Письма русского путешественника8 26 глава




Я не забыл Эрмитажа, сельского дома г-жи д'Епине, в котором жил Руссо и где сочинена «Новая Элоиза»; где автор читал ее своей простодушной Терезе, которая, не умев счесть до ста, умела чувствовать красоты бессмертного романа и плакать. Дом маленький, на пригорке; вокруг сельские равнины.

Был и в Монморанси, где написан «Эмиль»; были в Пасси, где жил Франклин; был и в Бельвю, достойном своего имени;[270] и в Сен-Клу, где бьет славнейший искусственный каскад в Европе; был я и в разных других городках, деревеньках, замках, почему-нибудь достойных любопытства.

 

Париж, июня…

Наемный слуга мой Бидер, который (за 24 су в день) всюду меня провожает, зная (по словам его) Париж, как свой чердак, давно уже приступал ко мне, чтобы я шел смотреть Царскую кладовую Garde-meuble du Roi. «Стыдно, государь мой, стыдно! Быть три месяца в Париже и не видать еще самой любопытнейшей вещи! Что вы здесь делаете? Бегаете по улицам, по театрам, по лесам, вокруг города! Вот вам шляпа, трость; надобно непременно идти в кладовую!» – Я надел шляпу, взял трость и пошел на место Лудовика XV238 в Gardemeuble, большое здание с колоннами.

В самом деле, я видел там множество редких вещей, серебра и золота, драгоценных камней, ваз и всякого роду оружия. Любопытнее всего: 1) круглый серебряный щит, около трех футов в диаметре, найденный в Роне, близ Лиона, представляющий (en bas-relief) сражение конницы и подаренный, как думают, гишпанским народом Сципиону Африканскому; 2) стальные латы Франциска I с резною работою по рисунку Юлия Романа, такие легкие, что их можно поднять одною рукою (он в них сражался при Павии, где французы все потеряли, кроме чести. «Tout est perdu hormis l'honneur», – писал Франциск к матери, будучи в плену у неприятеля со всеми своими генералами); 3) латы Генриха II (в которых он был смертельно ранен на турнире графом Монгомерри) и Лудовика XIV, подарок Венецианской республики; 4) два меча Генриха IV; 5) две пушки с серебряными лафетами, присланные сиамским царем Лудовику XIV, в доказательство, что у него есть артиллерия;[271] 6) длинное вызолоченное копье папы Павла V, которым он хотел заколоть Венецианскую республику, 7) золотая корзинка, осыпанная бриллиантами и рубинами; 8) золотая церковная утварь кардинала Ришелье, также осыпанная драгоценными каменьями; 9) богатое седло, подаренное султаном Лудовику XV, – и, наконец, шелковые картинные обои, за которые Франциск I заплатил около 100 000 талеров фламандским художникам и на которых вытканы сражения Сципионовы, деяния апостольские и басни Псиши, по рисунку Юлия Романа239 и Рафаэля. Тут же хранятся и лучшие произведения гобелинской фабрики, заведенной в Париже Кольбертом: работа удивительная правильностию рисунка, блеском красок, нежными оттенками шелков, так что тканье не уступает в ней живописи. – Слуга мой Бидер беспрестанно говорил: «Eh bien, Monsieur, eh bien, qu'en dites-vous?»[272]

Теперь скажу вам несколько слов о Бидере. Он родом немец, но забыл свой природный язык; живет со мною в одной отели, только на чердаке, беден, как Ир, а честен, как Сократ; покупает мне все дешево и бранит меня, если где-нибудь заплачу лишнее. Однажды, всходя на лестницу, я выронил завернутые в бумажке пять луидоров; он шел за мною, поднял их и принес ко мне. «Ты самый честный слуга, Бидер!»[273] – говорю ему. – «Il faut bien, que je le sois, Monsieur, pour ne pas dementir mon nom»,[274] – отвечает мой немец. Не помню, за что я сказал ему грубость. Бидер отступил два шага назад… «Monsieur, de choses pareilles ne se disent point en bon francois. Je suis trop sensible pour le souffrir».[275] Я рассмеялся. «Riez, Monsieur: je rirai avec vous; mais point de grossièretés, je vous en prie».[276] – Однажды Бидер пришел ко мне весь в слезах240 и сказал, подавая лист газет: «Читайте!» Я взял и прочитал следующее: «Сего мая 28 дня, в 5 часов утра, в улице Сен-Мери застрелился слуга господина N*. Прибежали на выстрел, отворили дверь… Несчастный плавал в крови своей; подле него лежал пистолет; на стене было написано: „Quand on n'est rien, et qu'on est sans espoir, la vie est un opprobre, et la mort un devoir“,[277] а на дверях: „Aujourd'hui mon tour, demain le tien“.[278] Между разбросанными по столу бумагами нашлись стихи, разные философические мысли и завещание. Из первых видно, что сей молодой человек знал наизусть опасные произведения новых философов; вместо утешения извлекал из каждой мысли яд для души своей, не образованной воспитанием для чтения таких книг, и сделался жертвою мечтательных умствований. Он ненавидел свое низкое состояние и в самом деле был выше его как разумом, так и нежным чувством; целые ночи просиживал за книгами и покупал свечи на свои деньги, думая, что строгая честность не дозволяла ему тратить на то господских. В завещании говорит, что он сын любви, и весьма трогательно описывает нежность второй матери своей, добродушной кормилицы: отказывает ей 130 ливров, отечеству (en don patriotique)[279] – 100, бедным – 48, заключенным в темнице за долги – 48, луидор – тем, которые возьмут на себя труд предать земле прах его, и три луидора – другу своему, слуге-немцу, живущему в Британской отели. Комиссар нашел в его ларчике более 400 ливров». – «Три луидора отказаны мне, – сказал чувствительный Бидер, – он был с ребячества другом моим и редким молодым человеком; вместо того чтобы шататься по трактирам, ходил всякий день на несколько часов в кабинет чтения и всякое воскресенье в театр. Нередко со слезами говаривал мне: „Генрих! будем благородны сердцем! Заслужим собственное свое почтение!“ Ах! Я не могу пересказать вам всех речей его: Жак говаривал, как самая умная книга; а я, бедняк, не умею сказать двух красивых слов. С некоторого времени он стал задумчив, ходил повеся голову и любил рассуждать со мною о смерти. Дней шесть мы не видались; вчера узнал я, что Жаку наскучила жизнь и что в свете не стало одного доброго человека!» – Бидер плакал, как ребенок. Я сам был сердечно тронут. Бедный Жак!.. Гибельные следствия полуфилософии! «Drink deep or taste not» – «Пей много или не пей ни капли», – сказал англичанин Поп. Эпиктет был слугою, но не убил себя.

 

Эрменонвиль

Верст 30 от Парижа до Эрменонвиля: там Руссо, жертва страстей, чувствительности, пылкого воображения, злобы людей и своей подозрительности, заключил бурный день жизни тихим, ясным вечером; там последнее дело его было – благодеяние, последнее слово – хвала природе; там в мирной сени высоких дерев, дружбою насажденных, покоится прах его… Туда спешат добрые странники видеть места, освященные невидимым присутствием гения, – ходить по тропинкам, на которых след Руссовой ноги изображался, – дышать тем воздухом, которым некогда он дышал, – инежною слезою меланхолии оросить его гробницу.

Эрменонвиль был прежде затемняем дремучим лесом, окружен болотами, глубокими и бесплодными песками: одним словом, был дикою пустынею. Но человек, богатый и деньгами, и вкусом, купил его, отделал – и дикая лесная пустыня обратилась в прелестный английский сад, в живописные ландшафты, в Пуссеневу картину.

Древний замок остался в прежнем своем готическом виде. В нем жила некогда милая Габриель, и Генрих IV наслаждался ее любовию: воспоминание, которое украшает его лучше самых великолепных перистилей! Маленькие домики примыкают к нему с обеих сторон; светлые воды струятся вокруг его, образуя множество приятных островков. Здесь раскиданы лесочки; там зеленеют долины: тут гроты, шумные каскады; везде природа в своем разнообразии – и вы читаете надпись:

 

Ищи в других местах искусства красоты:241

Здесь вид богаты я природы

Есть образ счастливой свободы

И милой сердцу простоты.

 

Прежде всего поведу вас к двум густым деревам, которые сплелись ветвями и на которых рукою Жан-Жака вырезаны слова: «Любовь все соединяет». Руссо любил отдыхать под их сению, на дерновом канапе, им самим сделанном. Тут рассеяны знаки пастушеской жизни; на ветвях висят свирели, посохи, венки, и на диком монументе изображены имена сельских певцов: Теокрита, Виргилия, Томсона.

На высоком пригорке видите храм – новой философии, который своею архитектурою напоминает развалины Сибиллина храма в Тиволи. Он не достроен; материалы готовы, но предрассудки мешают совершить здание. На колоннах вырезаны имена главных архитекторов, с означением того, что каждый из них обработывал по своему таланту. Например:

 

J. J. Rousseau..|Natúram | (природу)

Montesquieu..| Justitiam | (правосудие)

W. Penn….| Humanitatem | (человечество)

Voltaire….|Ridiculum | (смешное)

Descartes…|nil in rebus inane | (нет в вещах пустого)

Newton….| lucem | (свет)

 

Внутри написано, что сей недостроенный храм посвящен Монтаню; над входом: «Познавай причину вещей», а на столпе: «Кто довершит?» Многие писали ответ на колоннах. Одни думают, что несовершенный ум человеческий не может произвести ничего совершенного; другие надеются, что разум в школе веков возмужает,242 победит все затруднения, докончит свое дело и воцарит истину на земном шаре.

Вид, который открывается с вершины пригорка, веселит глаза и душу. Кристальные воды, нежная зелень лугов, густая зелень леса представляют разнообразную игру теней и света.

Уныло журчащий ручеек ведет вас, мимо диких гротов, к олтарю задумчивости. Далее, в лесу, находите мшистый камень с надписью: «Здесь погребены кости несчастных, убитых во времена суеверия, когда брат восставал на брата, гражданин на гражданина за несогласное мнение о религии». – На дверях маленькой хижины, которая должна быть жилищем отшельника, видите надпись:

 

Здесь поклоняются творцу

Природы дивныя и нашему отцу.

 

Перейдите чрез большую дорогу, и невольный ужас овладеет вашим сердцем: мрачные сосны, печальные кедры, дикие скалы, глубокий песок являют вам картину сибирской пустыни. Но вы скоро примиритесь с нею… На хижине, покрытой сосновыми ветвями, написано: «Царю хорошо в своем дворце, а леснику в своем шалаше: всякий у себя господин», а на древнем густом вязе:

 

Под сению его я с милой изъяснился;

Под сению его узнал, что я любим!

 

Следственно, и в дикой пустыни можно быть счастливым! – Во внутренности каменного утеса найдете грот Жан-Жака Руссо с надписью: «Жан-Жак бессмертен». Тут, между многими девизами и титулом всех его сочинений, вырезано прекрасное изречение женевского гражданина: «Тот единственно может быть свободен, кому для исполнения воли своей не надобно приставлять к своим рукам чужих».[280] – Идете далее, и дикость вокруг вас мало-помалу исчезает: зеленая мурава, скалы, покрытые можжевельником, шумящие водопады напоминают вам Швейцарию, Мельери и Кларан; вы ищете глазами Юлиина имени и видите его – на камнях и деревах.

Светлая река течет по лугу мимо виноградных садов, сельских домиков; на другой стороне ее возвышается готическая башня прекрасной Габриели, и маленькая лодочка готова перевезти вас. На дверях башни читаете:

 

Здесь было царство Габриели;

Ей надлежало дань платить.

Французы исстари умели

Сердцами красоту дарить.

 

Архитектура наружности, крыльцо, внутренние комнаты напоминают вам те времена, когда люди не умели со вкусом ни строить, ни украшать своих домов, но умели обожать славу и красавиц. «Здесь, – думаете вы, – здесь король-рыцарь, после военного грома, наслаждался тишиною и сердцем своим в объятиях милой Габриели; здесь сочинил он нежную песню свою:

 

Charmante Gabrietle,

Percé de mille dards,

Quand la gloire m'appelle.

Je vole au champ de Mars,

Cruelle départie!

Malheureux jour!

C'est trop peu d'une vie

Pour tant d'amour!»[281]

 

И куда ни взглянете в комнатах, везде читаете: «Charmante Gabrielle!» Автор Седен сочинил здесь на голос этой песни другую, такого содержания:

 

Здесь Габриели страстной

Взор нежность изъявлял;

Здесь бог войны ужасный

В цепях любви вздыхал.

Француз в восторг приходит

От имени ея;

Оно на мысль приводит

Нам доброго царя.

 

С нежными чувствами выходите из башни и вступаете в прекрасный лесок, посвященный музам и спокойствию. Тут стремится ручей, подобный воклюзскому, где, по уверению италиянского Тибулла, травы, цветы, зефиры, птицы и Петрарка о любви говорили. Тут в прохладном гроте написано:

 

Являйте, зеркальные воды,

Всегда любезный вид природы

И образ милой красоты!

С зефирами играйте

И мне воспоминайте

Петрарковы мечты!

 

От всех эрменонвильских домиков, живописно рассеянных по лугу, отличается тот, который строен был для Жан-Жака, но достроен уже по смерти его: самый сельский и приятный! Подле садик, огород, лужок, орошаемый ручейком, густые дерева, мостик, примкнутый к двум большим вязам, и маленький жертвенник с надписью:

 

A l'amitié, le baume de la vie. –

Дружбе, бальзаму жизни.

 

Под сению одного дерева стоит канапе с надписью:

 

Жан-Жак любил здесь отдыхать,

Смотреть на зелень дерна,

Бросать для птичек зерна

И с нашими детьми играть.

 

Руссо переехал в Эрменонвиль 20 мая 1778, а умер 2 июля – следственно, недолго наслаждался он здешним тихим уединением; успел только ласкою, обходительностию снискать любовь эрменонвильских жителей, которые по сие время не могут без слез говорить о нем. Свет, литература, слава – все ему наскучило; одна природа сохранила до конца милые права свои на его сердце и чувствительность. В Эрменонвиле рука Жан-Жакова не бралась за перо, а только подавала милостыню бедным. Лучшее его удовольствие состояло в прогулках, в дружеских разговорах с земледельцами и в невинных играх с детьми. За день до смерти своей он ходил еще собирать травы; 2 июля, в семь часов утра, вдруг почувствовал слабость и дурноту, велел своей Терезе растворить окно, взглянул на луг, сказал: «Comme la Nature est belle!»[282] – и закрыл глаза навеки… Человек редкий, автор единственный, пылкий в страстях и в слоге, убедительный в самых заблуждениях, любезный в самых слабостях! Младенец сердцем до старости! Мизантроп, любви исполненный! Несчастный по своему характеру между людьми и завидно-счастливый по своей душевной нежности в объятиях натуры, в присутствии невидимого божества, в чувстве его благости и красот творения!.. Прах его хранится на маленьком прекрасном островке, ile des peupliers,[283] осененном высокими тополями. Надобно переехать на лодке – и Харон говорит вам о Жан-Жаке; сказывает, что эрменонвильский цирюльник купил трость его и не хотел продать ее за 100 экю; что жена мельникова никому не дает садиться на том стуле, на котором Руссо у мельницы сиживал, смотря на пенистую воду; что школьный мастер243 хранит два пера его; что Руссо ходил всегда задумавшись, неровными шагами, но всякому кланялся с ласковым видом. Вам хочется и слушать перевозчика, и читать надписи на берегу, и видеть скорее гроб Ж.-Жаков…

 

Среди журчащих вод, под сению священной,

Ты видишь гроб Руссо, наставника людей,

Но памятник его нетленный

Есть чувство нежных душ и счастие детей.[284]

 

Всякая могила есть для меня какое-то святилище; всякий безмолвный прах говорит мне:

 

И я был жив, как ты,

И ты умрешь, как я.

 

Сколь же красноречив пепел такого автора, который сильно действовал на ваше сердце, которому вы обязаны многими из любезнейших своих идей, которого душа отчасти перелилась в вашу? Монумент его имеет вид древнего жертвенника; с одной стороны написано: «Ici repose l'homme de la Nature et de la vérité» – «здесь покоится человек истины и природы»; а на другой стороне изображены играющие дети с матерью, которая держит в руке том «Эмиля»; наверху девиз Жан-Жаков: «Vitam impendere vero» – «Жить для истины». На свинцовом гробе вырезано: «Hic jacent ossa J. J. Rousseau» – «Здесь лежат кости Руссовы».

Что Руссо в жизни своей имел злобных врагов, не мудрено; но можно ли без омерзения слышать, что некоторые хотели ругаться и над бесчувственным прахом его, вырезывали на гробе непристойные, бесстыдные надписи, бросали грязь на монумент и ломали его, так что хозяин, маркиз Жирарден, должен был приставить караул к острову!

Зато Руссо имел и жарких, ревностных почитателей более нежели кто-нибудь из новых авторов. Ревность некоторых доходила до безумия. Рассказывают, что один молодой француз, восхищенный творениями Жан-Жака, вздумал проповедывать его учение в Азии и сочинил на арабском языке катехизис, который начинается так: «Что есть правда? Бог. Кто ложный пророк его? Магомет. Кто истинный? Руссо». Французский консул видел его в Бассоре в 1780 году и никак не мог доказать ему, что он сумасшедший. Скромный Руссо, конечно, не хотел таких учеников. Думаю, что и нынешние французские ораторы не одолжили бы его своими пышными хвалами: чувствительный, добродушный Жан-Жак объявил бы себя первым врагом революции.

Говорили, что Тереза, жена его, вышла замуж за слугу маркиза Жирардена: это неправда. Она гордится именем Руссовой супруги и живет одна в маленькой деревеньке Плесси-Бельвиль.

Кто, опершись рукою на монумент незабвенного Жан-Жака, видел заходящее солнце и думал о бессмертии, тот насладился немалым удовольствием в жизни.

 

Шантильи

 

Dans sa pompe élégante admirez Chantilly,

De Heros en Heros, d'âge en age embelli.[285]

 

He ожидайте от меня пышного описания: я видел Шантильи в дурное время, в дурном расположении и в страхе, чтобы не уехала без меня почтовая карета. Мысль, что хозяин его скитается244 ныне по чужим землям, как бедный изгнанник, также туманила для глаз моих предметы. Что вам сказать? Я видел великолепные палаты, прекрасные статуи, физические кабинеты, подземельные ходы с высокими сводами, редкие оранжереи, огромные конюшни, большой парк, красивые террасы, остров Любви, приятный английский сад, хижины, украшенные, как дворец, чудесную игру вод и, наконец, латы Орлеанской девственницы. Я вспомнил то великолепное, беспримерное зрелище, которым принц Конде веселил здесь нашего Северного графа. Ночь превратилась в день; от бесчисленных огней казалось, что леса и воды горели; искры сыпались от каскадов; музыка гремела, и охотники, при восклицаниях народа, неслись вихрем за быстрыми оленями. Так и восточные государи не забавляли гостей своих.

Шантильи окружен густым лесом. Тут, на большой равнине, где сходятся 12 бесконечных аллей, великий Конде, герой и друг просвещения, давал праздники Лудовику XIV и всему двору его.

Сей лес напоминает печальную смерть мрачного романиста Прево. Он гулял в нем и упал без чувства; его подняли, как мертвого, вздумали анатомить, и безрассудный лекарь воткнул ему нож в сердце – пронзительный крик раздался – Прево был еще жив – лекарь зарезал его.

Я списал в Шантильи прекрасную Грувелеву надпись к амуру, представленному без покрова, без оружия и без крыльев. Как умею, переведу ее:

 

Одною нежностью богат,

Как правда, сердцем обнаружен,

Как непорочность, безоружен,

Как постоянство, некрылат,

Он был в Австреин век. Уже мы не находим

Его нигде, но жизнь в искании проводим.

 

Париж, июня… 1790

Вчера целых пять часов провел я у г-жи Н*, и не скучно; даже самый прелестный барон, друг ее, казался мне сносным. Говорили о чувствительности. Барон утверждал, что привязанность мужчин бывает гораздо сильнее и надежнее, что женщины более плачут, а мы чаще умираем от любви. Хозяйка утверждала противное и милым голосом, с нежным и томным видом своим рассказывала нам печальный лионский анекдот. Все были тронуты; я не менее других. Г-жа Н* оборотилась ко мне и спросила: «Сочиняете ли вы стихи?» – «Для тех, которые любят меня», – отвечал я. – «Вот вам материя. Дайте мне слово описать это приключение в русских стихах». – «Охотно, но позвольте немного украсить». – «Нимало. Скажите только, что от меня слышали». – «Это слишком просто». – «Истина не требует украшений». – «По крайней мере в рассказ можно вместить некоторые мысли, нравственные истины». – «Дозволяю. Сдержите же слово». – Я сдержал его и написал следующее:

 

АЛИНА

О дар, достойнейший небес,

Источник радости и слез,

Чувствительность! Сколь ты прекрасна,

Мила – но в действиях несчастна!..

Внимайте, нежные сердца!

 

В стране, украшенной дарами

Природы, щедрого творца,

Где Сона светлыми водами

Кропит зеленые брега,

Сады, цветущие луга,

Алина милая родилась;

Пленяла взоры красотой,

А души ангельской душой;

Пленяла – и сама пленилась.

Одна любовь в любви закон,

И сердце в выборе не властно;

Что мило, то всегда прекрасно;

Но нежный юноша, Милон,

Достоин был Алины нежной;

Как старец, в младости умен,

Любезен всем, от всех почтен.

С улыбкой гордой и надежной

Себе подруги он искал;

Увидел – вольности лишился:

Алине сердцем покорился;

Сказав: «Люблю!», ответа ждал…

Еще Алина слов искала,

Боялась сердцу волю дать,

Но все молчанием сказала. –

Друг друга вечно обожать

Они клялись чистосердечно.

Но что в минутной жизни вечно?

Что клятва? – Искренний обман!

Что сердце? – ветреный тиран!

Оно в желаньях своевольно

И самым счастьем – недовольно.

 

И самым счастьем! – Так Милон,

Осыпанный любви цветами,

Ее нежнейшими дарами,

Вдруг стал задумчив. Часто он,

Ласкаемый подругой милой,

Имел вид томный и унылый

И в землю потуплял глаза,

Когда блестящая слеза

Любви, чувствительности страстной

Катилась по лицу прекрасной;

Как в пламенных ее очах

Стыдливость с нежностью сражалась,

Грудь тихо, тайно волновалась

И розы тлели на устах.

Чего ему недоставало?

Он милой был боготворим!

Прекрасная дышала им!

Но верх блаженства есть начало

Унылой томности в душах;

Любовь, восторг, холодность смежны.

Увы! Почто ж сей пламень нежный

Не вместе гаснет в двух сердцах?

 

Любовь имеет взор орлиный:

Глаза чувствительной Алины

Могли ль премены не видать?

Могло ль ей сердце не сказать:

«Уже твой друг не любит страстно»?

Она надеется (напрасно!)

Любовь любовью обновить:

Ее легко найти исканьем,

Всегдашней ласкою, стараньем;

Но чем же можно возвратить?

Ничем! В немилом все немило.

Алина та же, что была,

И всех других пленять могла,

Но чувство друга к ней простыло;

Когда он с нею, скука с ним,

Кто нами пламенно любим,

Кто прежде сам любил нас страстно,

Тому быть в тягость наконец

Для сердца нежного ужасно!

Милон не есть коварный льстец:

Не хочет больше притворяться,

Влюбленным без любви казаться –

И дни проводит розно с той,

Которая одна, без друга,

Проводит их с своей тоской.

Увы! Несчастная супруга

В молчании страдать должна…

И скоро узнает она,

Что ветреный Милон другою

Любезной женщиной пленен;

Что он сражается с собою

И, сердцем в горесть погружен,

Винит жестокость злой судьбины![286]

Удар последний для Алины!

Ах! Сердце друга потерять

И счастию его мешать

В другом любимом им предмете

Лютее всех мучений в свете!

Мир хладный, жизнь противны ей;

Она бежит от глаз людей…

Но горесть лишь себя находит

Во всем, везде, где б ни была!..

Алина в мрачный лес приходит

(Несчастным тень лесов мила!)

И видит храм уединенный,

Остаток древности священный;

Там ветр в развалинах свистит.

И мрамор желтым мхом покрыт;

Там древность божеству молилась;

Там после, в наши времена,

Кровь двух любовников струилась;

Известны свету имена

Фальдони, нежныя Терезы;[287]

Они жить вместе не могли

И смерть разлуке предпочли.

Алина, проливая слезы,

Равняет жребий их с своим

И мыслит: «Кто, любя, любим,

Тот должен быть судьбой доволен;

В темнице и в цепях он волен

Об друге сладостно мечтать –

В разлуке, в горестях питать

Себя надеждою счастливой.

Неблагодарные! Зачем,

В жару любви нетерпеливой

И в исступлении своем,

Вы небо смертью оскорбили?

Ах! Мне бы слезы ваши были

Столь милы, как… любовь моя!

Но счастьем полным насладиться,

Изменой вдруг его лишиться

И в тягость другу быть, как я…

В подобном бедствии нас должно

Лишь богу одному судить!..

Когда мне здесь уже не можно

Для счастия супруга жить,

Могу еще, назло судьбине,

Ему пожертвовать собой!»

 

Вдруг обнаружились в Алине

Все признаки болезни злой,

И смерть приближилась к несчастной.

Супруг у ног ее лежал,

Неверный слезы проливал

И снова, как любовник страстный,

Клялся ей в нежности, в любви;

(Но поздно!) говорил: «Живи,

Живи, о милая! для друга!

Я, может быть, виновен был!» –

«Нет! – томным голосом супруга

Ему сказала, – ты любил,

Любил меня! И я сердечно,

Мой друг, благодарю тебя!

Но если здесь ничто не вечно,

То как тебе винить себя?

Цвет счастья, жизнь, ах! все неверно!

Любви блаженство столь безмерно,

Что смертный был бы самый бог,

Когда б продлить его он мог…

Ничто, ничто моей кончины

Уже не может отвратить!

Последний взор твоей Алины

Стремится нежность изъявить…

Но дай ей умереть счастливо;

Дай слово мне – спокойным быть,

Снести потерю терпеливо

И снова для любови жить!

Ах! Если ты с другою будешь

Дни в мирных радостях вести,

Хотя Алину и забудешь,

Довольно для меня!.. Прости!

Есть мир другой, где нет измены,

Нет скуки, в чувствах перемены:

Там ты увидишься со мной

И там, надеюсь, будешь мой!..»

Навек закрылся взор Алины.

Никто не мог понять причины

Сего внезапного конца,

Но вы, о нежные сердца,

Ее, конечно, угадали!

В несчастьи жизнь нам не мила…

Спросили медиков, узнали,

Что яд Алина приняла…

Супруг, как громом пораженный,

Хотел идти за нею вслед,

Но, гласом дружбы убежденный,

Остался жить. Он слезы льет

И сею горестною жертвой

Суд неба и людей смягчил;

Живой Алине изменил,

Но хочет верным быть ей мертвой!

 

Париж, июня… 1790

Скажу вам нечто о парижском Народном собрании, о котором так много пишут теперь в газетах. В первый раз пришел я туда после обеда; не знал места, хотел войти в большие двери вместе с членами, был остановлен часовым, которого никакие просьбы смягчить не могли, и готовился уже с досадою воротиться домой, но вдруг явился человек в темном кафтане, собою очень некрасивый, взял меня за руку и, сказав: «Allons, Mr., allons!»,[288] ввел в залу. Я окинул глазами все предметы……… Большая галерея, стол для президента и еще два для секретарей по сторонам; напротив кафедра; кругом лавки, одна другой выше; вверху ложи для зрителей. Заседание еще не открывалось. Вокруг меня было множество людей, по большей части неопрятно одетых – с растрепанными волосами, в сертуках. Шумели, смеялись около часа. Зрители хлопали в ладоши, изъявляя нетерпение. Наконец тот самый человек, который ввел меня,[289] подошел к президентскому столу, взял колокольчик, зазвонил – и все, закричав: «По местам! По местам!», разбежались и сели. Один я остался середи залы – подумал, что мне делать, и сел на ближней лавке; но через минуту подошел ко мне церемониймейстер в черном кафтане и сказал: «Вы не можете быть здесь!» Я встал и перешел на другое место. Между тем один из членов, г. Андре, читал на кафедре предложение Военной комиссии. Его слушали со вниманием; я также, но недолго, потому что проклятый черный кафтан опять подлетел ко мне и сказал: «Государь мой! Вы, конечно, не знаете, что в этой зале могут быть только одни члены». – «Куда же мне деваться, г. м.?» – «Подите в ложи». – «А если там нет места?» – «Подите домой или куда вам угодно». – Я ушел, но в другой раз высидел в ложе пять или шесть часов245 и видел одно из самых бурных заседаний. Депутаты духовенства предлагали, чтобы католическую религию признать единственною или главною во Франции. Мирабо оспоривал, говорил с жаром и сказал: «Я вижу отсюда то окно, из которого сын Катерины Медицис стрелял в протестантов!» Аббат Мори вскочил с места и закричал: «Вздор! Ты отсюда не видишь его». Члены и зрители захохотали во все горло. Такие непристойности бывают весьма часто. Вообще, в заседаниях нет нималой торжественности, никакого величия, но многие риторы говорят красноречиво. Мирабо и Мори вечно единоборствуют, как Ахиллес и Гектор.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: