В.В. Бибихин. Мир. Томск, 1995 (стр. 5-144).




Мы редко смотрим на свое общество словно с высоты птичьего полета, редко думаем, какая пылинка Земля и как на этой пылинке затеряно среди миллиардов людей наше маленькое существование. Что это – из-за желания уйти, как улитка, в свой домик, чтобы не видеть, не слышать? Чтобы не думать, зачем в глубине одной из тысяч галактик, в лучах одной из миллионов звезд, на ничтожном пятачке маленькой планеты должна быть еще зачем-то улитка?

Или, кто знает, человечество мало думает о своей крошечности потому, что оно на самом деле очень сильно и чувствует, что ему суждено разжечь во вселенной пламя разума, распространиться в некую космическую цивилизацию? Может быть, недаром человек уже сейчас умом охватывает галактики, заглядывает в далекие уголки вселенной? Неужели зря?

…Или все эти потуги человека что-то взорвать, куда-то взлететь, что-то радикально переналадить – только безумие в самом прямом смысле слова? Только ребяческое временное – но все равно страшное – заблуждение? Что если видимая им вселенная, куда он порывается, на самом деле скрывает свое существо; что если она пронизана не законами массы и расстояния, а неведомым другим началом? Разве не так, собственно, оно и есть? Физика не нашла зерна вещества. То, чем пронизана и чем сцеплена вселенная, по совести, неизвестно. Что ее держит, что ею правит, где ее начало, где конец, неизвестно.

…Мир – безусловная цельность, целое как таковое. Как налитая с верхом тарелка – не «целая», так «целый мир» – не нагромождение всего на свете. Избыток зла, хаоса не нужен для целости мира, наоборот. Можно было бы сказать, что мир существует по способу художественного произведения, полнота которого ощущается, но не вычисляется. Но вернее сказать, что, наоборот, художественное произведение существует по способу целого мира, осуществляется постольку, поскольку достигает его цельности.

…Форма единства, целостная форма – это, говорят нам, закон жизни, закон всего действительного. Организмы, социальные процессы, кораллы – все неким образом кристаллизуется в целостные формы. Так и поток жизнеощущения. Нечего спрашивать, откуда взялась целостная форма. Ею все на свете устроено; в конце концов, даже хаос – только определенная степень ослабления целостной формы. Всякое познание, учат нас, тоже начинается с «нерасчлененного представления о целом», а если бы не было целого, мы ничего не смогли бы и познавать.

…Что такое человек? Назовем существо человека присутствием. Вещи существуют. Животные живут. Человек существует как вещь, живет как живое существо, присутствует – как может присутствовать только человек и все человеческое. Стол не присутствует в комнате, он просто стоит там. Кошка не присутствует, разве что мы шутливо возведем ее в человеческое достоинство; кошка спит, наблюдает, мурлычет. Человек присутствует, и не его вещественное телесное наличие, как наличие шкафа, и не его живая природа, как у черепахи или у кота, а прежде всего и главным образом его присутствие касается нас – в буквальном смысле касается как задевает, касается как задействует, обращено к нам как безусловное требование участия.

Присутствие, существо человека, не приковано пространственно к его телу. Человек ушел из дома или из жизни, а все еще полно его присутствием. Пушкин умер сто пятьдесят два года назад, но присутствует среди нас, и его присутствие ощутимее, чем присутствие многих живых людей. На полке стоит собрание сочинений Пушкина, но книги – не совсем неживые предметы, в своих сочинениях поэт неким образом присутствует. Он присутствует в своих памятниках. Он присутствует, когда читают его стихи, когда пишут о нем книгу. Присутствие не поделено перегородками, другой присутствует для меня вдали иногда интенсивнее, чем рядом. Чтобы уйти от чужого присутствия, обычно мало заслониться стеной. …Человек присутствует как настроение. Что такое присутствие? Это само мое бытие. К присутствию нельзя быть ближе, чем в мелодии настроения; к бытию нельзя быть ближе, чем в опыте присутствия. Если бытие есть, то мы имеем его опыт прежде всего в нашем собственном человеческом присутствии, которое открывается нам в нашем настроении, даже в подавленном.

…Мы хотели знать, что такое мир. Мир есть целое, единство всего: просто все, взятое в целом, без исключения. Что такое единство, единое, мы не знаем, мы с его помощью все знаем. Единство мы безошибочно опознаем. Так же мы, например, уверенно опознаем живое, в отличие от неживого. Но опознать не то же, что знать. Мы не знаем, что такое живое. Над этим бьется биология. Единство легче опознать, чем жизнь, - и труднее, чем – что такое жизнь, знать, что такое единство. Единства, например, слова, которыми мы говорим. Но определения слова не существует, способа выделить слово как единицу речи не найдено, хотя мы без труда говорим и опознаем слова, и не зная, что такое слово. Человек живет в мире и говорит, не зная, как это делает.

…Наука, научили нас повторять, разгадывает тайны мира. Может быть, единое мира, единство всего, целое – никогда не было занятием строгой науки? Так оно и есть. Наука, не заявляя об этом, «естественным образом» не касается целого, она занята своими областями. Так же аккуратно, как свои начала, наука – настоящая наука – обходит и оставляет в покое мир. Настоящая наука на самом деле не собрание разгадок. Она даже не собрание познаний и информации. Все здание европейской науки держится чудом – чудом повторяющейся в каждом новом поколении исследователей способности видеть в каждом факте и в каждом открытии не ответ, а вопрос. Настоящая наука не занята сведением концов картины мира с концами, способность к науке измеряется скорее решимостью удерживаться от почти неудержимого желания свести концы с концами. Она начинается с нежелания принимать готовые ответы и поддерживается умением взглянуть на любое достижение снова как на проблему. Каждое решение – новый вопрос. «Общий», «цельный» смысл теснит науку со всех сторон, он как миф неизмеримо древнее науки, смысла требует все, он ожидается множеством социальных и других заказов. Но всякое научное открытие – это усовершенствование «архитектуры вопросов» (Ионеско), появление, после отпадения многих, еще большего числа большей тонкости, большей вопросительности. С каждым новым открытием здание вопросов науки становится громаднее, чуднее. Становится еще менее ясен его «общий смысл», еще проблематичнее – здание в целом.

Отрешенность – давнее и влиятельное настроение человечества. Не будучи приглашением погрузиться в разочарование и с вялым равнодушием отталкивать от себя мир, отрешенность близка настроению строгой науки: не ждать и не надеяться, что есть разгадка всего, иметь дело с тем, с чем можно иметь дело, не терзаться положением, когда целое снова и снова ускользает от нашей хватки. Отрешенность учит, что самое захватывающее, первые начала и последние концы, не в человеческой власти.

Согласитесь: это невыносимо. Трезвость, смирение, терпеливое благоразумие – невыносимы. …С неудержимой настойчивостью снова и снова пробивает себе путь упрямая вера, что не может быть, чтобы мир нельзя было разгадать, чтобы не могло быть какого-то нового, небывалого поворота дела, при котором мировое целое упадет, наконец, нам в руки.

…Если настроение – тон чистого присутствия, если мир, неопределимый, имеет место, без чего мы со своей стороны никогда не могли бы найти свое место в мире, то мир должен давать о себе знать прежде всего в человеческом бытии - и больше нигде с такой ясностью, как в нем. Мы находим свое место в мире так, что мир имеет место в нашем бытии как мелодия присутствия.

…Тихое безмолвие мира не оставляет человека в покое, наоборот, захватывает. Захваченность поднимает человеческое существо. Прикосновение к миру неслышно снимает его, как лодку с мели. Да, мир незаметно правит всегда; его власть над нами, когда она не замечена нами, сказывается в безумной легкости наших отношений с ним. Но находим мы себя в нем не всегда. Мир приходит неслышно; чтобы расслышать его, надо услышать тишину. Тогда мы вдруг начинаем слышать голоса всех вещей как бы издали; они словно приходят в согласие. …Мир неслышно поднимает человеческое существо до свободной взвешенности, одновременно такой далекой и так близкой всем вещам, и окутывает все тишью. Эта тишь – покой и покой, а сама перемена. Это не покой в смысле успокоения: без-вольная воля мира почти невыносима; все вещи словно возрастают в своей неведомой самостоятельности, перестают говорить нам то, что, казалось нам, хотели говорить всегда. Они все стали новые и невиданные – и одновременно домашние.

Мы привыкли думать, что все существа подчиняются только властным голосам страсти, необходимости. …Но мир – вовсе не манящая пестрота и не дразнящие ощущения. И раздерганность ощущениями – это пока еще даже и не настроение, это пока еще просто раздражение. Мир – даже не влекущие голоса смыслов и планов. Он ‑ согласие. И по-настоящему, всем своим существом, человек никогда не скажет искреннего «да» никакому голосу из голосов внутри мира. Человек скажет «да», и уже сказал давно, сам того не заметив, тайной тишине мира и только ей. И чтобы узнать свое место – оно в мире, ‑ не надо обязательно это сознавать, как родное узнается до всякого сознания; не надо разглядывать и разведывать себя: человек равен в мире себе всему, неведомому. Человек в своем существе, в основной мелодии своего присутствия – не другое, чем мир.

…Только к прозрачной бездне странного согласия мира человек привязывается безусловно; только мир ему в меру. …Ровни ему среди вещей нет. Даже космические просторы ему не ровня. Ровня ему – только неслышное согласие мира, когда его отрешенное присутствие без-вольно отпускает вещи на волю. …Часто мы бываем захвачены вещами. Это называется увлеченностью. Мы увлекаемся, потом увлечения проходят. Что изменяется? Стоит обратить внимание на эту загадку. Сразу ясно по крайней мере одно: в увлечении мы привязываемся к вещам. Привязаться может только то, что было свободно. Где мы не свободны, там не можем и привязаться. Мы не привязываемся к тому – даже к самому хорошему, - с чем связаны принуждением. Привязавшись, мы тоже не перестаем быть свободными, пока остаемся привязанными. Привязанность говорит о том, что наша свобода – отрешенность – никуда не ушла.

Понимающее принятие, философия, возвращает человека к началам и к нему самому, восстанавливает его, «возрождает». «Понимающая любовь» - это, по Спинозе, счастливое осуществление человека в самой природе его души, то первое и последнее, что есть в человеке как существо человека. Человеческое существо, чистое присутствие, узнает себя в согласии мира через понимающее принятие Целого. Только условно, только «от и до» человек может дать свое согласие чему бы то ни было, кроме согласия мира. Отсюда условность всех договоров, их, так сказать, игрушечность. Но общество в своей основе и не договор. Общество в конечном счете стоит на узнавании в ближнем не просто родственника, не просто земляка, говорящего на том же языке, не просто единомышленника, верующего в тех же богов, а Другого, каким человек тайно знает себя в своем собственном существе. Человек – другой по определению. Общий язык связывает не всегда, а угрозу несет всегда. Нет вражды отчаяннее, чем между родственниками и единоверцами. Самые жестокие войны – гражданские. Ревность к общему отечеству, к общим богам так же раскалывает, как сплачивает людей. Вопреки этому многообразному расколу, оттачивая себя на его преодолении, людей связывает более прочная связь узнавания другого в себе, себя в другом. Другой определяет меня – в этой самой моей неполноте, заставляющей искать себя, - и тогда, когда еще не открылся мне. Больше того, по-настоящему осознать в другом себя и невозможно. Себя в другом я могу по-настоящему не осознать, а угадать. Догадка останется во мне как голос совести. Совесть говорит мне, что я никогда не один. Сознание, напротив, неопровержимо доказывает мне, что я один, единственный, неповторимый, таких больше нет. Я угадываю в другом себя вовсе не по подобию с таким, каким себя сейчас сознаю, - но догадкой совести угадываю в другом себя настоящего.

Именно потому, что я угадываю в нем настоящего себя, я отметаю, легко и уверенно, ложные образы, под которыми он, возможно, хочет в моих и своих глазах скрыться. Я оказываю ему честь, не соглашаясь с ним, вызывающе говоря с ним на разных языках. Мой соотечественник, земляк, родной, мой самый близкий, он же и самый далекий. Я имею смелость, дерзание заглянуть в него глубже всякой условности, признать его за того самого другого, которого я угадываю в моей собственной каменности, неприступной отрешенности. Догадываясь через другого о себе самом, пусть в несогласии с ним, я утверждаю такую связь с ним, прочнее которой нет связи вещей или предметов: признаю его за существо, тоже способное, как я, сказать безусловное «да» только согласию мира. Угадыванием себя в другом, любовью и ненавистью сцепляется человеческое общество, отсюда его нерушимая прочность, которую не сравнишь с прочностью договоров и условностей. …Сельская община, но также и всякое общество называется в нашем языке миром. Это значение – «мир как община» – похоже, очень старо, и его нужно отличать от позднего евангельского мира как «мира сего», противопоставляемого «будущему веку». Называя общину, общество миром, наш язык ставит опыт мира в связь с отношением к другим людям. Связь эта не может быть прямой. Наше общение с другими совсем не обязательно и далеко не всегда мирно. Мой опыт мира должен, желательно, каким-то образом стать общим. Он предполагает, однако, безусловную свободу, мою и других. Свобода во всяком обществе ограничена. Полное согласие между людьми невозможно.

Но мы видели, что узнавание в другом близкого, по существу – меня самого, не предполагает готового согласия с ним, наоборот, иногда требует спора. Несмотря на этот спор с другим, опыт мира невозможен без другого. Почему другой держит ключи от меня? Почему я не могу устроиться сам один? Только потому, что он свободен и никакими уговорами я его не могу по-настоящему уговорить? Но даже если бы я мог его и вычислить, то есть уговорить, и увлечь, никакое соглашение с другим меня по-настоящему устроить не может. Покой только в согласии целого мира. В группе, в коллективе человек никогда еще не находит себя так, чтобы уже не нужно было искать себя. За кругом своих – большой мир, который все равно неизвестно что думает.

А если сбиться в очень большую толпу? Сплоченная толпа захватывает, уносит человека с собой, снимает с души камень. Настоящая соблазненность массы народа, толпы своим коллективным движением происходит не оттого, что толпа постановила сделать и сделает какие-то вещи, а наоборот: неназванная цель, облегчение, сбивает людей в массу, а названная цель подстраивается задним числом к той настоящей.

…Возможность и призвание быть не муравейником, а миром обеспечена обществу тем, что человек узнает себя в другом и находит себя, только допустив себя до такого узнавания. Общество еще не мир, когда плотник солидаризуется с плотником, и либерал с либералом. Мир устроен загадочнее и прочнее партии. Человек по-настоящему узнает себя не в похожем, а в другом потому, что сам в своем собственном существе тайно угадывает другого. Я найду себя только в мире. В его согласии, в допущении вещам быть тем, что они есть, в отпускании вещей на волю, в возвращении к чистому присутствию я встречаюсь с другим. Когда я узнаю себя в другом, он не обязательно узнает себя во мне, и никакими способами повлиять на его узнавание, обеспечить себе его, принудить к нему я не могу именно потому, что сам от него завишу. Другой может смотреть прямо на меня и не видеть, ненавидеть меня. Превратить его ненависть в узнавание у меня нет средств, такое дается только чудом.

Через привязанность или через ненависть, эту привязанность особого рода, люди в своем чистом присутствии, тоном которого остается настроение, связаны раньше, чем замечают. Заражение тоном присутствия, особенно через искусство, происходит до сознания и независимо от него. Художник с головой уходит в бездну мира и, может быть, один по-настоящему имеет дело с обществом в этой его сути, - со стихией любви-ненависти, привязанности-отталкивания, тайно скрепляющей общество задолго до того, как оно осмыслит свои скрепы.

Входит ли в мир человек, не принимающий мира? Бывают ли чужие миру? Изгнание чужих, мы знаем, не только бывает, но и доходит до того, что каждый или оказывается под угрозой, или начинает изгонять чужого в самом себе. Другое дело, что такое изгнание невозможно. Но человек занимается не только тем, что возможно. Изгнание из коллектива чужих делает содержанием жизни коллектива подозрение, что он очистился не до конца. Чем шире охват уничтожения, тем острее тревога, что часть чужих не выявлена. Жизнь каждого становится условной до окончательного выяснения. Когда суд тянется бесконечно, приговор лучше продолжения следствия.

…Коллектив не может существовать без объединяющего мировоззрения. Раньше место объединяющего учения о мире занимала религия. Христианское мировоззрение теперь уже – одно из многих. Единое мировоззрение неотвратимо склоняется к расколу. Коллектив, всего теснее сплотившийся под сообща исповедуемым мировоззрением, оказывается под самой неминуемой угрозой раскола. Причиной ‑ не устройство мировоззрения, хорошее или плохое, а факт его наличия. Поэтому случается не так, что за различием в воззрениях следует раскол, а скорее наоборот. Раскол нигде не бывает таким жестоким, как внутри единого мировоззрения.

…Мировоззрение – общее мобилизационное предписание: каждый иди таким путем и делай то. Оно не созерцание мира, а как раз наоборот, приглашение и повеление от разглядывания перейти к действию. Отсюда, однако, не следует, что достаточно просто избавиться от всякого мировоззрения. Вызывающая безыдейность, свежий цинизм только кажутся альтернативой идеологической мобилизации. На самом деле они – ее оборотная сторона. Мир нас бросает в мобилизацию или в демобилизацию, ведет и оставляет. Важно не выбрать что-то одно из того, во что нас вводит размах мира, а не упускать из виду сам мир, делающий все это с нами.

…Целый мир надо понимать, возвращая весь размах смыслу нашего слова, как восстановленный в неповрежденной цельности, спасенный. Наше «целый» – то же слово, что немецкое «спасение». Но откуда теперь целый спасенный мир? Разве он не пошатнулся окончательно, разве мир как он есть в своем существе не безвозвратно упущен? Значит ли это, что надо как-то устроиться в поврежденном мире? Мы можем найти себя в целом – и больше нигде. Мы упустили мир, не могли не упустить – но и не вправе его упускать. Единственной возможностью для нас остается не упускать его отсутствия, не забывать своего упущения. Здесь же и наш последний шанс не упустить самих себя. Целое присутствует только в нашем надрыве от того, что его нет.

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: