Мсье Ибрагим и цветы Корана 5 глава




– Две недели? Да это невозможно: мало ли, вдруг я через две недели помру!

Машину доставили через два дня прямо к бакалейной лавочке… Да, мсье Ибрагим был силен.

Сев в машину, он стал осторожно дотрагиваться до всех рычагов длинными тонкими пальцами; затем отер пот со лба, лицо у него аж позеленело.

– Я не помню, Момо.

– Но вы же вроде учились?

– Да, давным-давно, с моим другом Абдуллой. Но…

– Но?

– Но машины были совсем другие.

Мсье Ибрагиму было явно не по себе.

– Скажите, мсье Ибрагим, машины, которые вы учились водить, их что, тянули лошади?

– Нет, малыш Момо, то были ослы. Ослы.

– А ваше водительское удостоверение? Что это было?

– Мм… старое письмо моего друга Абдуллы, который писал мне о том, как собрали урожай.

– Похоже, мы

убрать рекламу

 

вляпались!

– Ты сам это сказал, Момо.

– А ваш Коран – нет ли там, как всегда, какой-нибудь подсказки, которая натолкнула бы нас на решение?

– Да ты что, Момо! Коран – это же не учебник по механике! Это полезно для духовных вещей, а не для груды металлолома. К тому же в Коране все путешествуют на верблюдах!

– Не нервничайте, мсье Ибрагим.

В конце концов мсье Ибрагим решил, что мы вместе будем брать уроки вождения. Поскольку мне по возрасту это еще не полагалось, официально водить учился он, а я сидел на заднем сиденье, стараясь не упустить ни слова из того, что говорил инструктор. По окончании урока мы выводили свою машину, и я садился за руль. Чтобы избежать оживленного движения, мы катались по ночному Парижу.

У меня получалось все лучше и лучше.

Наконец настало лето, и мы отправились в путь.

Тысячи километров. Мы пересекали Европу в южном направлении. С открытыми окнами. Мы ехали на Восток. Было здорово обнаружить, каким интересным становится мир, когда путешествуешь с мсье Ибрагимом. Поскольку я, вцепившись в руль, был сосредоточен на дороге, он описывал мне пейзажи, небо, облака, деревни, людей. Болтовня мсье Ибрагима, его слабый, словно папиросная бумага, голос с перчинкой акцента, эти картины, возгласы, удивленные вопросы, сменявшиеся самыми дьявольскими хитростями, – такой запомнилась мне дорога, ведущая из Парижа в Стамбул. Я не видел Европы, я ее слышал.

– Ух ты, Момо, да мы попали к богачам: смотри, здесь есть урны.

– Ну и что, что урны?

– Когда нужно узнать, где ты оказался – в богатом или бедном районе, смотри на урны. Где нет ни мусора, ни урн, там живут супер-богачи. Где видишь урны, а мусора нет, там просто богачи. Если мусор валяется возле урн, значит, ни то ни се, просто полно туристов. А если кругом мусор, а урн нет, то место это бедное. Ну а если среди мусора живут люди, то очень-очень бедное. А здесь богато.

– Ну да, это же Швейцария!

– О нет, не надо на автостраду, Момо, не надо. Автострады словно говорят тебе: проезжайте, здесь смотреть не на что. Это для придурков, которые хотят поскорее добраться из одной точки в другую. А у нас здесь не геометрия, а путешествие. Укажи-ка мне симпатичные проселки, откуда видно все, что тут только есть.

– Сразу видно, что не вам вести машину.

– Слушай, Момо, если не хочешь ни на что смотреть, то сядь на самолет, как все люди.

– А здесь бедно, мсье Ибрагим?

– Да, это Албания.

– А там?

– Останови машину. Чуешь? Здесь пахнет счастьем, это Греция. Люди неподвижны, они неторопливо смотрят, как мы проезжаем мимо них, они дышат. Видишь ли, Момо, я всю свою жизнь работал много, но работал неторопливо, спокойно распоряжаясь собственным временем, я не хотел повысить торговый оборот или чтобы ко мне покупатели выстраивались в очередь. Неспешность – вот в чем секрет счастья. Чем бы ты хотел заняться, когда вырастешь?

– Не знаю, мсье Ибрагим. Хотя вот чем: экспорт-импорт.

– Экспорт-импорт?

Тут я выиграл очко, нашел волшебное слово. «Импорт-экспорт» не сходил у мсье Ибрагима с языка. Это было одновременно серьезное и авантюрное слово, оно напоминало о путешествиях, о кораблях, о ящиках, об огромном товарообороте, это слово весило столько же, сколько перекатывающиеся в нем слоги, «экспорт-импорт»!

– Позвольте представить вам моего сына, он намерен заниматься экспортом-импортом.

У нас было полно развлечений. Он вводил меня с завязанными глазами в различные храмы, чтобы я по запаху отгадывал, к какой они относятся конфессии.

– Здесь пахнет восковыми свечками, это католическая церковь.

– Да, это церковь Святого Антония.

– Здесь пахнет ладаном, значит, православная.

– Правильно, это собор Святой Софии.

– А здесь пахнет ногами, стало быть, мусульманский храм. Нет, правда, тут сильно воняет…

– Что?! Да это же Голубая мечеть! Неужто место, где пахнет телом, для тебя недостаточно хорошо? У тебя что, никогда от ног не пахнет? Молитвенное место, пахнущее человеком, созданное для человека, где внутри люди, вызывает у тебя отвращение? Что за парижские понятия! А меня этот запах носков успокаивает. Мне кажется, что я ничем не лучше своего соседа. Я чувствую себя, чувствую других и от этого чувствую себя лучше!

После Стамбула мсье Ибрагим стал молчаливее. Он был взволнован.

– Скоро мы доберемся до моря, откуда я родом.

С каждым днем ему хотелось, чтобы мы ехали все медленнее. Он хотел наслаждаться. И в то же время ему было страшно.

– А где оно, море, о котором вы говорите? Покажите мне его на карте.

– Ах, отстань от меня со своими картами, Момо, мы же не в школе!

Мы остановились в горной деревушке.

– Момо, я счастлив. Ты здесь, и я знаю то, что написано в Коране. Теперь я хочу отвести тебя на танцы.

– На танцы?

– Так нужно. Это необходимо. «Сердце человека словно птица, заключенная в клетке его тела». Когда ты танцуешь, оно поет, как птица, стремящаяся раствориться в Боге. Давай пошли в текке.

– Куда-куда?

 

– Странный танцпол! – сказал я, переступив порог.

– Текке – это не танцпол, а монастырь. Момо, сними ботинки.

И тут впервые в жизни я увидел вращающихся людей. На дервишах были большие светлые балахоны из тяжелой, мягкой ткани. Послышалась барабанная дробь. И тогда каждый из монахов превратился в волчок.

– Видишь, Момо! Они вращаются вокруг собственной оси, вокруг своих сердец, в которых пребывает Бог. Это как молитва.

– Вы называете это молитвой?

– Ну да, Момо. Они теряют все земные ориентиры, ту тяжесть, что называется равновесием, и становятся факелами, сгорающими в громадном огне. Попробуй, Момо, попробуй. Следуй за мной.

И мы с мсье Ибрагимом принялись вертеться.

Проделывая первые вращения, я думал: я счастлив с мсье Ибрагимом. Затем я думал: я больше не сержусь на отца за то, что тот ушел. После у меня даже мелькнула такая мысль: в конце концов, у моей матери, в общем-то, не было выбора, когда она…

– Ну что, Момо, ты почувствовал что-нибудь прекрасное?

– Ага, это было потрясающе. Из меня уходила ненависть. Если бы барабаны не остановились, я бы, наверное, обдумал то, что произошло с моей матерью. А классно было молиться, мсье Ибрагим; правда, я предпочел бы молиться в кроссовках. Чем тяжелее тело, тем легче дух.

С этого дня мы частенько делали остановки, чтобы потанцевать в известных мсье Ибрагиму текке. Иногда сам он не вертелся, а просто пил чай, прищурившись, но я вертелся как бешеный. Нет, на самом деле я вертелся, чтобы перестать беситься.

Вечерами в деревнях я пытался заговорить с девушками. Старался изо всех сил, но это не очень срабатывало, а вот мсье Ибрагим, который не делал ничего особенного, разве что, улыбаясь, тихо и умиротворенно потягивал свой анисовый ликер, уже через час обычно был окружен народом.

– Ты чересчур суетишься, Момо. Если хочешь иметь друзей, не стоит суетиться.

– Мсье Ибрагим, как вы считаете, я красивый?

– Ты очень красивый, Момо.

– Нет, я не это имел в виду. Как вы думаете, когда я вырасту, то буду достаточно красив, чтобы нравиться девушкам… бесплатно?

– Да через несколько лет они сами будут тебе приплачивать!

– Да, но… сейчас на меня никакого спроса…

– Естественно, Момо. Ты только погляди, как ты берешься за дело? Ты пялишься на них, словно говоря: «Видали, какой я красавец!» Ну конечно, они смеются. Ты должен смотреть на них, всем видом показывая: «Никогда не видел никого прекрасней вас». Для нормальных мужчин, я хочу сказать, таких, как мы с тобой, – не Алена Делона или Марлона Брандо, нет, их красота – это прежде всего то, что они сами видят в женщине.

Мы смотрели, как солнце потихоньку скрывается за горными вершинами, а небо становится фиолетовым. Папа пристально глядел на вечернюю звезду.

– Момо, перед нами была поставлена лестница, чтобы мы могли сбежать. Человек сначала был камнем, затем растением, затем животным – про животное-то он и не может забыть и нередко вновь в него превращается, – а затем он стал человеком, наделенным знанием, разумом, верой. Представляешь себе, какой путь ты проделал из пыли, чтобы стать тем, кто ты есть сегодня? А позже, когда ты превзойдешь свою человеческую сущность, ты станешь ангелом. И с землей все будет покончено. В танце ты это предчувствуешь.

– М-да. Я, во всяком случае, ни о чем таком не помню. Вот вы, мсье Ибрагим, вы помните, как были растением?

– А ты прикинь, чем я занимаюсь, сидя часами неподвижно на своем табурете в бакалейной лавке?

Затем настал тот знаменательный день, когда мсье Ибрагим объявил мне, что скоро мы прибудем на его родное море и встретим его друга Абдуллу. Он был взволнован, как юноша. Сначала он хотел сходить туда один, на разведку, и попросил меня подождать под оливой.

Как раз был час сиесты. Я прикорнул, прислонившись к дереву.

Когда я проснулся, дня как не бывало. Я ждал мсье Ибрагима до полуночи.

Я дошел до следующей деревни. Когда я появился на площади, ко мне кинулись люди. Я не понимал их языка, но они оживленно что-то говорили; казалось, они хорошо меня знают. Они привели меня в большой дом. Сначала я миновал длинный зал, где несколько женщин, сидя на корточках, раскачиваясь, издавали стоны. Затем меня привели к мсье Ибрагиму.

Он лежал, весь израненный, покрытый синяками, в крови. Машина врезалась в стену.

Выглядел он совсем скверно.

Я кинулся к нему. Он приоткрыл глаза и улыбнулся:

– Момо, путешествие подошло к концу.

– Да нет же, мы ведь еще не добрались до вашего родного моря.

– А я к нему уже приближаюсь. Все рукава реки впадают в одно и то же море. Единое море.

Тут я, не сдержавшись, заплакал.

– Момо, я недоволен.

– Я боюсь за вас, мсье Ибрагим.

– А я не боюсь, Момо. Я знаю то, что написано в Коране.

Ему не стоило произносить эту фразу, так как она напомнила столько всего хорошего, что я просто з

убрать рекламу

 

ашелся в рыданиях.

– Момо, ты плачешь о себе, а не обо мне. Я хорошо прожил свою жизнь. Дожил до старости. У меня была жена, она уже давно умерла, но я ее все так же люблю. У меня был друг Абдулла, которому ты передашь от меня привет. Дела в моей лавке шли хорошо. А Голубая улица очень хороша, хоть она на самом деле и не голубая. А потом у меня был ты.

Чтобы сделать ему приятное, я проглотил слезы, поднатужился – и бац: улыбка!

Он был доволен. Казалось, что ему уже не так больно.

Бац: улыбка!

Он тихо закрыл глаза.

– Мсье Ибрагим!

– Тсс… Не волнуйся. Я не умираю, Момо, я присоединяюсь к необъятному.

Вот так.

Я еще немного задержался в тех краях. Мы много говорили о папе с его другом Абдуллой. И мы тоже много вертелись.

Мсье Абдулла был как мсье Ибрагим, но только то был пергаментный мсье Ибрагим, с кучей редких слов, стихов, заученных наизусть, мсье Ибрагим, который большую часть времени читал, а не сидел за кассой. Те часы, когда мы вертелись в текке, он называл танцем алхимии, танцем, превращающим медь в золото. Он часто цитировал Руми. Тот говорил:


Золоту не нужен философский камень,
а меди нужен.
Совершенствуйся.
Умертви то, что живо: это твое тело.
Оживи то, что мертво: это твое сердце.
Спрячь то, что явно: это земной мир.
Верни то, чего нет: это мир будущей жизни.
Уничтожь то, что есть: это страсть.
Создай то, чего не существует: это намерение.

 

Так что даже сейчас, когда мне плохо, я верчусь.

Рука в небо – и я верчусь. Рука к земле – и я верчусь. Надо мной вертится небо. Подо мной вертится земля. Я уже не я, а один из тех атомов, что вертятся вокруг ничто, которое есть все.

Как говорил мсье Ибрагим: «Твой ум – в щиколотке, и щиколотка твоя мыслит очень глубоко».

Я вернулся автостопом. «Доверился Богу», как сказал мсье Ибрагим о нищих: я просил милостыню и спал под открытым небом, и это тоже был прекрасный подарок. Мне не хотелось тратить деньги, которые мсье Абдулла сунул мне в карман, обняв меня, перед тем как мы расстались.

Вернувшись в Париж, я обнаружил, что мсье Ибрагим все предусмотрел. Он раскрепостил меня: я был теперь свободен. И унаследовал его деньги, бакалейную лавку и его Коран.

Нотариус протянул мне серый конверт, из которого я осторожно извлек старую книгу. Наконец-то я мог узнать, что́ же было в его Коране.

В Коране лежали два засушенных цветка и письмо его друга Абдуллы.

Теперь я Момо, и на нашей улице меня всякий знает. В конце концов я не стал заниматься экспортом-импортом – я тогда это ляпнул просто так, чтобы произвести впечатление на мсье Ибрагима.

Иногда моя мать приходит меня навестить. Она зовет меня Мохаммедом, чтобы я не сердился, и спрашивает, что нового у Моисея. Я ей сообщаю.

В последний раз я объявил ей, что Моисей нашел своего брата Пополя, оба они отправились в путешествие и, по-моему, мы их еще не скоро увидим. Может, о них уже и говорить не стоило. Она задумалась – она всегда держалась со мной настороже – и ласково прошептала:

– В конечном счете, может, это не так уж плохо. Есть детство, которое нужно покинуть, есть детство, от которого нужно излечиться.

Я сказал ей, что психология не по моей части: я держу бакалейную лавку.

– Я бы хотела как-нибудь пригласить тебя к нам на ужин, Мохаммед. Мой муж очень хотел бы с тобой познакомиться.

– А чем он занимается?

– Он преподает английский.

– А вы?

– Я преподаю испанский.

– А на каком языке мы будем говорить за едой? Да ладно, я пошутил, я согласен.

Она порозовела от удовольствия, что я согласился. Да нет, правда, на нее было приятно посмотреть: можно подумать, что я ее облагодетельствовал.

– Так это правда? Ты придешь?

– Ага.

Конечно, странновато видеть, как два служащих Министерства образования принимают у себя бакалейщика Мохаммеда, но, в конце концов, почему бы и нет? Я не расист.

 

И вот теперь… так и повелось. По понедельникам я хожу к ним в гости с женой и детьми. Малыши такие ласковые, они называют преподавателя испанского бабушкой; надо видеть, как ей это нравится! Иногда она так довольна, что робко спрашивает меня: может, мне это неприятно? Я говорю, что нет, ведь у меня есть чувство юмора.

Вот теперь я Момо – тот, что держит бакалейную лавку на Голубой улице. На Голубой улице, которая вовсе и не голубая.

Для всех я – местный Араб.

В бакалейном деле Араб – это значит: открыто и по ночам и даже по воскресеньям.

Дети Ноя

 

Моему другу Пьеру Перельмутеру,

чьей историей отчасти вдохновлено это повествование

Памяти аббата Андре,

викария прихода Св. Иоанна Крестителя в Намюре, а также всех Праведников Мира

Мне было десять лет, когда я оказался в числе детей, которых каждое воскресенье выставляли на аукцион.

Нас не продавали, нам всего лишь предлагали пройтись вдоль помоста в надежде, что кто-нибудь захочет нас взять. Среди публики могли оказаться и наши собственные родители, наконец-то вернувшиеся с войны, и просто супружеские пары, желающие нас усыновить.

Каждое воскресенье я поднимался на эти подмостки в надежде, что меня если не узнают, то хотя бы выберут.

Каждое воскресенье во дворе Желтой Виллы мне надлежало сделать десять шагов, чтобы меня заметили, десять шагов, чтобы обрести семью, десять шагов, чтобы больше не быть сиротой. Первые шаги давались безо всякого труда, ибо нетерпение буквально выталкивало меня на сцену; однако к середине пути я ослабевал, и ноги с мучительным трудом преодолевали последний метр. В конце, словно на краю вышки для прыжков в воду, меня ожидала пустота. Молчание, которое было глубже бездны. Чьи-нибудь уста, в рядах этих голов, этих шляп, лысин и причесок, должны были воскликнуть: «Мой сын!» или «Это он! Я хочу именно его! Я его усыновляю!» Чуть ли не вставая на цыпочки, напряженно вытягиваясь навстречу зову, который вырвал бы меня из небытия, я лихорадочно соображал, достаточно ли хорошо я позаботился о своей внешности.

Проснувшись на рассвете, я выскакивал из дортуара в холодную умывальную комнату, где битый час обдирал себе кожу куском зеленого мыла, твердым, как камень, долгим на размягчение и скупым на пену. Я двадцать раз проводил расческой по волосам, покуда не убеждался, что волосы легли как надо. И поскольку мой синий воскресный костюм, в котором я ходил к мессе, стал слишком узок в плечах, а рукава и брюки слишком коротки, я съеживался в этой грубой ткани, чтобы скрыть от всех, что вырос.

Пока ожидание длится, ты еще сам не знаешь, радость это или мука: готовишься к прыжку неизвестно куда. Погибнешь? Или, наоборот, удостоишься аплодисментов?

Конечно, мои ботинки производили скверное впечатление. Два куска жеваного картона. Больше дыр, чем субстанции. Зияния, перевязанные бечевкой. Ажурная модель, в отверстия которой беспрепятственно проникали холод, ветер и даже пальцы моих ног. Два башмака, оказавшиеся способными противостоять дождю не раньше, чем несколько слоев грязи покрыли их толстой коркой. Я не мог почистить ботинки, рискуя окончательно остаться без обуви. А единственным, что позволяло считать мои ботинки именно обувью, а не чем-либо иным, было то обстоятельство, что я носил их на ногах. Если бы я держал их в руках, мне бы наверняка вежливо указали местонахождение мусорного ящика. Может, лучше было выйти в моих обычных сабо, которые я носил по будням? Между тем посетители Желтой Виллы не могли заметить снизу мою обувь! А даже если бы и могли! Не отвергать же человека из-за его ботинок! Ведь отыскались же родители рыжего Леонара, хотя он вообще топал по помосту босиком!

– Ты можешь идти обратно в трапезную, малыш.

Каждое воскресенье мои надежды разбивались об эту фразу. Отец Понс полагал, что нынче меня опять не заберут и мне следовало покинуть сцену.

Поворот. Десять шагов, чтобы исчезнуть. Десять шагов, чтобы вернуться в свою боль. Десять шагов, чтобы вновь оказаться сиротой. В конце помоста уже топтался другой мальчик. Ребра сдавливали мне сердце.

– Вы думаете, святой отец, у меня получится?

– Что получится, мой мальчик?

– Найти каких-нибудь родителей.

– «Каких-нибудь родителей»! Я надеюсь, что с твоими собственными родителями все в порядке и они вскоре объявятся.

Безрезультатно выставляя себя напоказ, я начинал чувствовать себя виноватым. Хотя при чем тут я? Ведь это же они все никак не приходят. Не возвращаются. Однако их ли в этом вина? Да и живы ли они вообще?..

Мне десять лет. Три года назад мои родители оставили меня на попечение чужих людей.

Вот уже несколько недель, как кончилась война. Вместе с нею кончилась пора надежд и иллюзий. Нам, спрятанным детям, предстояло возвратиться к реальности, чтобы получить, словно обухом по голове, известие о том, что у нас по-прежнему есть семья или что мы остались на земле одни…

 

Все началось в трамвае.

Мы с мамой ехали на другой конец Брюсселя, сидя в недрах желтого вагона, который сплевывал снопы искр и скрежетал жестью. Я думал, что эти искры с крыши ускоряют наше движение. Устроившись у мамы на коленях, в облаке ее сладких духов, прижавшись к ее воротнику из чернобурки, мчась сквозь серый город, я был, несмотря на свои семь лет, владыкой мира: прочь с дороги, бродяги! Мы едем! Автомобили расступались, повозки метались в панике, пешеходы разбегались перед нашим трамваем, в котором вагоновожатый вез нас с мамой словно вельможную чету в роскошной карете.

Не спрашивайте, как выглядела моя мама. Разве можно описать солнце? Мама излучала теп

убрать рекламу

 

ло, силу, радость. Это ощущение запомнилось мне лучше, чем черты ее лица. Подле нее мне было весело, я смеялся, и со мной не могло случиться ничего дурного.

В общем, когда в трамвай поднялись немецкие солдаты, я не ощутил никакого беспокойства. Просто стал играть свою роль немого ребенка, как мы условились с родителями: они боялись, что идиш выдаст меня, и потому я переставал говорить всякий раз, когда к нам приближались серо-зеленые мундиры или черные кожаные пальто. В том 1942 году нас обязали носить желтую звезду, но мой отец, ловкий портной, ухитрился сшить нам такие пальто, на которых эти звезды были незаметны, однако при необходимости их можно было предъявить. Мама называла их «наши выпадающие звезды».

Солдаты разговаривали между собой, не обращая на нас внимания, но я почувствовал, как мама вздрогнула и напряглась всем телом, то ли повинуясь инстинкту, то ли уловив какую-то фразу из их разговора.

Она встала, прижав руку к моим губам, и на ближайшей остановке торопливо вытолкнула меня из трамвая. Едва оказавшись на тротуаре, я спросил:

– Почему мы вышли? Ведь наш дом дальше!

– Ты не хочешь немного прогуляться, Жозеф?

Я хотел всего, чего хотела мама, хотя едва поспевал за нею на своих семилетних ногах: ее шаг вдруг сделался быстрым и неровным.

По пути она предложила:

– Давай зайдем в гости к одной высокородной даме.

– Давай. А кто она?

– Графиня де Сюлли.

– А какого она роста?

– В каком смысле?

– Ты сказала, она высокородная…

– Я имела в виду, что она из благородных.

– Из благородных?

И мама пустилась в объяснения, что благородный – это человек высокого происхождения, очень древнего рода и что ради этого самого благородства ему следует оказывать большое уважение, и пока она мне все это объясняла, мы подошли к великолепному особняку и оказались в вестибюле, где слуги приветствовали нас поклоном.

Тут я был несколько сбит с толку, потому что женщина, которая вышла нам навстречу, совсем не соответствовала тому, что я успел вообразить: хоть она и была «древнего рода», графиня де Сюлли выглядела очень молодо и, несмотря на всю свою «высокородность» и «высокое происхождение», ростом была всего лишь чуточку больше моего.

Они с мамой о чем-то тихо и быстро переговорили между собой, затем мама поцеловала меня и велела ждать здесь, пока она не вернется.

Малорослая, молодая, обманувшая мои ожидания графиня повела меня в большую комнату, где угостила чаем с пирожными и стала играть разные мелодии на фортепиано. Впечатленный ее высокими потолками, обильным угощением и красивой музыкой, я был готов пересмотреть свое отношение к хозяйке и, удобно устроившись в глубине мягкого кресла, признал в душе, что она была и впрямь «благородной дамой».

Она перестала играть, взглянула на большие настенные часы, вздохнула и, озабоченно наморщив лоб, подошла ко мне:

– Жозеф, не знаю, поймешь ли ты то, что я сейчас тебе скажу, но наша кровь не позволяет нам скрывать от детей правду.

Если так принято у благородных, то почему она навязывает свои правила мне? Быть может, она и меня считает благородным? И как в действительности обстоит дело со мной? Благороден ли я? Может, и да… Почему бы нет? Если не обязательно быть рослым или старым, то я вполне годился.

– Жозеф, ты и твои родители подвергаетесь серьезной опасности. Твоя мама слышала в трамвае разговор об арестах в квартале, где вы живете. Она пошла предупредить твоего отца и вообще всех, кого получится. Тебя она оставила здесь, чтобы я тебя спрятала. Я надеюсь, она вернется. Вот, собственно, и все. Я действительно надеюсь, что она вернется.

Правда оказалась довольно болезненной, и я подумал, что быть благородным всегда, может, не так уж и здорово.

– Мама всегда возвращается. Почему бы ей и в этот раз не вернуться?

– Ее может арестовать полиция.

– А что она сделала?

– Ничего. Но она…

Тут у графини вырвался долгий, жалобный стон, от которого задрожали жемчужины ее ожерелья. На глазах у нее выступили слезы.

– Что – она? – спросил я.

– Она еврейка.

– Ну да. У нас в семье все евреи. Если хочешь знать, я тоже еврей.

Это была правда, и графиня расцеловала меня в обе щеки.

– А ты тоже еврейка?

– Нет. Я бельгийка.

– Я тоже бельгиец!

– Да, ты тоже. Но я христианка.

– Христиане – это которые против евреев?

– Которые против евреев – это нацисты.

– А христианок не арестовывают?

– Нет.

– Значит, христианкой быть лучше?

– Смотря для кого. Пойдем, Жозеф, я покажу тебе дом, пока твоя мама не вернулась.

– Вот видишь, значит, она вернется!

Графиня де Сюлли взяла меня за руку и по лестницам, которые взлетали к верхним этажам, повела осматривать вазы, картины и рыцарские доспехи. В ее комнате я обнаружил целую стену, состоявшую из платьев, развешанных на «плечиках». У нас дома, в Скарбеке[4], мы тоже жили среди костюмов, ниток и тканей.

– Ты портниха, как мой папа?

Она засмеялась:

– Нет. Я покупаю туалеты, которые изготовляют модельеры вроде твоего папы. Ведь они же шьют не для самих себя, а для кого-то, верно?

Я кивнул, но не стал говорить графине, что свою одежду она явно выбирала не у нас, потому что у папы я никогда не видел таких красивых нарядов, расшитого бархата, ярких шелков, кружевных манжет и пуговиц, которые сверкали, как настоящие драгоценности.

Потом пришел граф и, когда графиня объяснила ему положение дел, внимательно посмотрел на меня.

Вот он как раз куда больше походил на благородного. Громадный, худой, старый – по крайней мере, усы придавали ему весьма почтенный вид, – он взирал на меня с такой высоты, что я сразу понял: это из-за него у них такие высоченные потолки.

– Пойдем обедать, мой мальчик.

И голос у него был благородный, это точно! Важный, густой, звучный, похожий на освещенные свечами бронзовые статуи.

За обедом я вежливо участвовал в неизбежном разговоре, хотя мысли мои были поглощены главнейшим вопросом: благородный я или нет? Если Сюлли готовы мне помогать и принимают меня у себя, то не потому ли, что я такой же, как они? То есть благородный?

К тому моменту, когда мы перешли в гостиную пить апельсиновый чай, я был уже готов изложить свои соображения по этому поводу, однако, опасаясь опровержения, промолчал, предпочитая еще немножко продлить столь лестные для меня сомнения…

Я уже засыпал, когда в дверь позвонили. И, разглядев из кресла, в котором я примостился, отца и маму, появившихся в вестибюле, я впервые в жизни подумал, что они – другие. Сутулясь в своих поношенных пальто, с картонными чемоданами в руках, они говорили так робко и растерянно, словно блистательные хозяева дома, к которым они обращались, внушали им такой же страх, как ночь, из которой они сюда явились. И тогда во мне закралось новое сомнение: уж не были ли мои родители бедными?

– Облава! Они забирают всех. И женщин с детьми тоже. Забрали Розенбергов. И Мейеров. И Лагеров. И Перельмутеров. Всех…

Отец плакал. Мне было неприятно, что он, который не плакал никогда, расплакался перед такими людьми, как эти Сюлли. Что могла означать подобная несдержанность? Что мы тоже благородные? Из глубокого кресла, где я, как они думали, уснул, мне было видно и слышно все.

– Ехать… Куда ехать? Чтобы добраться до Испании, надо пересечь Францию, а там опасность ничуть не меньше. И вдобавок без фальшивых документов…

– Видишь, Мишке, – говорила мама, – надо было нам уехать в Бразилию с тетей Ритой.

– Пока мой отец болел, и речи быть не могло!

– Да он-то теперь уже умер, прими Господь его душу.

– Ну а теперь уже слишком поздно…

Граф де Сюлли направил беседу в нужное русло:

– Я позабочусь о вас.

– Нет, господин граф, что будет с нами – не самое важное. Надо спасти Жозефа. Его в первую очередь. И только его, если уж нельзя будет иначе.

– Да, – поддержала мама, – это Жозефа надо как следует спрятать.

Мне казалось, что такая забота о моей особе лишь подтверждает мою догадку: я – благородный. По крайней мере в глазах моих родителей.

Граф попытался снова их успокоить:

– Ну конечно, я займусь Жозефом. И о вас позабочусь тоже. Однако на некоторое время вам придется с ним разлучиться.

– Мой Жозефеле…

Мама рухнула в объятия маленькой графини, которая ласково похлопывала ее по плечу. В отличие от слез отца, которые вызывали чувство неловкости, мамины слезы разрывали мне сердце.

Будучи благородным, я не мог более притворяться спящим. В рыцарственном порыве я вскочил с кресла и бросился к маме, чтобы ее утешить. Однако, когда я очутился подле нее, уж не знаю, что со мной произошло, только получилось наоборот: я уткнулся ей в колени и зарыдал даже громче, чем она. В один вечер Сюлли могли видеть плачущей всю нашу семью. Кто же теперь поверит, что мы тоже благородные!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: