Двадцать пятого года рожденья




Николай Отрада

Николай Карпович Турочкин (Николай Отрада) родился в 1918 году в деревне Николаевка, Воронежской области. Среднюю школу-девятилетку окончил в 1934 году в Сталинграде. Михаил Луконин, друживший с Отрадой со школьных лет, вспоминает: «К первому уроку мы приносили каждый свое новое стихотворение, обменивались и читали. Сблизило еще и то, что в его семье работал один отец, а их было пятеро, а у нас, четверых, работала одна мать. Завод, Волга, школа — вот наш мир. Мы часто уходили за бугор реки Мечетки, читали Багрицкого, Б. Корнилова, П. Васильева, Сельвинского, ахали над юным Смеляковым».

Первые стихи Отрады были напечатаны в заводской многотиражке «Даешь трактор!», в газетах «Молодой ленинец» и «Сталинградская правда». Окончив школу, Отрада поступил в Сталинградский педагогический институт на литературный факультет и одновременно на заочное отделение Литературного института имени Горького. В 1939 году в Сталинграде вышел его сборник стихов «Счастье», осенью он перевелся в Москву в Литературный институт, а в декабре с товарищами по институту ушел добровольцем на финский фронт.

Николай Отрада погиб 4 марта 1940 года на Суо-Ярви, Петрозаводского направления, возглавив прорыв из окружения одного из взводов 12-го лыжного батальона.

Мир


Он такой,
Что не опишешь сразу,
Потому что сразу не поймешь!
Дождь идет...
Мы говорим: ни разу
Не был этим летом сильный дождь.
Стоит только далям озариться —
Вспоминаем
Молодость свою.
Утром
Заиграют шумно птицы...
Говорим: по-новому поют.
Всё:
Мои поля,
Долины, чащи,
Солнца небывалые лучи —
Это мир,
Зеленый и журчащий,
Пахнущий цветами и речистый.
Он живет
В листве густых акаций,
В птичьем свисте,
В говоре ручья,
Только нам
Нельзя в нем забываться
Так,
Чтоб ничего не различать.
.............
Чтоб цвела земля во всей красе,
Чтобы жизнь цвела,
Гудела лавой,
Старое сметая на пути.
Ну, а что касается до славы —
Слава не замедлит к нам прийти.

1939

Почти из моего детства


Я помню сад,
круженье листьев рваных
да пенье птиц, сведенное на нет,
где детство словно яблоки шафраны
и никогда не яблоко ранет.

Оно в Калуге было и в Рязани
таким же непонятным, как в Крыму;
оно росло в неслыханных дерзаньях,
в ребячестве, не нужном никому;
оно любило петь и веселиться
и связок не жалеть голосовых...

Припоминаю: крылышки синицы
мы сравнивали с крыльями совы
и, небо синее с водою рек сверяя,
глядели долго в темную реку.
И, никогда ни в чем не доверяя,
мы даже брали листья трав на вкус.

А школьный мир? Когда и что могло бы
соединять пространные пути,
где даже мир — не мир, а просто глобус,
его рукой нельзя не обхватить...

Он яблоком, созревшим на оконце,
казался нам.
На выпуклых боках —
где Родина, там красный цвет от солнца,
и остальное зелено пока.

Август, 1989

Осень


Сентябрьский ветер стучит в окно,
прозябшие сосны бросает в дрожь.
Закат над полем погас давно.
И вот наступает седая ночь.
И я надеваю свой желтый плащ,
центрального боя беру ружье.
Я вышел. Над избами гуси вплавь
спешат и горнистом трубят в рожок.
Мне хочется выстрелить в них с плеча,
в летящих косым косяком гусей,
но пульс начинает в висках стучать.
«Не трогай!» — мне слышится из ветвей.
И я понимаю, что им далеко,
гостям перелетным, лететь и лететь.
Ты, осень, нарушила их покой,
отняла болота, отбила степь.
Предвестница холода и дождей,
мороза — по лужам стеклянный скрип, —
тебя узнаю я, как новый день,
как уток, на юг отлетающих, крик...

1938

* * *

23 августа 1938 года

...У меня сейчас абсолютно оптимистический дух, больше, оптимизм, перемешанный с романтизмом. Я совершенно искренне верю в человека, в его хорошие качества. Я верю во все то лучшее, что имеет на нашей земле свое название. Верю в чувства любви, дружбы, жалости и др. Верю в друзей, в любимую... Верю в мысль... Порой (правда, очень беспорядочно) меня охватывает какое-то экстазное состояние, параллели ему можно найти только у Маяковского и Уитмена. Весь мир открывается перед глазами, больше того, можно придумать и представить космос — все становится ново, сильно, богато; я вижу, что наша жизнь исключительно богата мыслями, что природа неисчерпаема в мыслях, и тогда понимаю, как мало у мысли слое, какой великий художник то, что идеалисты называют духом, а материалисты — материей. О людях я думаю чаще, больше. Я верю в людей. Каждый человек носит в себе чистоту (у некоторых это дно, оставшееся от детских лет, дно, на которое уже навалена груда грязного мусора), в каждом заложено что-то потенциально хорошее, красивое, широкое...

Из письма М. Молочко, студента-ифлийца, молодого критика, погибшего в 1940 году в боях на Карельском перешейке

Некогда


Клены цветут.
Неподвижная синь.
Вода вытекает в ладонь.
Красиво у Дона,
И Дон красив,
Тих и спокоен Дон.
Вот так бы и плавал
В нем, как луна,
У двух берегов на виду.
И нипочем
Мне б его глубина,
Вода б нипочем в цвету.
Вот так и стоял бы на берегу
И в воду глядел, глядел;
Вот так бы и слушал
Деревьев гул, —
Но много сегодня дел.

1938

Арон Копштейн

Арон Иосифович Копштейн родился в 1915 году в Очакове. Отец его был учителем в начальной школе. В раннем детстве будущий поэт лишился родителей. Мальчик вырос в детдоме, окончил семилетку и начал работать на заводе учеником калильщика. Первое стихотворение Копштейна было опубликовано в заводской многотиражке. В 1933 году вышел первый сборник его стихов «Хотим, стремимся, можем» на украинском языке. За ним последовали книги «Разговор», «Улица Щорса», «Источник», «Государство солнца». В 1937 году вышел его первый сборник стихов на русском языке «Радостный берег». В 1939 году Копштейн поступает в Литературный институт имени Горького. Вместе с товарищами по Литературному институту и ИФЛИ уходит добровольцем на финский фронт.

Арон Копштейн погиб 4 марта 1940 года на Суо-Ярви, Петрозаводского направления, вытаскивая с поля боя тело Николая Отрады.

Михаил Луконин вспоминает: «Копштейн к тому времени был зрелым поэтом, он уже много написал, много знал, много помнил, поражая нас своей феноменальной памятью, — такой памяти я не встречал больше...

Копштейн и Отрада — это те первые бойцы, которые показали всему миру, на что способно наше поколение. Родине показали, что на нас можно положиться, отцам и матерям, что за нас не придется краснеть, любимым, что мы достойны их любви.

Мы будем помнить их за этот пример, мы, поэты, можем гордиться тем, что у поэтов слова не расходятся с делом, когда речь идет о Родине...»

* * *


Мы с тобой простились на перроне,
Я уехал в дальние края.
У меня в «смертельном медальоне»
Значится фамилия твоя.
Если что-нибудь со мной случится,
Если смерть в бою разлучит нас,
Телеграмма полетит, как птица,
Нет, быстрей во много тысяч раз.
Но не верь ты этому известью,
Не печалься, даром слез не трать:
Мы с тобой не можем быть не вместе,
Нам нельзя раздельно умирать.
Если ты прочтешь, что пулеметчик
Отступить заставил батальон, —
За столбцом скупых газетных строчек
Ты пойми, почувствуй: это он.
Ты узнаешь, что советский летчик
Разбомбил враждебный эшелон, —
За столбцом скупых газетных строчек
Ты пойми, почувствуй: это он.
Пусть я буду вертким и летучим,
Пусть в боях я буду невредим,
Пусть всегда я буду самым лучшим, —
Я хотел при жизни быть таким.
Пусть же не проходит между нами
Черный ветер северной реки,
Что несется мертвыми полями,
Шевеля пустые позвонки.
Будешь видеть, как на дне колодца,
Образ мой все чшце и новей,
Будешь верить: «Он еще вернется,
Постучится у моих дверей».
И как будто не было разлуки,
Я зайду в твой опустевший дом.
Ты узнаешь. Ты протянешь руки
И поймешь, что врозь мы не умрем.

1940

* * *

...Медсестре Вере Чуриной двадцать лет, а в батальоне все ее звали уважительно, как зовут учительницу в школе: Вера Николаевна. До войны она училась в театральном институте, но актриса из нее не получилась, и стала она санитаркой. Сперва очень боялась крови. Даже глаза закрывала, чтобы не видеть раненых. Так и вытаскивала их на плащпалатке с закрытыми глазами. А потом ничего, привыкла. Сколько здоровенных мужиков выволакивала с поля боя эта маленькая сероглазая женщина!

Однажды снаряд угодил прямо в то место, где она укрывалась вместе с шестью ранеными. Все засыпало свежей землей и снегом. Так и решили в батальоне, что их Вера погибла. А она выбралась из сугробов и осталась жить, как в известном стихотворении Симонова, всем смертям назло.

Тем временем в дивизионной многотиражке даже некролог напечатали, посвященный Вере. И все в нем было сказано: «Смертью храбрых», «Боевая подруга», «Не забудем никогда». И вдруг однажды приходит в батальон письмо из госпиталя от санинструктора Веры Николаевны Чуриной: «...Чтобы легче перенести эту операцию, я внушила себе мысль, что я у врагов и меня пытают. Хотела заодно проверить себя, насколько у меня хватит сил. У меня еще впереди две операции. Но самое страшное для меня — это не смерть после третьей операции. Нет, самое страшное — это то, что больше не быть с вами, в санбат теперь меня не возьмут, не подхожу я по состоянию здоровья...»

Из фронтовых записных книжек М. Матусовского

Поэты


Я не любил до армии гармони,
Ее шпшой простуженный регистр,
Как будто давят грубые ладони
Махорочные блестки желтых искр.
Теперь мы переламываем душу,
Мечтаем о театре и кино,
Ноем в строю вполголоса «Катюшу»
(На фронте громко петь воспрещено).
Да, каждый стал расчетливым и горьким:
Встречаемся мы редко, второпях,
И спорим о портянках и махорке,
Как прежде о лирических стихах.
Но дружбы, может быть, другой не надо,
Чем эта, возникавшая в пургу,
Когда усталый Николай Отрада
Читал мне Пастернака на бегу.
Дорога шла в навалах диабаза,
И в маскхалатах мы сливались с ней,
И путано-восторженные фразы
Восторженней звучали и ясней!
Дорога шла почти как поединок,
И в схватке белых сумерек и тьмы
Мы проходили тысячи тропинок,
Но мирозданья не топтали мы.
Что ранее мы видели в природе?
Степное счастье оренбургских нив,
Днепровское похмелье плодородья
И волжский нелукавящий разлив.
Ни ливнем, ни метелью, ни пожаром
(Такой ее мы увидали тут) —
Она была для нас Тверским бульваром,
Зеленою дорогой в институт.
Но в январе сорокового года
Пошли мы, добровольцы, на войну,
В суровую финляндскую природу,
В чужую, незнакомую страну.
Нет, и сейчас я не люблю гармони
Визгливую, надорванную грусть.
Я тем горжусь, что в лыжном эскадроне
Я Пушкина читаю наизусть,
Что я изведал напряженье страсти,
И если я, быть может, до сих пор
Любил стихи, как дети любят сласти,
Люблю их, как водитель свой мотор.
Он барахлит, с ним не находишь сладу,
Измучаешься, выбьешься из сил,
Он три часа не слушается кряду —
И вдруг забормотал, заговорил...
И ровное его сердцебиенье,
Уверенный, неторопливый шум,
Напомнит мне мое стихотворенье,
Которое еще я напишу.
И если я домой вернуся целым,
Когда переживу двадцатый бон,
Я хорошенько высплюсь первым делом,
Потом опять пойду на фронт. Любой.
Я стану злым, расчетливым и зорким,
Как на посту (по-штатеки — «на часах»),
И, как о хлебе, соли и махорке,
Мы снова будем спорить о стихах.
Бьют батареи. Вспыхнули зарницы.
А над землянкой медленный дымок.
«И вечный бой. Покой нам только снится...»
Так Блок сказал. Так я сказать бы мог.

Константин Ваншенкин

Константин Яковлевич Ваншенкин родился в 1925 году в Москве в семье инженера. Б детстве — в годы первых пятилеток — вместе с родителями много жил в рабочих поселках на стройках. Началась война. «В 1942 году, — рассказывает Ваншенкин, — из десятого класса я ушел в армию. Служил главным образом в воздушнодесантных войсках, участвовал в боях на 2-м и 3-м Украинских фронтах. Это было суровое время, но именно армия военной поры сформировала мое поколение. Армия сделала нас людьми, армия — это мои университеты. Демобилизовался я в самом конце сорок шестого года в звании гвардии сержанта. Стихи начал писать в детстве... Вскоре я остыл к своему сочинительству, и в пятнадцати-семнадцатилетнем возрасте, когда, как говорят, пишут стихи едва ли не все, я стихов не писал: у меня не было в этом ни малейшей потребности. Снова стал писать совершенно неожиданно для себя уже в конце войны, в Венгрии». После демобилизации Ваншенкин поступил в геологоразведочный институт, но проучился там всего один год и перешел в Литературный институт имени Горького. Первая книга стихов «Песня о часовых» вышла в 1951 году.

Проводы


Нас в армию девчата провожали,
С которыми до памятной зимы
Делили мы и радость и печали,
С которыми учились вместе мы.

Я вижу их шубейки и гребенки
И странную растерянность их глаз,
Они стояли — все еще девчонки,
Но было им по-бабьи жалко нас.

В какой-то миг особым женским взором
Они сквозь дым увидели поля,
По длинным госпитальным коридорам
Унылое мельканье костыля.

Им виделись шершавые шинели,
Костры, потери нашего полка.
А может быть, себя они жалели,
Не сознавая этого пока.

1958

* * *


По горным кряжам, вырубкам и долам,
На краткий миг склоняясь над ручьем,
Шагал я с неудобным и тяжелым
Противотанковым ружьем.

В ночи ориентируясь по звездам,
Пуская ввысь махорочный дымок,
Привык себя считать я очень взрослым —
Иначе б это выдержать не смог.

Я спал, постелью хвойною исколот,
Горело натруженное плечо...
Лишь в тридцать лет я понял, что я молод,
Что сорок — тоже молодость еще.

1956

Первая любовь


Мир отрочества угловатого,
Полгода с лишним до войны,
Два наших парня из девятого
В девчонку были влюблены.

Любовь бывает не у всякого,
Но первая любовь — у всех.
И оба парня одинаково
Рассчитывали на успех.

Но тут запели трубы грозные,
Зовя сынов родной земли.
И встали мальчики серьезные,
И в первый бой они ушли.

Она ждала их, красна девица,
Ждала двоих, не одного.
А каждый верил и надеялся,
А каждый думал, что его.

И каждый ждал: душой согреть его
Уже готовится она.
Но вышла девушка за третьего,
Едва окончилась война.

Косицы светлые острижены,
И от былого — ни следа...
Ах, если бы ребята выжили,
Все б это было не беда.

1960

* * *


Земли потрескавшейся корка.
Война. Далекие года...
Мой друг мне крикнул:
— Есть махорка? —
А я ему: — Иди сюда!..

й мы стояли у кювета,
Благословляя свой привал,
И он уже достал газету,
А я махорку доставал.

Слепил цигарку я прилежно
И чиркнул спичкой раз и два.
А он сказал мне безмятежно:
— Ты сам прикуривай сперва....

От ветра заслонясь умело,
Я отступил на шаг всего,
Но пуля, что в меня летела,
Попала в друга моего.

И он качнулся как-то зыбко,
Упал, просыпав весь табак,
И виноватая улыбка
Застыла на его губах.

И я не мог улыбку эту
Забыть в походе и в бою
И как шагали вдоль кювета
Мы е ним у жизни на краю.

Жара плыла, метель свистела,
А я забыть не смог того,
Как пуля, что в меня летела,
Попала в друга моего...

1952

* * *

...Кто думает, что в Сталинграде был только ужас, ад и стиснутые зубы, тот ошибается. Было и то, и другое, и третье, и не у всех выдерживали нервы, но было еще одно — солдат всегда найдет, как использовать тишину на переднем крае, как скоротать долгие часы ожидания перед началом задания, как приукрасить, хоть малость, жизнь, которая неизвестно сколько еще продлится. В подвале мясокомбината за час до атаки на злосчастные баки комбат-1 Беньяш устраивал концерты самодеятельности, и, скажу, совсем неплохие: тенор, бас, частушки под баян, двое чечеточников и даже фокусник не хуже Кио, разве что без лилипутов. К комбату-2 Котову все ходили слушать пластинки Утесова, Руслановой и даже Собинова и Неждановой. Любители прекрасного пытались в меру своих сил украсить свой земляночный быт — приклеивали к стенкам фотографии, вырезанные из журнала картинки. В одной землянке, помню, висели даже репинские «Запорожцы» в самой настоящей раме. А командиру полка майору Метелеву — мы его все любили — саперы обшили весь блиндаж толстыми глянцевитыми кусками картона. Солдаты притащили его откуда-то из-за тридевять земель, чуть ли не с «Баррикад», и майор зажил во дворце — картон был расписан под мрамор. Когда же кончилась в Сталинграде стрельба, именно в его землянке было прорублено первое на весь фронт окно, и с соседских полков приходили смотреть на это чудо XX века...

Из воспоминаний В. Некрасова

Жасмин


Укрывшийся шинелью длинной,
На девятнадцатом году,
Я задыхался от жасмина
В глухом разросшемся саду.

Навис над нами пышной тучей
И небо звездное затмил
Ошеломляюще-пахучий,
Забытый армией жасмин.

Несовместимыми казались
Фигуры темные солдат
И эта лопнувшая завязь,
Собой заполнившая сад.

И на заросшем белом склоне,
В обозе, где-то не вдали,
Тонули средь жасмина кони,
Чихая, гривами трясли.

Земли разбуженная сила
В который раз цвела опять,
Но только некому нам было
В ту ночь жасмину наломать.

Над полусонным нашим строем
Потом кружились лепестки,
Они ложились ровным слоем
В стволы орудий, в котелки.

Плыл надо мной жасмина ворох,
И я жасмином весь пропах.
Он был сильней, чем дымный порох.
Чем пот солдатский и табак...

1953

* * *


Под взглядом многих скорбных глаз,
Усталый, ветром опаленный,
Я шел как будто напоказ
По деревушке отдаленной.

Я на плечах своих волок
Противогаз, винтовку, скатку.
При каждом шаге котелок
Надсадно бился о лопатку.

Я шел у мира на виду —
Мир ждал в молчанье напряженно:
Куда сверну? К кому зайду?
Что сообщу солдатским женам?

Пусть на рассвете я продрог,
Ночуя где-нибудь в кювете,
Что из того! Я был пророк,
Который может все ка свете.

Я знал доподлинно почти,
Кто цел еще, а с кем иное.
И незнакомые в пути
Уже здоровались со мною.

А возле крайнего плетня,
Где полевых дорог начало,
Там тоже, глядя на меня,
В тревоге женщина стояла.

К ней обратился на ходу
По-деловому, торопливо:
— Так на Егоркино пройду?
— Пройдете, — вздрогнула. —
Счастливо.

Поспешно поблагодарил,
Пустился — сроки торопили...
— Ну что? Ну что он говорил? —
Ее сейчас же обступили,

1956

* * *


Едва вернулся я домой,
Как мне сейчас же рассказали
О том, что друг любимый мой
Убит на горном перевале.

Я вспомнил длинный ряд могил
(Удел солдат неодинаков!),
Сказал: — Хороший парень был! —
При этом даже не заплакав.

И, видно, кто-то посчитал,
Что у меня на сердце холод
И что я слишком взрослым стал...
Нет, просто был я слишком молод.

1955

* * *

...25 декабря 1941 г. Этот день войдет в историю как переломный в известной степени для сотен тысяч ленинградцев. С сегодняшнего дня прибавили нормы выдачи хлеба. Служащим и иждивенцам вместо 125 г. стали выдавать по 200 г., рабочим и приравненным к ним — 350 г.

Очевидно, эта радость как-то будет отражена в истории Отечественной войны. Победы на фронтах и вот эта победа — сразу же целое ликование. Утром, придя на работу, друг друга поздравляли, Есе в эти дни только и говорят об этом...

Из дневника инструктора парткома Кировского завода Л. Галъко

Хлебные карточки


Отдельно — для малых детей,
Для служащих и для рабочих,
Суровый, без всяких затей,
По дням разграфленный листочек.

Движения ножшщ слышны —
Талон отрезают вначале, —
В рабочих поселках страны
Хлеб на день вперед получали.

Далекий, нам снившийся тыл,
Он жил, ничего не жалея.
Я б карточки те поместил
В безмолвные залы музея.

Средь снимков гвардейских колонн
И рядом с партийным билетом,
Что кровью святой окроплен
Над Волгою памятным летом.

Я их положил бы на свет...
Но только тут случай особый;
Их нет, этих карточек, нет, —
Найди в своем доме, попробуй!

...Иное легко сохранить,
Чтоб знали о прошлом потомки:
Рассказа старинного нить,
Прапрадедов нищих котомки.

Оружие наших отцов,
И наше оружие тоже,
И деньги любых образцов,
И мысли, что денег дороже.

Но здесь — эшелоны в пыли,
Блокадные бледные дети,..
Ну как сохраниться б могли
Военные карточки эти?

Минское шоссе


Дорога ветру свежему открыта.
И перед нами в утренней росе
Солдатские фигуры из гранита, —
Как много их по Минскому шоссе.

Солдатские фигуры на опушке,
Над речкой возле белого мостка,
У каждой мало-мальской деревушки,
На площади любого городка.

Нас ждут дела. Мы проезжаем мимо.
И вот они теряются из глаз.
Но в нас, живых, живут они незримо,
Как в них, гранитных, есть частица нас.

1941

Память


А эти утвержденья лживы,
Что вы исчезли в мире тьмы,
Вас с нами нет. Но в нас вы живы,
Пока на свете живы мы.

Девчонки — те, что вас любили
И вас оплакали любя, —
Они с годами вас забыли.
Но мы вас помним, как себя.

Дрожа печальными огнями,
В краю, где рощи и холмы,
Совсем умрете только с нами...
Но ведь тогда умрем и мы.

* * *

...Капитан Беложилов смущенно улыбается и растерянно разводит руками. Он не слышит...

В самом начале штурма Великих Лук, когда он повел в атаку свой учебный батальон, его взрывом тяжелого снаряда, вернее, воздушной волной отбросило метров на пять. Ван не было. Он был оглушен, контужен. Придя в себя, догнал батальон. Снова принял управление. Командовал жестами.

Его понимали, ибо за грохотом стрельбы ведь все равно ничего не слыхать...

Дальнейший разговор между командиром дивизии и командиром учебного батальона происходит уже на листке бумаги, который они по очереди передают друг другу. Я не знаю, о чем они переписываются. Но вот полковник встал.

— Ну ладно, упрямый вы человек. Коли так, ступайте.

И он обеими руками крепко пожимает капитану руку.

Тот молодцевато козыряет, делает налево кругом и скрывается в щели ходка.

Все деликатно делают вид, что ничего особенного не заметили. Я поднимаю с полу брошенную бумажку, на которой шла переписка. Вот этот беззвучный разговор полковника с командиром учебного батальона:

«Приказываю, сдайте батальон начштаба и отправляйтесь в санбат».

«Разрешите остаться до конца штурма. Чувствую себя хорошо».

«Идите в санбат».

«Разрешите остаться».

«Где вы сейчас сидите? Далеко от реки? Что мешает движению?»

«В крайнем доме квартала сорок. Река рядом. Мешает сильный огонь из желтого дома, что наискось. Прикажите артиллеристам накрыть его».

«Люди кормлены?»

«Ели горячее, настроение боевое».

«Немедленно ступайте в санбат. У вас хороший заместитель. Раненые не воюют».

«Я не раненый. Оглох только. Разрешите остаться».

Я прячу эту бумажку, одну из маленьких реликвий Великой Отечественной войны...

Из военных дневников Б. Полевого

Спит женщина


Спит женщина, и ты ей снишься ночью, —
Когда кругом безмолвие и мгла, —
Тем юношей, которого воочью
Она, конечно, видеть не могла.

Там, вдалеке, в холодном блеске полдня
Десантный взвод взмывает к небесам.
Спит женщина, твои невзгоды помня
Больнее, чем ты помнишь это сам.

Она проходит длинною тропою,
Как будто по твоей идет судьбе.
И даже знает о тебе такое,
Чего ты сам не знаешь о себе.

1965

Тема


Опять возвращаюсь я к этой же теме.
Привал за кюветом. Чернеющий пень.
Разрозненных сосен отдельные тени
И леса зубчатая общая тень.

Отмеченный четкостью ориентиров,
Опять предо мной убегающий день, —
Отдельные тени моих командиров
И взвода зубчатая слитная тень.

1868

Всеволод Багрицкий

Всеволод Эдуардович Багрицкий, сын известного советского поэта, родился в 1922 году в Одессе. В 1926 году семья Багрицких переехала в Кунцево, под Москву, После школы Всеволод учился в Государственной театральной студии. Писать стихи начал в раннем детстве. В 1938 — 1939 годах работал литературным консультантом в «Комсомольской правде». Лишь после настойчивых просьб и хлопот Багрицкий в январе 1942 года попадает в действующую армию: по состоянию здоровья он был освобожден от воинской службы. Он получает назначение в армейскую газету «Отвага» на Волховском фронте. Сослуживец Багрицкого по этой газете — Н. Родионов вспоминает: «В редакцию... явился подслеповатый человек, в очках, одетый почти по-летнему, хотя стояла суровая военная зима... «Всеволод Багрицкий», — отрекомендовался он... Начались непрерывные бои. Надо было во что бы то ни стало прорвать кольцо блокады Ленинграда, который переживал трагические дни. Стояли сорокаградусные морозы, и наступающие бойцы шли по колено в снегу, иногда наскоро вырывая снежные окопчики, чтобы согреться или укрыться от вражеского огня. Багрицкий был почти все время с наступающими ударными частями, он редко появлялся в редакции, и то для того, чтобы сдать очередную корреспонденцию или очерк».

Всеволод Багрицкий погиб 26 февраля 1942 года при выполнении задания редакции в деревушке Дубовик, около Чудова.

В 1964 году вышла книга В. Багрицкого «Дневники. Письма. Стихи».

Ожидание


Мы двое суток лежали в снегу.
Никто не сказал: «Замерз, не могу».
Видели мы — и вскипала кровь, —
Немцы сидели у жарких костров.

Но, побеждая, надо уметь
Ждать негодуя, ждать и терпеть.
По черным деревьям всходил рассвет,
По черным деревьям спускалась мгла...
Но тихо лежи, раз приказа нет.
Минута боя еще не пришла.

Слушали (таял снег в кулаке)
Чужие слова на чужом языке.
Я знаю, что каждый в эти часы
Вспомнил все песни, которые знал,
Вспомнил о сыне, коль дома сын,
Звезды февральские пересчитал.

Ракета всплывает и сумрак рвет.
Теперь не жди, товарищ! Вперед!

Мы окружили их блиндажи,
Мы половину взяли живьем...
А ты, ефрейтор, куда бежишь?!
Пуля догонит сердце твое.

Кончился бой. Теперь отдохнуть,
Ответить на письма... И снова в путь!

1942

* * *

Заявление в Кашинский райвоенкомат

Февраль 1942 года.

Дорогой товарищ!

Я обращаюсь к Вам с большой просьбой, которую, надеюсь, Вы сможете выполнить.

Я очень прошу Вас взять меня в ряды действующей Красной Армии. Дайте мне любую работу, любое задание, я приложу все силы, чтобы оправдать доверие.

Мне скоро будет 18 лет, я кончила курсы сандружинниц, работала всю осень в госпитале, неплохо стреляю.

Неужели я не смогу быть полезной на фронте? Хотя бы в полевом госпитале. Или дайте мне направление в партизанский отряд, куда угодно, только бы получить возможность бить немцев.

Ина Константинова

8 апреля 1942 года

* * *

...Какое счастье! Как я рада, как рада, рада, рада! Никогда не было так хорошо.

Сегодня меня взяли на работу в тыл к немцам. Ой как я счастлива! Все, все после напишу. Ну рада же я!!!...

Из дневника Ины Константиновой, разведчицы 2-й Калининской партизанской бригады

16 февраля 1942

* * *

Здравствуй, дорогая мамочка!

Не знаю, получила ли ты мои предыдущие письма и открытки, и поэтому решил писать тебе в любое свободное время, не дожидаясь ответа.

По длинным лесистым дорогам хожу я со своей полевой сумкой и собираю материал для газеты. Очень трудна и опасна моя работа, но и очень интересна. Я пошел работать в армейскую печать добровольно и не жалею. Я увижу и увидел уже то, что никогда больше не придется пережить. Наша победа надолго освободит мир от самого страшного злодеяния — войны...

Пишу стихи и очерки, сплю в землянках, толстею и закаляюсь.

Будь тверда и неколебима. Как бы тебе ни было трудно, знай, что мы встретимся!

Целую тебя крепко.

Сева

Письмо с фронта В. Багрицкого

* * *


Нам не жить, как рабам,
Мы родились в России,
В этом наша судьба,
Непокорность и сила.

1941

Николай Майоров

Николай Петрович Майоров родился в 1919 году в Иванове в семье рабочего. Окончив школу, поступил на исторический факультет Московского университета, а с 1939 года стал еще посещать поэтический семинар в Литературном институте имени Горького. Писать начал рано, первые стихи напечатал в университетской многотиражке. Летом 1941 года вместе с другими студентами роет противотанковые окопы под Ельней. «Человек очень скромный, даже застенчивый, лишенный малейшей рисовки и показного, скорее гражданский, чем военный, — пишет И. Пташникова, его товарищ студенческих лет, — Коля Майоров в то же время был наделен большой внутренней силой, мужественной убежденностью...»

В октябре 1941 года он добивается зачисления в действующую армию. О последней встрече с Майоровым вспоминает Борис Слуцкий: «Был октябрь 1941 года, один из самых тяжелых для Москвы дней октября — 16 или 17 число. Немцы наступали где-то у Можайска. Их еще не удавалось остановить... Каждый час тысячи людей уходили на запад, на юго-запад, на северо-запад — на фронт. Другие тысячи уходили и уезжали на восток, в эвакуацию. Вот в такой день на улице Герцена я и встретил в последний раз в жизни Колю Майорова. Какой он был тогда — помню: хмурый, лобастый, неторопливый, с медленной доброй усмешкой на губах. «А я вот иду в военкомат, записываться в армию».

Николай Майоров был убит 8 февраля 1942 года на Смоленщине.

В 1962 году вышла его книга «Мы», а в 1969 году сборник «Мы были высоки, русоволосы...».

Памятник


Им не воздвигли мраморной плиты.
На бугорке, где гроб землей накрыли,
Как ощущенье вечной высоты,
Пропеллер неисправный положили.

И надписи отгранивать им рано —
Ведь каждый, небо видевший, читал,
Когда слова высокого чекана
Пропеллер их на небе высекал.

И хоть рекорд достигнут ими не был,
Хотя мотор н сдал на полпути —
Остановись, взгляни прямее в небо
И надпись ту, как мужество, прочти.

О, если б все с такою жаждой жили!
Чтоб на могилу им взамен плиты
Как память ими взятой высоты
Их инструмент разбитый положили
И лишь потом поставили цветы.

1938

* * *


Тогда была весна. И рядом
С помойной ямой на дворе,
В простом строю равняясь на дом,
Мальчишки строились в каре
И бились честно. Полагалось
Бить в спину, в грудь, еще — в бока.
Но на лицо не подымалась
Сухая детская рука.

А за рекою было поле.
Там, сбившись в кучу у траншей,
Солдаты били и кололи
Таких же, как они, людей.

И мы росли, не понимая,
Зачем туда сошлись полки:
Неужли взрослые играют,
Как мы, сходясь на кулаки?
Война прошла. Но нам осталась
Простая истина в удел,
Что у детей имелась жалость,
Которой взрослый не имел.

А ныне вновь война и порох
Вошли в большие города,
И стала нужной кровь, которой
Мы так боялись в те года.

1940

* * *


Когда к ногам подходит стужа
пыткой —
В глазах блеснет
морозное стекло,
Как будто
вместе с посланной открыткой
Ты отослал последнее тепло.

А между тем все жизненно
и просто,
И в память входят славой на века
Тяжелых танков
каменная поступь
И острый блеск холодного штыка.

1941

Отцам


Я жил в углу. Я видел только впалость
Отцовских щек. Должно быть, мало знал.
Но с детства мне уже казалось,
Что этот мир неизмеримо мал.
В нем не было ни Монте-Кристо,
Ни писем тайных с желтым сургучом.
Топили печь, и рядом с нею пристав
Перину вспарывал штыком.
Был стол в далекий угол отодвинут.
Жандарм из печки выгребал золу.
Солдат худые, сгорбленные спины
Свет заслонили разом. На полу —
Ничком отец. На выцветшей иконе
Какой-то бог нахмурил важно бровь.
Отец привстал, держась за подоконник,
И выплюнул багровый зуб в ладони,
И в тех ладонях застеклилась кровь.
Так начиналось детство...
Падая, рыдая,
Как птица, билась мать. И, наконец,
Запомнилось, как тают, пропадают
В дверях жандарм, солдаты и отец...
А дальше — путь сплошным туманом застлан.
Запомнил только: плыли облака
И пахло деревянным маслом
От желтого, как лето, косяка.
Ужасно жгло. Пробило все навылет
Жарой и ливнем. Щедро падал свет.
Потом войну кому-то объявили,
А вот кому — запамятовал дед.
Мне стал понятен смысл отцовских вех.
Отцы мои! Я следовал за вами
С раскрытым сердцем, с лучшими словами,
Глаза мои не обожгло слезами,
Глаза мои обращены на всех.

1938

* * *

...Эта девушка вынесла с поля боя одиннадцать могучих, тяжелых, как глыбы камня, раненых — вдруг превратившихся в беспомощных детей — краснофлотцев... Вот мальчуган, любимец разведотряда: на минном поле, когда подорвались и командир, и трое бойцов, он прополз по чуть припудренной первым снегом земле между искусно припрятанными взрослыми, опытными людьми минами, может быть, двести, может быть, триста метров и умело отметил свой путь клочками бумаги (счастье, что ветра не было!), и — трагический мальчик с пальчик! — вывел по ним из страшной ловушки и обожаемого им командира, и остальных товарищей... Вот еще одна девушка — снайпер, на счету которой к январю сорок второго года оказалось полтора десятка крепких, обозленных, опасных, как росомахи з лесу, зверей...

Что сделало их героями? Что научило их стойкости, воинской сноровке, несломимой боевой дружбе и выручке, деятельной, умной ненависти к врагу?

И, разбираясь в этом, я пришел вот к чему: они, юные, смогли стать героями именно потому, что жили, сражались, уходили от смерти и шли на смерть рядом со старшими.

Мальчик, попавший на флот и на фронт добровольцем, потому что «нарушил» — «допустил подчисточку в паспорте» и прибавил себе год или два, сумел стать героем, ибо рядом с ним был старый боцман, воевавший еще в «ту войну»: он не позволил ему сломиться в первом бою, не дал дрогнуть, научил (и сурово научил!) мужеству. Девушкаснайсер выдержала дуэль с гитлеровским асом потому, что ее, вчерашнего «ворошиловского стрелка», опекал и воспитывал весь батальон, и в частности ее прямой учитель, опытный снайпер финской кампании... Отцы и дети сражались рядом, локоть к локтю, рука об руку... И юное поколение, беря взаймы у старшего поколения всю его прошлую жизнь, мужало мгновенно...

Из воспоминаний Л. Успенского

Август


Я полюбил весомые слова,
Просторный август, бабочку на раме
И сон в саду, где падает трава
К моим ногам неровными рядами.

Лежать в траве, желтеющей у вишен,
У низких яблонь, где-то у воды,
Смотреть в листву прозрачную
И слышать,
Как рядом глухо падают плоды.

Не потому ль, что тени не хватало,
Казалось мне: Вселенная мала.
Движения замедленны и вялы,
Во рту иссохло. Губы как зола.
Куда девать сгорающее тело?
Ближайший омут светел и глубок —
Пока трава на солнце не сгорела,
Войти в него всем телом до предела
И ощутить подошвами песок!
И в первый раз почувствовать так близко
Прохладное спасительное дно —
Вот так, храня стремление одно,
Вползают в землю щупальцами корни,
Питая щедро алчные плоды
(А жизнь идет!), — все глубже и упорней
Стремление пробиться до воды,
До тех границ соседнего оврага,
Где в изобилье, с запахами вин,
Как древний сок, живительная влага
Ключами бьет из почвенных глубин.

Полдневный зной под яблонями тает
На сизых листьях теплой лебеды.
И слышу я, как мир произрастает
Из первозданной матери — воды.

1839

Мы

Это время трудновато для пера.
Маяковский


Есть в голосе моем звучание металла.
Я в жизнь вошел тяжелым и прямым.
Не все умрет. Не все



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-09-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: