ДАЛЬНЯЯ Дневник Коры Оливе




ХУЛИО КОРТАСАР (Аргентина)

ЗАХВАЧЕННЫЙ ДОМ

Дом нравился нам. Он был и просторен, и стар (а это встретишь не часто теперь, когда старые дома разбирают выгоды ради), но главное — он хранил память о наших предках, о дедушке с отцовской стороны, о матери, об отце и о нашем детстве.

Мы с Ирене привыкли жить одни, и это было глупо, конечно, ведь места в нашем доме хватило бы на восьмерых. Вставали мы в семь, прибирали, а часам к одиннадцати я уходил к плите, оставляя на сестру последние две-три комнаты. Ровно в полдень мы завтракали, и больше у нас дел не было, разве что помыть тарелки. Нам нравилось думать за столом о большом, тихом доме и о том, как мы сами, без помощи, хорошо его ведем. Иногда нам казалось, что из-за дома мы остались одинокими. Ирене отказала без всякого повода двум женихам, а моя Мария Эстер умерла до помолвки. Мы приближались к сорока и верили, каждый про себя, что тихим, простым содружеством брата и сестры и должен завершиться род, поселившийся в этом доме. Когда-нибудь, думалось нам, мы тут умрем; неприветливые родичи завладеют домом, разрушат его, чтоб использовать камни и землю, а может, мы сами его прикончим, пока не поздно.

Ирене отроду не побеспокоила ни одного человека. После утренней уборки она садилась на тахту и до ночи вязала у себя в спальне. Не знаю, зачем она столько вязала. Мне кажется, женщины вяжут, чтоб ничего не делать под этим предлогом. Женщины, но не Ирене; она вязала все нужные вещи, что-то зимнее, носки для меня, кофты — для себя самой. Если ей что-нибудь не нравилось, она распускала только что связанный свитер, и я любил смотреть, как шерсть в корзине сохраняет часами прежнюю форму. По субботам я ходил в центр за шерстью; сестра доверяла мне, я хорошо подбирал цвета, и нам не пришлось менять ни клубочка. Пользуясь этими вылазками, я заходил в библиотеку и спрашивал — всегда безуспешно,— нет ли чего нового из Франции. С 1939 года ничего стоящего к нам в Аргентину не приходило.

Но я хотел поговорить о доме, о доме и о сестре, потому что сам я ничем не интересен. Не знаю, что было бы с Ирене без вязанья. Можно перечитывать книги, но перевязать пуловер — это уже происшествие. Как-то я нашел в нижнем ящике комода, где хранились зимние вещи, массу белых, зеленых, сиреневых косынок, пересыпанных нафталином и сложенных стопками, как в лавке. Я так и не решился спросить, зачем их столько. В деньгах мы не нуждались, они каждый месяц приходили из деревни, и состояние наше росло. По-видимому, сестре просто нравилось вязанье, и вязала она удивительно — я мог часами глядеть на ее руки, подобные серебряным ежам, на проворное мельканье спиц и шевеленье клубков на полу, в корзинках. Красивое было зрелище.

Никогда не забуду расположения комнат. Столовая, зал с гобеленами, библиотека и три большие спальни были в другой части дома, и окна их выходили на Родригес Пенья; туда вел коридор, отделенный от нас дубовой дверью, а тут, у нас, были кухня, ванная, наши комнаты и гостиная, из которой можно было попасть и к нам, и в коридор, и — через маленький тамбур — в украшенную майоликой переднюю. Войдешь в эту переднюю, откроешь дверь и попадешь в холл, а уж оттуда — к себе и, если пойдешь коридором, в дальнюю часть дома, отделенную от нас другой дверью, дубовой. Если же перед этой дверью свернешь налево, в узкий проходик, попадешь в кухню и в ванную. Когда дубовая дверь стояла открытой, видно было, что дом очень велик; когда ее закрывали, казалось, что вы — в нынешней тесной квартирке. Мы с Ирене жили здесь, до двери, и туда ходили только убирать — прямо диву даешься, как липнет к мебели пыль! Буэнос-Айрес — город чистый, но благодарить за это надо горожан. Воздух полон пыли — земля сухая, и, стоит подуть ветру, она садится на мрамор консолей и узорную ткань скатертей. Никак с ней не сладишь, она повсюду; смахнешь метелочкой — а она снова окутает и кресла, и рояль.

Я всегда буду помнить это, потому что все было очень просто. Ирене вязала у себя, пробило восемь, и мне захотелось выпить мате. Я дошел по коридору до приоткрытой двери и, сворачивая к кухне, услышал шум в библиотеке или столовой. Шум был глухой, неясный, словно там шла беседа или падали кресла на ковер. И тут же или чуть позже зашумело в той, другой части коридора. Я поскорей толкнул дверь, захлопнул, припер собой. К счастью, ключ был с этой стороны; а еще, для верности, я задвинул засов.

Потом я пошел в кухню, сварил мате, принес его сестре и сказал:

— Пришлось дверь закрыть. Те комнаты заняли.

Она опустила вязанье и подняла на меня серьезный, усталый взор.

— Ты уверен?

Я кивнул.

— Что ж,— сказала она, вновь принимаясь за работу,— будем жить тут.

Я осторожно потягивал мате. Ирене чуть замешкалась, прежде чем взяться за вязанье. Помню, вязала она серый жилет; он мне очень нравился.

Первые дни было трудно — за дверью осталось много любимых вещей. Мои французские книги стояли в библиотеке. Сестре недоставало салфеток и теплых домашних туфель. Я скучал по можжевеловой трубке, а сестра, быть может, хотела достать бутылку старого вина. Мы то и дело задвигали какой-нибудь ящик и, не доискавшись еще одной нужной вещи, говорили, грустно переглядываясь:

— Нет, не здесь.

Правда, кое-что мы выгадали. Легче стало убирать: теперь, встав поздно, в десятом часу, мы управлялись к одиннадцати. Ирене ходила со мной на кухню. Мы подумали и решили, что, пока я стряпаю полдник, она будет готовить на ужин что-нибудь холодное. Всегда ведь лень под вечер выползать к плите! А теперь мы просто ставили закуски на Иренин столик.

У сестры, к большой ее радости, оставалось больше времени на работу. Я радовался чуть меньше, из-за книг; но чтоб не расстраивать ее, стал приводить в порядок отцовскую коллекцию марок и кое-как убивал время. Мы жили хорошо, оба не скучали. Сидели мы больше у сестры, там было уютней, и она говорила иногда:

— Смотри, какая петля! Прямо трилистник.

А я показывал ей бумажный квадратик, и она любовалась заморскою маркой. Нам было хорошо, и мало-помалу мы отвыкали от мыслей. Можно жить и без них.

Писать было бы не о чем, если б не конец. Как-то вечером, перед сном, мне захотелось пить, и я сказал, что пойду попить на кухню. Переступая порог, я услышал шум то ли в кухне, то ли в ванной (коридорчик шел вбок, и различить было трудно). Сестра — она вязала — заметила, что я остановился, и вышла ко мне. Мы стали слушать вместе. Шумели, без сомненья, не за дверью, а тут — в коридоре, в кухне или в ванной.

Мы не глядели друг на друга. Я схватил сестру за руку и, не оглядываясь, потащил к передней. Глухие звуки за нашей спиной становились все громче. Я захлопнул дверь. В передней было тихо.

— И эту часть захватили,— сказала сестра. Шерсть волочилась по полу, уходила под дверь. Увидев, что клубки — там, за дверью, Ирене равнодушно выронила вязанье.

— Ты ничего не унесла? — глупо спросил я.

— Ничего.

Мы ушли в чем стояли. Я вспомнил, что у меня в шкафу пятнадцать тысяч песо. Но брать их было поздно.

Часы были тут, на руке, и я увидел, что уже одиннадцать. Я обнял сестру (кажется, она плакала), и мы вышли из дома. Мне стало грустно; я запер покрепче дверь и бросил ключи в водосток. Вряд ли, подумал я, какому-нибудь бедняге вздумается воровать в такой час; да и дом ведь занят.

 

ЗВЕРИНЕЦ

Между последней ложкой молочной рисовой каши — жалко, маловато корицы,— и поцелуями на сон грядущий в комнате, где телефон, зазвенел звоночек, и Исабель нарочно замешкалась, пока Инес, которая подходила к телефону, не вернулась и не зашептала что-то маме на ухо. Потом Инес с мамой переглянулись, а потом обе уставились на Исабель, и Исабель вспомнила про сломанную клетку, про примеры на деление и чуточку — про то, как разозлилась мисья [171] Лусера, когда Исабель по пути из школы нажала на кнопку ее звонка. Хотя Исабель не очень беспокоилась: мама и Инес смотрели словно бы сквозь нее, как будто она попалась им на глаза случайно; но всетаки обе они на нее смотрели.

Мне, знаешь, не хочется отпускать ее,— сказала Инес.— Даже не из-за тигра, как бы то ни было, тут они следят тщательно. Но уж очень печальный дом, с кем ей там играть, только с мальчиком...

Мне тоже не хочется,— сказала мама; и Исабель сразу поняла — чувство было такое, словно она скатилась с горки,— что ее отправят на все лето к Фунесам. Она нырнула в новость, как в огромную зеленую волну, к Фунесам, к Фунесам, ясное дело, ее отправляют к Фунесам. Им обеим не хочется, но это выход. Слабые бронхи, в Мар-дель-Плата [172] ужасная дороговизна, с девочкой трудно справиться, избалована, неразумна, по поведению «удовлетворительно», и это при всей доброте сеньориты Тани; спит беспокойно, игрушки всегда разбросаны, а вечные вопросы, а пуговицы, а грязные коленки. Ей было боязно, сладко, откуда-то запахло ивами; «у» из фамилии «Фунес» растекалось в молочной рисовой каше, так поздно, спать, спать, живо в постель.

И вот она лежит, свет выключен, вся в поцелуях Инес и мамы, вся в их печальных взглядах, им никак не решиться, а на самом деле уже решились. Исабель рисовала в воображении свой приезд на двуколке, завтрак, радость Нино, ловца тараканов, Нино — жаба, Нина — ком-бала (воспоминание трехлетней давности: Нино показывает ей картинки, вклеенные в альбом, и говорит: «Это жаба, а это ком-бала»). Сейчас Нино в саду, ждет ее, у него сачок для бабочек, а еще там Рема, ее мягкие руки — Исабель увидела, как руки Ремы возникают из темноты; она лежала с открытыми глазами, и вместе лица Нино — вот так раз, руки Ремы, младшей из взрослых Фунесов. «Тетя Рема так меня любит», и глаза у Нино делались большие и влажные, ей снова увиделся Нино, он парил в сумеречном тумане спальни и радостно смотрел на нее, а потом куда-то делся. Нино — камбала. Ей хотелось, чтобы за ночь прошла вся неделя, а утром были бы прощальные поцелуи, путешествие в поезде, целая миля на двуколке, ворота, эвкалиптовая аллея, ведущая к дому; и она заснула. Перед тем как заснуть, на миг испугалась, вообразив, что все это, может, ей только снится. Внезапно вытянулась, так что ступни наткнулись на медные прутья, и ей стало больно, хотя ноги были под одеялом, и она слышала, как в большой столовой мама разговаривает с Инес: что дать с собой; посоветоваться с врачом насчет сыпи; рыбий жир. Не приснилось, не приснилось.

Не приснилось. Однажды ветреным утром ее привезли на вокзал: по всей площади Конституции — лотки с флажками, омлет в привокзальном кафе, торжественный выход на четырнадцатую платформу. Инес и мама так зацеловали Исабель, что все лицо у нее было точно исшлепанное, размягченное и пропахшее помадой и пудрой рашель, губы обслюнявлены — мерзость, которую ветер смахнул с ее кожи одним дуновением. Исабели не было страшно ехать одной: она уже большая, и в сумочке у нее целых двадцать песо; а в окошко лез Сансинский хладомясокомбинат, и пахло приторно, потом зажелтели воды Риачуэло [173], и Исабель думать забыла про слезы, которые только что заставляла себя проливать, она радовалась, она умирала от страха, она энергично обживала свое сиденье, свое окошко — кроме нее, в этой части вагона почти никого не было, можно посидеть на всех местах и поглядеться во все зеркала. Раз или два подумала о маме, об Инес, наверно, уже сели в девяносто седьмой и уезжают с площади; прочла: курить воспрещается, плевать на пол воспрещается, вагон рассчитан на сорок два сидячих пассажира, они мчались мимо Банфильда на всей скорости — вж-ж-жж! — поля, поля, поля, а во рту привкус молочного коктейля и ментоловых пастилок. Инес посоветовала вязать в поезде зеленую кофточку, а потому Исабель засунула вязанье в самую глубину чемоданчика, бедная Инес, придет же в голову такая чепуха чепушиная.

Когда подъехали к станции, она немного забоялась, а вдруг двуколка не... Но двуколка уже ждала, дон Никанор такой обходительный и почтительный, «барышня» через каждое слово, хорошо ли доехали, как поживает донья Элиса, все такая же красавица, а дожди прошли, ясное дело. Ах как потряхивало в двуколке, Исабель сразу, словно сквозь стенки аквариума, увидела во всех подробностях свой предыдущий приезд в Лос-Орнерос. Все тогда было меньше, но более стеклянное и розовое, тигра тогда еще не было, дон Никанор был не такой седой, всего лишь три года назад, Нино жаба, Нино ком-бала, а у Ремы такие руки, хочется плакать и чтобы они гладили тебе волосы вечно: так сладко, словно вот-вот умрешь или словно ешь ванильные пирожные с кремом, они и руки Ремы — лучшее, что есть в жизни.

Ей отвели комнату наверху в полное ее владение, комната была очень красивая. Комната для взрослой (так придумал Нино, весь в черных кудряшках, глазищи в пол-лица, такой хорошенький в своем синем комбинезоне; а к вечеру, само собой, он по требованию Луиса переодевался и ходил нарядный, в костюмчике маренго с красным галстуком), а внутри была еще комнатка, крохотная, там рос огромный буйный куст герани. Ванная была через две двери (но внутренние, так что туда можно было ходить, не выясняя предварительно, где тигр), там полно было кранов и металлических штуковин, но Исабель не проведешь, в ванной уже чувствовалось, что ты не в городе, все было не такое безупречное, как в городских ванных. Пахло затхлостью, на второе утро Исабель обнаружила, что в раковине ползает какая-то мокрица. Исабель только притронулась, и та, поджав лапки, превратилась в испуганный комочек и скатилась в булькающее отверстие умывальника.

 

Дорогая мама, берусь за перо, чтобы — Обедали они в столовой на веранде, там было прохладнее. Малыш то и дело жаловался на жару, Луис не говорил ни слова, но постепенно на лбу у него и на подбородке проступали капельки. Только Рема была спокойна, передавала тарелки не спеша и с таким видом, будто празднуется день рождения, чуть торжественно и трогательно. (Потихоньку Исабель училась у нее разрезать жаркое, распоряжаться служанками.) Луис почти все время читал, упершись кулаками в виски и прислонив книгу к сифону. Рема притрагивалась к его руке, перед тем как передать блюдо, а Малыш иногда заставлял его оторваться от книги и называл философом. Исабели обидно было, что Луис — философ, не из-за слова, а из-за Малыша, потому что Малыш говорил в насмешку, дразнился.

Сидели они в таком порядке: Луис во главе стола, Рема и Нино с одной стороны, Исабель и Малыш — с другой, так что в торце был взрослый, а по бокам — один взрослый и один маленький. Когда Нино хотел сказать Исабели что-то взаправду важное, он ударял ее башмаком по ноге. Один раз Исабель вскрикнула, и Малыш разозлился и сказал — вот невоспитанная. Рема стала глядеть на нее и глядела до тех пор, пока Исабель не нашла утешение в ее взгляде и в супе с травками.

 

Мамочка, перед тем как пойти обедать, так же, как и в остальных случаях, надо узнать точно, где сейчас — Почти всегда Рема сама проверяла, можно ли пойти в столовую на веранде. На второй день она пришла в большую гостиную и попросила их подождать. Пришлось прождать очень долго, пока один из пеонов не доложил, что тигр в клеверовом саду; тогда Рема взяла детей за руки и повела завтракать. В то утро картофель оказался пересушен, но ворчали только Малыш и Нино.

 

Ты мне говорила, что не следует вечно задавать — Потому что безупречная доброта Ремы, казалось, останавливает на полпути любой вопрос. Было так хорошо, что из-за того, в какой из комнат тигр, волноваться не приходилось. Громадный дом, и в худшем случае нельзя входить в одну из комнат; всегда только лишь в одну, так что никаких проблем. Через два дня Исабель свыклась так же, как Нино. Они играли с утра до вечера в ивняке, а если и в ивняке нельзя было, в запасе оставались клеверовый сад, и парк с гамаками, и берег ручья. И в доме то же самое: в их распоряжении были спальни, центральный коридор, библиотека внизу (лравда, раз как-то, в четверг, оказалось, что в библиотеку нельзя) и столовая на веранде. В кабинет Луиса они не ходили, потому что Луис все время читал; иногда позовет сына и даст ему книжку с картинками; но Нино уносил книжку, и они шли смотреть картинки в гостиную или в цветник. В кабинет Малыша они никогда не входили, боялись его приступов бешенства. Рема сказала, оно и лучше; таким тоном сказала, словно предупреждала; они уже выучились понимать ее умолчания.

В общем же и целом, грустная это была жизнь. Как-то ночью Исабель задумалась над тем, почему Фунесы пригласили ее погостить у них летом. Будь она постарше, поняла бы, что ее пригласили не ради нее самой, а ради Нино — летняя игрушка, чтобы порадовать Нино. Исабель замечала только, что в доме грустно, что Рема всегда словно бы усталая, что дожди идут редко, а все вокруг тем не менее какое-то отсыревшее и заброшенное. За считанные дни она привыкла к порядку дня, принятому в доме, к необременительной дисциплине, установившейся на лето в Лос-Орнеросе. Нино наконец-то оценил микроскоп, весною подаренный ему Луисом, они провели упоительную неделю: разводили мелкую живность в лохани с затхлой водой и с листьями разных растений, взятыми на пробу, а потом выплескивали каплю воды на стеклышко и рассматривали микробов. «Это личинки москитов, микробов вы в этот микроскоп не разглядите»,— говорил им Луис, снисходя до улыбки, далекой и как будто бы чуточку обиженной. Но им не верилось, неужели этот мельтешащий ужас — не микроб, быть не может. Рема принесла им калейдоскоп, она хранила его у себя в шкафу, но им все равно больше нравилось изучать микробов и пересчитывать микробьи лапки. Исабель вела тетрадь, куда заносила записи по всем опытам, сочетая биологию с химией, и намеревалась открыть аптеку. Аптеку они открыли в комнате Нино, но сперва обшарили дом в поисках всякой всячины. Исабель так и сказала Луису: «Нам нужна всякая-превсякая всячина». Луис дал им таблетки от кашля, розовую вату и пробирку. Малыш — резиновую сумку и пузырек с остатками содранной этикетки, в нем были зеленые пилюли. Рема пришла поглядеть на аптеку, прочла в тетрадке список лекарств и сказала, что они учатся полезным вещам. То ли Исабель придумала первая, то ли Нино (он всегда был в возбуждении и старался отличиться перед Ремой), но они решили собрать гербарий. В то утро можно было как раз пойти в клеверовый сад, они весь день рвали образцы, а к вечеру пол в спальнях у обоих был весь устлан бумажными квадратами с наклеенными на них листьями и цветами, некуда ногу поставить. Перед сном Исабель сделала запись: «Лист № 74: зеленый, сердцевидный, с коричневыми крапинками». Ей было чуть скучновато, что все листья зеленые, почти все гладкие, почти все копьевидные.

 

Пеонов Исабель увидела в тот день, когда они с Нино отправились ловить муравьев. Надсмотрщика и управляющего она хорошо знала — они ходили в дом с докладами. Пеоны, те были помоложе, они расположились возле бараков с таким видом, будто у них сьеста, зевали время от времени и смотрели, как играют дети. Один сказал Нино: «На кой тебе все эти твари?» — и щелкнул его двумя пальцами по кудрявой голове. Исабель предпочла бы, чтобы Нино рассердился, показал бы, что он хозяйский сын. В бутылке муравьев была уже тьма-тьмущая, а на берегу ручья им попался громадный жук, они и его сунули в бутылку посмотреть, что будет. На мысль устроить дома формикарий [174] их навели описания и советы в «Сокровищнице знаний для юношества», а Луис дал им широкий и глубокий стеклянный ящик. Когда они вдвоем уносили ящик, Исабель услышала, что Луис вроде бы сказал Реме: «Оно и лучше, пусть спокойно посидят дома». А Рема вроде бы вздохнула. Исабель вспомнила об этом перед тем, как уснуть, в ту пору, когда в темноте появляются лица разных людей, она снова увидела Малыша, вот он выходит на крыльцо покурить, худощавый такой, напевает; увидела Рему, она несла Малышу кофе, и он взял чашку неправильно, вот неуклюжий, сжал пальцы Ремы, когда брал чашку, Исабель из столовой увидела, как Рема отдергивает руку, Малыш едва успел подхватить чашку, а то кокнулась бы; и он смеялся оттого, что так нелепо вышло. Лучше черных брать муравьев, а не рыжих: черные крупнее и злее. А потом напустить к ним уйму рыжих и глядеть сквозь стеклянные стенки, как они воюют, никакой опасности. Только вдруг не захотят подраться? Устроят два муравейника, один в одном углу ящика, другой — в другом. Ну ничего, можно будет изучать обычаи тех и тех, для каждых особая тетрадка. Но скорее всего подерутся все-таки, война не на жизнь, а на смерть, можно наблюдать сквозь стекло, и понадобится всего одна тетрадка.

 

Рема не любила за ними подсматривать; иногда только, проходя мимо спален, видела, что они сидят у окна возле формикария, и лица у обоих увлеченно-сосредоточенные и значительные. Нино обязан был сразу же показывать, где появился новый ход, а Исабель наносила ход на план, который чертила чернилами на развороте тетрадного листа. По совету Луиса они в конце концов взяли одних только черных муравьев, и муравейник у них был уже огромный, муравьи будто взбесились, работали до поздней ночи, рыли и откидывали землю, причем без конца строились и перестраивались, сновали туда-сюда, шевелил?! целеустремленно лапками, и то у них внезапный приступ ярости, то рвения, то собьются в кучку, то разбегутся в стороны, а почему — не разглядеть. Исабель уж и не знала, что записывать, мало-помалу забросила тетрадку, и они с Ниной часами изучали муравьиную жизнь и тут же забывали про сделанные открытия. Нино уже хотелось снова в сад, он заговаривал про гамаки и про лошадок. Исабель немножко презирала его. Формикарий стоил всего поместья Лос-Орнерос, она упивалась мыслью, что муравьи ползают, где хотят, не боясь никаких тигров, а иногда она придумывала крохотного тигрика, величиною с резинку для стирания: может, он бродит по ходам муравейника, и потому муравьи то сбиваются в кучу, то разбегаются. И ей нравилось, что в стеклянном мирке повторяется большой мир, потому что сейчас она чувствовала себя немножко пленницей, сейчас запрещено было спускаться в столовую, пока Рема не скажет, что можно.

Она прижалась носом к одной из стеклянных стенок и сделала внимательное лицо: ей нравилось, когда ее принимали всерьез; она услышала — Рема остановилась в дверях, стоит, смотрит на нее. Все, что касалось Ремы, слух ее улавливал четко-четко.

— Что же ты в одиночестве?

— Нино ушел качаться в гамаке. По-моему, это — царица, вон какая огромная.

Передник Ремы отражался в стекле. Исабель увидела, что одна рука Ремы чуть приподнята; рука отражалась в стекле, и казалось, что она внутри формикария; Исабель вдруг вспомнилось, как эта рука протягивала Малышу чашку кофе, но теперь по пальцам ползли муравьи, вместо чашки были муравьи, а пальцы Малыша снова стиснули пальцы Ремы.

— Рема, уберите руку.

— Руку?

— Вот теперь хорошо. А то отражение пугало муравьев.

— Ага. Теперь уже можно спускаться в столовую.

— Потом. Малыш злится на вас, да, Рема?

Рука скользнула по стенке формикария, словно птичье крыло по оконному стеклу. Исабели показалось, муравьи вправду испугались отражения, потому и удирают. Теперь ничего уже было не разглядеть. Рема ушла, из коридора доносились ее шаги, она словно спасалась бегством от неведомой опасности. Исабель вдруг испугалась своего вопроса, страх был глухой и бессмысленный, а может, она испугалась не потому, что задала вопрос, а потому, что увидела, как уходит Рема, словно спасается бегством, и стекло снова стало прозрачным, а муравьиные коридорчики извивались, были похожи на скрючившиеся в земле пальцы.

 

Однажды после обеда была сьеста, потом арбуз, потом игра в пелоту, мяч посылали в стену, увитую глициниями и выходившую на ручей, Нино был на высоте, брал мячи, казавшиеся безнадежными, взбирался на крышу, карабкаясь по веткам глициний, и вытаскивал мяч, застрявший между черепицами. Из ивняка пришел мальчишка-пеон, его приняли в игру, но он был неуклюж и все время мазал. Исабель нюхала листья терпентинового дерева, и в тот миг, когда отбила коварный мяч, который Нино послал свечой, низко-низко, она всем нутром ощутила радость лета. В первый раз все обрело смысл: ее приезд в Лос-Орнерос, каникулы, Нино. Она вспомнила про формикарий там, наверху, и это было что-то мертвое и осклизлое, жуть мельтешащих в поисках выхода лапок, спертый, нездоровый воздух. Она ударила по мячу в остервенении, в восторге, куснула черенок листа и сплюнула с отвращением, наконец-то ощутив, что по-настоящему счастлива под солнцем, какого в городе не бывает.

Осколки стекла посыпались градом. Мяч угодил в окно кабинета Малыша. Малыш высунулся в проем, он был в легкой рубашке, в больших черных очках.

— Сопляки вонючие!

Мальчишка-пеон удрал. Нино придвинулся поближе к Исабели, она чувствовала, что он дрожит той же дрожью, что листья ив над ручьем.

— Мы нечаянно, дядя.

— Правда, Малыш, получилось нечаянно.

Но его уже не было.

 

Исабель попросила Рему унести формикарий, и Рема обещалась. Но пока она помогала Исабели развесить одежду и надеть пижаму, обе про это забыли. Исабель ощутила присутствие муравьев, только когда Рема погасила у нее свет и ушла по коридору пожелать спокойной ночи Нино, все еще заплаканному и удрученному, и у Исабели не хватило духу позвать Рему снова, еще подумает, что она соплячка. Исабель решила поскорей уснуть, а сон все не шел и не шел — как никогда. Вот наступило то время, когда в темноте появляются чьи-то лица, Исабель увидела Инес и маму, они переглядывались, заговорщически улыбаясь друг другу и натягивая фосфоресцирующие желтые перчатки. Увидела плачущего Нино, снова Инес и маму, теперь перчатки превратились в фиолетовые колпачки, колпачки вертелись у них на макушках, у Нино глаза были огромные и пустые — может, потому, что он столько плакал,— и она предвкушала, что вот-вот увидит Рему и Луиса, ей хотелось увидеть их, а не Малыша, но увидела она Малыша, он был без очков, лицо перекошено, как тогда, когда он стал бить Нино, и Нино пятился и пятился, пока не прижался к стене, он глядел на Малыша, словно надеясь, что все это наконец кончится, но Малыш снова хлестнул его по лицу, наотмашь и несильно, звук такой, словно рука у Малыша была мокрая, но тут Рема заслонила Нино собою, Малыш засмеялся, придвинув лицо близко-близко к лицу Ремы, и в этот миг они услышали, что вошел Луис, и Луис сказал от двери, что уже можно идти во внутреннюю столовую. Все произошло так быстро, все произошло лишь потому, что Исабель и Нино были в гостиной, и Рема пришла сказать, чтобы они не выходили оттуда, пока Луис не выяснит, в какой комнате тигр; и осталась поглядеть, как они играют в шашки. Нино выигрывал, и Рема похвалила его, тут Нино так обрадовался, что обнял ее за талию и попытался поцеловать. Рема смеялась, наклонилась к нему, и Нино целовал ее в глаза и в нос, и оба смеялись, Исабель тоже смеялась, все они так радовались этой игре. Они и не заметили, как подошел Малыш, Малыш рывком оттащил Нино, сказал что-то про стекло, которое тот разбил у него в комнате, и стал хлестать его по щекам, хлестал и смотрел на Рему, казалось, он больше всего разозлился на Рему, она же какое-то мгновение глядела на него с вызовом, и тут Исабель в испуге увидела, что она заслонила собою Нино и смотрит прямо в глаза Малышу. Вся эта сцена была какая-то невсамделишная, сплошная ложь, Луис думал, Нино плачет из-за пощечин, Малыш глядел на Рему так, словно приказывал ей молчать, сейчас Исабель видела, какой у него злой и красивый рот, губы красные-красные; сейчас, в темноте, губы казались еще алей, чуть приоткрылись так, что поблескивали зубы. Сквозь оскал прорвался клуб тумана, зеленый треугольник, Исабель моргала, прогоняя видения, и снова появились Инес с мамой, обе в желтых перчатках; Исабель поглядела на обеих и вспомнила про формикарий: он тут, а его не видно; желтых перчаток тут нет, а зато она видит их ясно, как при свете дня. Ей показалось, это даже занятно, формикария никак не разглядеть, но он здесь, и это ощущаешь, словно тяжесть, как будто бы кусок пространства уплотнился и ожил. Ощущение было такое назойливое, что Исабель пошарила по ночному столику в поисках спичек и свечи. Формикарий возник из небытия в оболочке из колеблющейся полумглы. Исабель подходила к нему со свечой в руке. Бедные мурашки, подумают, солнце восходит. Когда она смогла разглядеть формикарий с одного боку, ей стало страшно: муравьи, оказывается, не прерывали работы и в полной темноте. Она смотрела, как они снуют туда-сюда в тишине, которую можно было видеть, трогать. Муравьи работали внутри, словно еще не утратили надежды выбраться на свободу.

 

Чаще всего о том, где сейчас тигр, сообщал надсмотрщик; Луис доверял ему целиком и полностью, и так как почти весь день проводил за работой у себя в кабинете, то и сам никогда не выходил, и обитателей верхнего этажа никуда не пускал, покуда дон Роберто не явится с докладом. Но они тоже должны были оповещать друг друга. Рема, занятая по дому, хорошо знала, что делается и наверху, и внизу. Иногда Малыша либо Луиса оповещал кто-нибудь из детей. Не потому, что сами видели; но когда дон Роберто встречал их вне дома, он сообщал, где сейчас тигр, и они передавали взрослым. Нино доверяли целиком и полностью, Исабели не так, потому что она появилась здесь недавно и могла напутать. Но позже, поскольку Нино вечно ходил за нею как пришитый, ей в конце концов стали доверять так же, как ему. Это все — с утра и до сумерек; а вечером Малыш выходил проверять, на привязи ли собаки, и не осталось ли где возле дома раскаленных углей. Исабель заметила, что он всегда брал с собой револьвер, а иногда еще трость с серебряным набалдашником.

Рему она расспрашивать не хотела, потому что Реме все это явно казалось чем-то самоочевидным и неизбежным; спросить ее означало бы расписаться в собственной глупости, а Исабель старалась не поступаться гордостью перед другой женщиной. С Нино все было просто, он объяснял и рассказывал. В его изложении все казалось ясно и понятно. Но вот ночью, пытаясь воссоздать эту понятность и эту ясность, Исабель сознавала, что самое главное и важное попрежнему от нее ускользает. Она быстро усвоила правило номер один: предварительно выяснять, можно ли выйти из дому либо спуститься в столовую на веранде, в кабинет Луиса, в библиотеку. «Следует верить словам дона Роберто»,— сказала в самом начале Рема. И словам самой Ремы, и словам Нино; Луиса Исабель не спрашивала, он редко когда знал. Малыш всегда знал, но его Исабель не спросила ни разу. И таким образом все было просто, жизнь Исабели упорядочилась, по сравнению с городской стало больше ограничений по части свободы передвижения и меньше — по части одежды, еды, времени сна. Настоящее летнее житье, весь год бы так.

 

...скоро тебя увидеть. У них все хорошо. Мы с Нино завели формикарий, и играем, и собираем большой гербарий. Рема тебя целует, у нее все хорошо. По-моему, она грустная, и Луис тоже, он очень хороший. Я думаю, он нездоров, оттого что слишком много занимается науками. Рема подарила мне платочки, разноцветные, чудесных цветов, Инес понравится. Мама, здесь красиво, и мне весело с Нино, а дон Роберто, он надсмотрщик, он говорит нам, когда можно идти и куда, а раз после обеда чуть не ошибся, говорит, идите на берег ручья, тут пришел один пеон и говорит, нельзя, видела бы ты, как расстроился дон Роберто, и Рема тоже, она взяла Нино на руки и все целовала, целовала, а меня крепко обняла. Тут Луис говорит, дом не для детей, а Нино его спрашивает, кто тут дети, и все засмеялись, даже Малыш и тот смеялся. Дон Роберто, он надсмотрщик.

Если б ты приехала за мной, могла бы остаться на несколько дней, могла бы побыть с Ремой и развеселить ее. По-моему, Рема...

 

Но как написать маме, что Рема плакала ночью, Исабель сама слышала, как она плакала, когда, спотыкаясь, брела по коридору, постояла у двери Нино, потом пошла дальше, стала спускаться по лестнице (наверное, утирала слезы), и тут издали голос Луиса: «Что с тобой, Рема? Тебе нездоровится?», молчание, весь дом — точно огромное ухо, потом бормотание и снова голос Луиса: «Мерзавец, какой мерзавец...», голос словно подтверждал хладнокровно какой-то факт, связь между какими-то событиями, чью-то судьбу, может быть.

 

...немного нездорова, хорошо бы ты приехала и побыла с нею. Я покажу тебе гербарий и камушки из ручья, мне принесли пеоны. Скажи Инес...

 

Вечер был такой, какие она любила: москиты, сырость, подогретые гренки, флан из манной крупы с изюмом. На берегу ручья беспрерывно лаяли псы, огромный пророк [175] спланировал на скатерть, и Нино побежал за лупой, пророка прикрыли стаканом и стали дразнить, чтобы разозлился и показал, какого цвета у него крылья.

— Выпусти эту тварь,— попросила Рема.— Терпеть их не могу.

— Великолепный экземпляр,— снизошел Луис.— Глядите, как водит глазами вслед за моей рукой. Единственное насекомое, которое может поворачивать голову.

— Не вечер, а проклятье,— сказал Малыш из-за газеты.

Исабели охота было отхватить пророку голову, щелкнуть ножницами и посмотреть, что будет.

— Не поднимай стакан,— попросила она Нино,— завтра можно будет посадить его в формикарий и изучать.

Становилось все жарче, в половине одиннадцатого нечем было дышать. Дети остались с Ремой во внутренней столовой, мужчины сидели в кабинетах. Нино первый сказал, что ему хочется спать.

— Поднимись один, потом я к тебе приду. Наверху все в порядке,— и Рема обнимала его за талию, как он любил.

— Расскажешь нам сказку, тетя Рема?

— В другой раз.

Исабель и Рема остались вдвоем, пророк глядел на них сквозь стекло. Пришел Луис пожелать им спокойной ночи, пробормотал что-то насчет времени, когда детям положено спать, Рема, улыбнувшись, поцеловала его.

— Медведь-ворчун,— сказала она, и Исабель, склонившаяся над стаканом, под которым был пророк, подумала, что ни разу в жизни не видела, чтобы Рема целовала Малыша и чтобы пророк был такой зеленый-презеленый, как этот. Она легонько двигала стакан, и пророк злился. Рема подошла к ней, сказала, пора спать.

— Выпусти эту тварь, такое страшилище.

— Завтра, Рема.

И попросила, чтобы Рема зашла к ней пожелать спокойной ночи. Малыш оставил дверь своего кабинета открытой, ходил взад-вперед; он был в легкой рубашке с расстегнутым воротом. Когда Исабель проходила мимо, позвал ее свистом.

— Я спать пошла, Малыш.

— Послушай, скажи-ка Реме, пусть сделает мне лимонаду похолоднее и принесет сюда. А сама живо поднимайся к себе.

Конечно, к себе, куда же еще; непонятно, с какой стати Малыш командует. Исабель вернулась в столовую, передала поручение Реме; Рема явно колебалась.

— Не ходи к себе, погоди. Я приготовлю лимонад, ты сама отнесешь.

— Он же сказал, чтобы...

— Прошу тебя.

Исабель подсела к столу. Прошу тебя. Под карбидной лампой роились москиты, Исабель могла бы сидеть так часами, глядя в пустоту и повторяя: прошу тебя, прошу тебя. Рема, Рема... Лицо у нее горело, ей хотелось броситься к ногам Ремы, хотелось, чтобы Рема взяла ее на руки, какое наслаждение умереть, глядя на Рему, чтобы жалела, чтобы водила тонкими прохладными пальцами по волосам ее, по векам...

Рема протягивала ей зеленый кувшин с кружочками лимона и кубиками льда.

— Отнеси ему.

— Рема...

Исабели показалось, что Рема дрожит, что она стала спиною к столу нарочно, чтобы Исабель не видела ее глаз.

— Я уже выпустила пророка, Рема.

 

Плохо спится, когда такая липкая жара и так гудят москиты. Два раза Исабель чуть не встала, ей хотелось пойти в коридор, в ванную — смочить лицо и запястья. Но ей слышно было, внизу кто-то ходит, шагает взад-вперед по столовой, подходит к лестнице, возвращается... То были не шаги Луиса, глухие, неспешные, и не поступь Ремы. Как жарко было нынче вечером Малышу, какими большими глотками он, наверное, пил лимонад. Исабель представляла себе, как он пьет прямо из горлышка, держа обеими руками зеленый стеклянный кувшин, и желтые кружочки колышатся в воде под лампой; но в то же время она знала, что Малыш не стал пить лимонад, что он все еще глядит на кувшин, который Исабель поставила ему на стол, смотрит, словно вглядываясь во что-то беспредельно порочное. Ей не хотелось вспоминать, как улыбался Малыш, как подошел к двери, словно хотел выглянуть в коридор, как медленно возвращался к столу.

— Она сама должна была принести. Сказано тебе было: поднимайся к себе.

А ей ничего в голову не пришло, кроме дурацкого ответа:

— Он <



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-12-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: