виолончель,

Ключицами прилипла страстно к грифу

И, бесконечную наяривая трель,

Все локтем ерзает по кремовому лифу.

 

За фисгармонией унылый господин

Рычит, гудит и испускает вздохи,

А пианистка вдруг без видимых причин,

Куда-то вверх полезла в суматохе.

 

Перед трюмо расселся местный лев,

Сияя парфюмерною улыбкой, —

Вокруг колье из драгоценных дев

Шуршит волной томительной и гибкой…

 

А рядом чья-то mere, в избытке чувств,

Вздыхая, пудрит нос, горящий цветом мака:

«Ах, музыка, искусство из искусств,

Безумно помогает в смысле брака!..»

 

 

1910

 

Вильна

 

 

Праздник

 

Генерал от водки,

Управитель акцизами,

С бакенбардами сизыми,

На новой пролетке,

Прямой, как верста, —

Спешит губернатора сухо поздравить

С воскресеньем Христа.

То-то будет выпито.

Полицмейстер напыженный,

В регалиях с бантами,

Ругает коней арестантами.

А кучер пристыженный

Лупцует пристяжку с хвоста.

Вперед на кляче подстриженной

Помаялся стражник с поста…

Спешат губернатора лихо поздравить

С воскресеньем Христа.

 

То-то будет выпито.

 

Директор гимназии,

Ради парадной оказии

На коленях держа треуголку

И фуражкой лысину скрыв,

На кривой одноколке,

Чуть жив,

Спускается в страхе с моста.

Спешит губернатора скромно поздравить

С воскресеньем Христа.

 

То-то будет выпито.

 

Разгар кутерьмы!

В наемной лоханке

Промчался начальник тюрьмы.

Следом – директор казенного банка,

За ним предводитель дворянства

В роскошном убранстве,

С ключами ниже спины.

Белеют штаны.

Сомкнуты гордо уста.

Спешат губернатора дружно поздравить

С воскресеньем Христа.

 

То-то будет выпито!

 

 

1910

 

Уездный город Болхов

 

 

На одерской площади понурые одры,

Понурые лари и понурые крестьяне.

Вкруг одерской площади груды пестрой рвани:

Номера, лабазы и постоялые дворы.

Воняет кожей, рыбой и клеем.

Машина в трактире хрипло сипит.

 

Пыль кружит по улице и забивает рот,

Въедается в глаза, клеймит лицо и ворот.

Заборы – заборы-заборы-заборы.

Мостки, пустыри и пыльный репей.

 

Коринфские колонны облупленной семьей

Поддерживают кров «мещанской богадельни».

Средь нищенских домов упорно и бесцельно

Угрюмо-пьяный чуйка воюет со скамьей.

Сквозь мутные стекла мерцают божницы.

Два стражника мчатся куда-то в карьер.

 

Двадцать пять церквей пестрят со всех сторон.

Лиловые, и желтые, и белые в полоску.

Дева у окна скребет перстом прическу.

В небе караван тоскующих ворон.

Воняет клеем, пылью и кожей.

Стемнело. День умер. Куда бы пойти?..

 

На горе бомондное гулянье в «городке»:

Извилистые ухари в драконовых

И вспухшие от сна кожевницы в корсетах

Ползут кольцом вкруг «музыки», как стая мух

В горшке.

Кларнет и гобой отстают от литавров.

«Как ночь – то лунаста!» – «Лобзаться вкусней!» —

 

А внизу за гривенник волшебный новый яд —

Серьезная толпа застыла пред экраном:

«Карнавал в Венеции», «Любовник под диваном».

Шелушат подсолнухи, вздыхают и кряхтят…

Мальчишки прильнули к щелкам забора.

Два стражника мчатся куда-то в карьер.

 

 

1914

 

 

Лирические сатиры

 

Под сурдинку

 

 

Хочу отдохнуть от сатиры…

У лиры моей

Есть тихо дрожащие, легкие звуки.

Усталые руки

На умные струны кладу,

Пою и в такт головою киваю…

 

Хочу быть незлобным ягненком,

Ребенком,

Которого взрослые люди дразнили

И злили,

А жизнь за чьи-то чужие грехи

Лишила третьего блюда.

 

Васильевский остров прекрасен,

Как жаба в манжетах.

Отсюда, с балконца,

Омытый потоками солнца,

Он весел, и грязен, и ясен,

Как старый маркер.

 

Над ним углубленная просинь

Зовет, и поет, и дрожит…

Задумчиво осень последние листья желтит.

Срывает,

Бросает под ноги людей на панель…

А в сердце не смолкнет свирель:

Весна опять возвратится!

 

О зимняя спячка медведя,

Сосущего пальчики лап!

Твой девственный храп

Желанней лобзаний прекраснейшей леди.

Как молью изъеден я сплином…

Посыпьте меня нафталином,

Сложите в сундук и поставьте меня на чердак,

Пока не наступит весна.

 

 

1909

 

Экзамен

 

 

Из всех билетов вызубрив четыре,

Со скомканной программою в руке,

Неся в душе раскаянья гири,

Я мрачно шел с учебником к реке.

 

Там у реки блондинка гимназистка

Мои билеты выслушать должна.

Ах, провалюсь! Ах, будет злая чистка!

Но ведь отчасти и ее вина…

 

Зачем о ней я должен думать вечно?

Зачем она близка мне каждый миг?

Ведь это, наконец, бесчеловечно!

Конечно, мне не до проклятых книг.

 

Ей хорошо: по всем – двенадцать баллов,

А у меня лишь по закону пять.

Ах, только гимназистки без скандалов

Любовь с наукой могут совмещать!

 

Пришел. Навстречу грозный голос Любы:

«Когда Лойола орден основал?»

А я в ответ ее жестоко в губы,

Жестоко в губы вдруг поцеловал.

 

«Не сметь! Нахал! Что сделал для науки

Декарт, Бэкон, Паскаль и Галилей?»

А я в ответ ее смешные руки

Расцеловал от пальцев до локтей.

 

«Кого освободил Пипин Короткий?

Ну, что ж? Молчишь! Не знаешь ни аза?»

А я в ответ почтительно и кротко

Поцеловал лучистые глаза.

 

Так два часа экзамен продолжался.

Я получил ужаснейший разнос!

Но, расставаясь с ней, не удержался

И вновь поцеловал ее взасос.

 

...................

 

Я на экзамене дрожал как в лихорадке,

И вытащил… второй билет! Спасен!

Как я рубил! Спокойно, четко, гладко…

Иван Кузьмич был страшно поражен.

 

Бегом с истории, ликующий и чванный,

Летел мою любовь благодарить…

В душе горел восторг благоуханный.

Могу ли я экзамены хулить?

 

1910

 

Из Финляндии

 

 

Я удрал из столицы на несколько дней

В царство сосен, озер и камней.

 

На площадке вагона два раза видал,

Как студент свою даму лобзал.

 

Эта старая сцена сказала мне вмиг

Больше ста современнейших книг.

 

А в вагоне – соседка и мой vis-а-vis

Объяснялись тихонько в любви.

 

Чтоб свое одинокое сердце отвлечь,

Из портпледа я вытащил «Речь».

 

Вверх ногами я эту газету держал:

Там в углу юнкер барышню жал!

 

Был на Иматре. – Так надо.

Видел глупый водопад.

Постоял у водопада

И, озлясь, пошел назад.

 

Мне сказала в пляске шумной

Сумасшедшая вода:

«Если ты больной, но умный —

Прыгай, миленький, сюда!»

 

Извините. Очень надо…

Я приехал отдохнуть.

А за мной из водопада

Донеслось: «Когда-нибудь!»

 

Забыл на вокзале пенсне, сломал отельную лыжу.

Купил финский нож – и вчера потерял.

Брожу у лесов и вдвойне опять ненавижу

Того, кто мое легковерие грубо украл.

 

Я в городе жаждал лесов, озер и покоя.

Но в лесах снега глубоки, а галоши мелки.

В отеле все те же комнаты, слуги, жаркое,

И в окнах финского неба слепые белки.

 

Конечно, прекрасно молчание финнов и финок,

И сосен, и финских лошадок, и неба, и скал,

Но в городе я намолчался по горло, как инок,

И здесь я бури и вольного ветра искал…

 

Над нетронутым компотом

Я грущу за табльдотом:

Все разъехались давно.

 

Что мне делать – я не знаю.

Сплю, читаю, ем, гуляю —

Здесь – иль город: все равно.

 

1909

 

Песнь песней

 

Нос твой – башня ливанская,

Обращенная к Дамаску.

Песнь песн. Гл. VII

 

 

Поэма

 

Царь Соломон сидел под кипарисом

И ел индюшку с рисом.

У ног его, как воплощенный миф,

Лежала Суламифь

И, высунувши розовенький кончик

Единственного в мире язычка,

Как кошечка при виде молочка,

Шептала: «Соломон мой, Соломончик!»

 

«Ну, что?» – промолвил царь,

Обгладывая лапку.

«Опять раскрыть мой ларь?

Купить шелков на тряпки?

Кровать из янтаря?

Запястье из топазов?

Скорей проси царя,

Проси, цыпленок, сразу!»

 

Суламифь царя перебивает:

«О мой царь! Года пройдут, как сон —

Но тебя никто не забывает —

Ты мудрец, великий Соломон.

Ну, а я, шалунья Суламита,

С лучезарной, смуглой красотой,

Этим миром буду позабыта,

Как котенок в хижине пустой!

О мой царь! Прошу тебя сердечно:

Прикажи, чтоб медник твой Хирам

Вылил статую мою из меди вечной, —

Красоте моей нетленный храм!..»

 

«Хорошо! – говорит Соломон. – Отчего же?»

А ревнивые мысли поют на мотив:

У Хирама уж слишком красивая рожа —

Попозировать хочет моя Суламифь.

Но ведь я, Соломон, мудрецом называюсь,

И Хирама из Тира мне звать не резон…

«Хорошо, Суламифь, хорошо, постараюсь!

Подарит тебе статую царь Соломон…»

 

Царь тихонько от шалуньи

Шлет к Хираму в Тир гонца,

И в седьмое новолунье

У парадного крыльца

Соломонова дворца

Появился караван

Из тринадцати верблюдов,

И на них литое чудо —

Отвратительней верблюда

Медный, в шесть локтей, болван.

Стража, чернь и служки храма

Наседают на Хирама:

«Идол? Чей? Кому? Зачем?»

Но Хирам бесстрастно нем.

Вдруг выходит Соломон.

Смотрит: «Что это за гриф

С безобразно длинным носом?!»

Не смущаясь сим вопросом,

Медник молвит: «Суламифь».

 

«Ах!» – cорвалось с нежных уст,

И живая Суламита

На плиту из малахита

Опускается без чувств…

Царь, взбесясь, уже мечом

Замахнулся на Хирама,

Но Хирам повел плечом:

«Соломон, побойся срама!

Не спьяна и не во сне

Лил я медь, о царь сердитый,

Вот пергамент твой ко мне

С описаньем Суламифь:

 

Нос ее – башня Ливана!

Ланиты ее – половинки граната.

Рот, как земля Ханаана,

И брови, как два корабельных каната.

 

Сосцы ее – юные серны,

И груди, как две виноградные кисти,

Глаза – золотые цистерны,

Ресницы, как вечнозеленые листья.

 

Чрево, как ворох пшеницы,

Обрамленный гирляндою лилий,

Бедра, как две кобылицы,

Кобылицы в кремовом мыле…

 

Кудри, как козы стадами,

Зубы, как бритые овцы с приплодом,

Шея, как столп со щитами,

И пупок, как арбуз, помазанный медом!»

 

В свите хохот заглушенный. Улыбается Хирам.

Соломон, совсем смущенный, говорит: «Пошел к чертям!

Все, что следует по счету, ты получишь за работу…

Ты – лудильщик, а не медник, ты сапожник… Стыд и срам!»

С бородою по колена, из толпы – пророк Абрам

Выступает вдохновенно: «Ты виновен – не Хирам!

Но не стоит волноваться, всякий может увлекаться:

Ты писал и расскакался, как козуля по горам.

“Песня песней” – это чудо! И бессилен здесь Хирам.

Что он делал? Вылил блюдо в дни, когда ты строил храм…

Но клянусь! В двадцатом веке по рождении Мессии

Молодые человеки возродят твой стиль в России…»

 

Суламифь открывает глаза,

Соломон наклонился над нею:

«Не волнуйся, моя бирюза!

Я послал уж гонца к Амонею.

Он хоть стар, но прилежен, как вол,

Говорят, замечательный медник…

А Хирам твой – бездарный осел

И при этом еще привередник!

Будет статуя здесь – не проси —

Через два или три новолунья…»

И в ответ прошептала «Merci!»

Суламифь, молодая шалунья.

 

 

1910

 

Весна мертвецов

 

 

Зашевелились корни

Деревьев и кустов.

Растаял снег на дерне

И около крестов.

 

Оттаявшие кости

Брыкаются со сна,

И бродит на погосте

Весенняя луна.

 

Вон вылезли скелеты

Из тесных, скользких ям.

Белеют туалеты

Мужчин и рядом дам.

 

Мужчины жмут им ручки,

Уводят в лунный сад

И все земные штучки

При этом говорят.

 

Шуршание. Вздохи. Шепот.

Бряцание костей.

И слышен скорбный ропот

Из глубины аллей.

 

«Мадам! Плохое дело…

Осмелюсь вам открыть:

Увы, истлело тело —

И нечем мне любить!»

 

 

1910

 

Бегство

 

 

Зеленой плесенью покрыты кровли башен,

Зубцы стены змеятся вкруг Кремля.

Закат пунцовой бронзою окрашен.

Над куполами, золотом пыля,

Садится солнце сдержанно и сонно,

И древних туч узор заткал полнебосклона.

 

Царь-колокол зевает старой раной,

Царь-пушка зев уперла в небеса,

Как арбузы, – охвачены нирваной,

Спят ядра грузные, не веря в чудеса —

Им никогда не влезть в жерло родное

И не рыгнуть в огне, свистя и воя…

 

У красного крыльца, в цветных полукафтаньях,

Верзилы певчие ждут, полы подобрав.

В лиловом сумраке свивая очертанья,

Старинным золотом горит плеяда глав,

А дальше терема, расписанные ярко,

И каменных ворот зияющая арка.

 

Проезжий в котелке, играя модной палкой,

В наполеоновские пушки постучал,

Вздохнул, зевнул и, улыбаясь жалко,

Поправил галстук, хмыкнул, помычал —

И подошел к стене: все главы, главы, главы

В последнем золоте закатно-красной лавы…

 

Широкий перезвон басов-колоколов

Унизан бойкою, серебряною дробью.

Ряды опричников, монахов и стрельцов

Бесшумно выросли и, хмурясь исподлобья,

Проходит Грозный в черном клобуке,

С железным костылем в сухой руке.

 

Скорее в город! Современность ближе —

Проезжий в котелке, как бешеный, подрал.

Сесть в узенький трамвай, мечтать, что ты в Париже,

И по уши уйти в людской кипящий вал!

В случайный ресторан забраться по пути,

Газету в руки взять и сердцем отойти…

 

«Эй, человек! Скорей вина и ужин!»

Кокотка в красном дрогнула икрой.

«Madame, присядьте… Я Москвой контужен!

Я одинок… О, будьте мне сестрой».

«Сестрой, женой иль тещей – чем угодно —

На этот вечер я совсем свободна».

 

Он ей в глаза смотрел и плакал зло и пьяно:

«Ты не Царь-колокол? Не башня из Кремля?»

Она, смеясь, носком толкнула фортепьяно,

Мотнула шляпкой и сказала: «Тля!»

Потом он взял ее в гостиницу с собой,

И там она была ему сестрой.

 

1909

 

Карнавал в Гейдельберге

 

 

Город спятил. Людям надоели

Платья серых будней – пиджаки,

Люди тряпки пестрые надели,

Люди все сегодня – дураки.

 

Умничать никто не хочет больше,

Так приятно быть самим собой…

Вот костюм кичливой старой Польши,

Вот бродяги шествуют гурьбой.

 

Глупый Михель с пышною супругой

Семенит и машет колпаком,

Белый клоун надрывается белугой

И грозит кому-то кулаком.

 

Ни проехать, ни пройти,

Засыпают конфетти.

Щиплют пухленьких жеманниц.

 

Нет манер, хоть прочь рубаху!

Дамы бьют мужчин с размаху,

День во власти шумных пьяниц.

 

Над толпою – серпантин

Сетью пестрых паутин,

Перевился и трепещет.

 

Треск хлопушек, свист и вой,

Словно бешеный прибой,

Рвется в воздухе и плещет.

 

Идут, обнявшись, смеясь и толкаясь,

В открытые настежь пивные.

Идут, как братья, шутя и ругаясь,

И все такие смешные…

 

Смех людей соединил,

Каждый пел и каждый пил,

Каждый делался ребенком.

 

Вон судья навеселе

Пляшет джигу на столе,

Вон купец пищит котенком.

 

Хор студентов свеж и волен —

Слава сильным голосам!

Город счастлив и доволен,

Льется пиво по столам…

 

Ходят кельнерши в нарядах —

Та матросом, та пажом,

Страсть и дерзость в томных взглядах.

«Помани и… обожжем!»

 

Пусть завтра опять наступают будни.

Пусть люди наденут опять пиджаки,

И будут спать еще непробудней —

Сегодня мы все – дураки…

 

Братья! Женщины не щепки —

Губы жарки, ласки крепки,

Как венгерское вино.

 

Пейте, лейте, прочь жеманство!

Завтра трезвость, нынче пьянство…

Руки вместе – и на дно!

 

 

1909

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-19 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: