Скитальцы в родной земле




Где виден свет?

Умной, по-отечески доброй и деликатной статьёй «Родившиеся «вовремя» или Где виден свет?» Александр Неверов подвёл итоги очередного обсуждения на страницах «Литературной газеты» современной литературы последних лет (№ 44, 2020). Видимо, закономерно, что речь шла о прозе именно молодых писателей, «сорокалетних», хотя, вроде бы, должна была идти о литературе в целом, о её нынешнем положении в обществе и её состоянии. Но это обусловлено тем, что нам хочется увидеть в литературе нечто новое. А потому мы обращаемся к творчеству молодых с этой надеждой. Хотя очевидно, что без различения литературы в целом и «проблемы» молодых не существует. И смутное ощущение вины перед ними и досада на себя здесь естественны, ибо как ни крути, все мы виноваты в «развале ещё недавно великой державы, упадка и деградации во всех сферах жизни». Виноваты не тем в первую очередь, что не встали грудью на защиту своей страны, своего мира, своей жизни, а в том, что допустили до того, что для этого надо было «вставать »: «Вставай, страна, огромная…». Виноваты в том, что не различили вовремя, что именно происходит, заблудившись в мировоззренческих хитростях и идеологических фетишах. Не сковали ту мировоззренческую броню, которая защитила бы нас от разрушительных влияний. Более того, внешне незримо сами стали в ряд разрушителей, потому что время «такое», полагая что делаем добро. То есть, не выстроили своего понимания этого мира, того «мысленного древа », которое изначально выстраивали на Руси певцы, начиная от Бояна и его последователя – автора «Слова о полку Игореве». Допустили такое положение, когда не самые проницательные и маргинальные люди, уже ничего не стесняясь, заявили, что у нас «нет идеологии», то есть, нет смысла нашего существования… Виновны в том, что так и не написали объективную внятную мировоззренческую историю ХХ века. Ведь из одного и того же набора исторических фактов можно выстроить какую угодно внешне правдоподобную концепцию. Наш лукавый разум за революционный идеологический ХХ век в этом поднаторел основательно. Это – к вполне резонному вопросу о том, что мы сделали «не так» и чего «не сделали». На всех нас лежит вина за то, что непростительно запоздало, спустя семьдесят лет, вроде бы, преодолевая последствия революционного крушения страны начала ХХ века, допустили её новое революционное разорение. Разумеется, происшедшее в иных формах и иных мотивациях. Не постигли извечную мудрость о том, что «бес дважды в одном и том же обличии не приходит»… А потому и нет никакой надежды на то, что «явление татя в нощи они, в отличие от нас, не проспят и на вопрос, в чём видят угрозу, дадут чёткий ответ» (А. Неверов). Увы, такое из поколения в поколение по наследству не передаётся, но вырабатывается каждым поколением. Или не вырабатывается, и тогда приходят беды. Для всех без исключения – и для заблудших, и для правых. И не заискивая перед молодыми, ибо это развращает их, что хорошо известно по опыту, когда накануне революционного ХХ века у нас в обществе появился феномен беспричинно бунтующей «революционной молодёжи», студентов, осмеивающих профессоров своих, вдруг уверовавших в то, что можно заявить о себе, не утруждая себя бременем познаний и наук. Если бы можно было указать и ответить на вопрос: «Где виден свет?». Но это невозможно, да и не нужно для нашего дальнейшего развития, ибо готовых ответов и рецептов для новых поколений нет. Можно лишь указать и напомнить о том, без чего уж точно света не будет. Тем более, что сами молодые писатели этого, вроде бы, хотят, хотят знать то, «в какой точке исторического развития отечественной словесности мы находимся в настоящее время – как мы здесь оказались, куда движемся». (Андрей Тимофеев, «Новые традиционалисты как будущее русской литературы», альманах «День литературы» №3, 2018). Если же они декларируют это из деликатности и расчёта, помня точный, но лукавый смысл пословицы – «покорное телятко двух маток сосёт», – то это только усугубляет наше общее положение… Такое обсуждение литературы и, в частности, прозы молодых не вызывало бы никаких дополнительных вопросов во время оно, когда литература занимала своё исконное место в обществе, когда был естественный литературный процесс, а не премиально-фуршетный дурман, всё ещё буйствующий вместо него. Но коль мы переживаем исключительное, ранее не встречаемое положение и состояние литературы, когда она вытесняется из общественного сознания и изгоняется из образования, такие дополнительные вопросы возникают. Вытесняется и изгоняется же она с помощью «рынка», к культуре, а к литературе особенно не приложимого, являющегося формой их подавления. Если литературу определяет издатель, то есть исполнитель, то тогда и в мировом масштабе, как видим, отыскивается тот, кто прибирает к рукам всё информационное пространство и распоряжается им по своему усмотрению, как угодно. Тот, кто на это никем не уполномочен, и никем не избираемый. По большому счёту – это преступление, так как оно пресекает интеллектуальную жизнь общества и способствует деградации общества и народа. «Прибыль» не может определять литературу. Она может её только уничтожать… Об этом как-то и говорить неловко, так как книжное дело в советский период было одним из самых доходных. Да и «рынок» этот какой-то странный. Если книжная «отрасль» была одной из самых доходных, а её бросили в «рынок», вроде бы, ради дохода, а он стал несоизмеримо меньше, то напрашивается «вопрос», что дело тут вовсе не в «прибыли», а в чём-то ином. Разве «рынком» и «спросом» можно объяснить то, что к примеру, мне попадается в одно и то же время «Гарри Поттер» Джоан Роулинг, книга, изданная тиражом один миллион двести тысяч экземпляров, и – А.С. Пушкин – пять тысяч экземпляров. Какой же это «рынок» и «спрос»? Это скорее духовно-мировоззренческая акция, направленная на смену нашей «исторической ориентации», что декларировали неореволюционеры девяностых годов. Это не что иное как «принудительное падение человеческого уровня» (П. Палиевский). Всё это к тому, что тот массив текстов молодых, который мы сегодня имеем – это, как правило та литература, которая прошла неестественный отбор «рынком», который побеспощаднее всякой регламентированной и узаконенной цензуры. И не только «рынком». Дело потруднее и пострашнее, так как этот отбор, кроме «рынка», осуществляется, как точно пишет Алексей Татаринов, «господствующим состоянием ума пишущей братии» («Герой без нашего времени», «Литературная Россия», № 47, 2020). Тем «повальным сумасшествием» (И. Бунин), которое наступает всегда и неизбежно после всяких социальных потрясений… Это то психологическое состояние общества, о котором писал А. Белый: «Появись «Нагорная проповедь» в 1918 году, то и она рассматривалась бы с точки зрения «большевизма» или «антибольшевизма». С той лишь разницей, что, вместо указанных идеологем, теперь буйствуют другие мировоззренческие фетиши. А уверены лимы в том, что пока обсуждаем эту «рыночную» литературу, где-то не создаётся другая литература? По сути, подпольно, на последние гроши, мизерным тиражом и без всякой надежды попасть к читателям и в поле зрения литературных обсуждений. Такой уверенности у нас нет, как бы она ни была наводнена графоманскими поделками. Но даже тогда, когда автор как-то извернётся и выпустит книгу за свой счёт, она не может быть разбросанной «в пыли по магазинам», где её «никто не брал и не берёт» (М. Цветаева). И никакой «черёд» для этой другой литературы при существующем порядке вещей никогда не наступит. Автору предложат оформиться в качестве «частного предпринимателя». Всё, все пути к читателю у автора перекрыты. Не думаю, что наши законодатели не понимают, что тем самым, устраивается геноцид литературы. Никакого умысла, никакой конспирологии здесь нет, а только «господствующее состояние ума». А магазины, между тем, завалены печатной продукцией, поставляемой «рынком». Полиграфия ведь работает исправно. Более того, автор не сможет даже сообщить городу и миру о своей книге, давшейся ему столь трудно. Из сети ему сообщат, что это «реклама». Кто-то невидимый сообщит ему, что это – спам, то есть «ненужная информация». А ВКонтакте из областных библиотек, куда его декларативно приглашают, ему ответят: «Вы в чёрных списках». И он не должен задаваться вопросом, что это за «чёрные списки», и кто их составляет, а свято верить в то, что цензуры у нас «нет». Даже видя то, как повсеместно похлеще всякой идеологизированности «рынок» отбирает не то, на какую духовную высоту может подняться человек, а то, до какой низости он может опуститься. Изменение формы насилия над литературой вовсе не говорит об отсутствии такого насилия. Это якобы «нужно» читателям. А «чёрные списки» до жути напоминают «чёрные доски» из нашей трагической истории, когда на них заносились целые «непокорные» населённые пункты, отрезанные от всякого сношения с миром и обречённые на уничтожение… И это – литературный процесс?

В русской литературе было целое направление: спор книгопродавца с поэтом. К примеру, в стихах А. Пушкина, М. Лермонтова, Н. Некрасова… Теперь никаких споров. Какой быть литературе точно знает только и исключительно издатель и «рынок». При этом наступает анемия мысли. И неизбежная деградация общества. Но общество, подтачивающее свои духовные основы, обречено на крушение. Итак, если мы не можем указать – где свет, то мы можем точно сказать, без чего, никакого света не будет. Просто обязаны это сделать. Но при этом, коль речь идёт о литературе, следует говорить именно о литературе, а не о проблемах нашей жизни вообще. Литературе, по недоброй «социальной» традиции революционных демократов вменяется много «задач», которые она не разрешает по самой своей природе. Ведь выполнять своё предназначение духовного просветления людей, повседневное воспринимать как часть вечного, литература может, лишь в той степени, в какой она остаётся литературой, помня, что «поэт на поприще слова должен быть так же безупречен, как и всякий другой на своём поприще» (Н. Гоголь). Нам бы впору разобраться со своим писательским хозяйством, помня о том, что никакие «насущные вопросы» и «мировые проблемы» без этого не идут впрок, которых литература не разрешает. «Разрешать» их, как правило, начинают по недостатку литературного таланта. Результат же выходит один – и проблем не разрешают и свой голос теряют. Но этот комплекс «вождизма» прочно сидит в писателях наших. Не духовными поводырями, но именно вождями наивно и опрометчиво пытаются быть многие. Как забыть тот факт, имевший трагические последствия, что именно писатели- патриоты из самых добрых побуждений, разумеется, запустили в общество ядовитую идею о «суверенитете», «выходе» России из страны… Это же свидетельство смутного представления о том, как устроено общество, страна, мироздание… В том, что нынешние молодые писатели, точнее часть из них, настойчиво пытаются определить себя как «новое поколение в литературе », нет ничего необычного. Это обыкновенное деление в литературе в наше время, несмотря на всю его необязательность. И если в других областях жизни оно естественно, так как организовывает и упорядочивает общество, то в культуре, литературе, мыслительной сфере вообще такая возрастная хронология выдвигается, как правило, тогда, когда других сущностных признаков для позиционирования нет. А потому деление на поколения в литературе всегда условно. Во всяком случае, основным и заглавным признаком оно не является. Молодой, талантливый критик первой половины ХIХ века Валериан Майков (1823-1847), в связи с этим писал: «Единственный положительный признак появления в обществе настоящего молодого поколения есть появление новой, сознанной и переживаемой мысли. Лета в этом случае ничего не значат. Можно быть очень молодым и в то же время совершенно чуждым современных идей, чувств и стремлений. Можно быть очень старым летами и вместе с тем сознавать современность и чувствовать её глубоко» («Сочинения В.Н. Майкова в двух томах», Киев, 1901, т.2). И что примечательно, В. Майков, брат поэта А. Майкова, преемник В. Белинского по отделу критики в «Отечественных записках», вступивший в полемику с «литературным генералом» В. Белинским, погибший в столь молодом возрасте, на 24-м году жизни, в качестве аргумента в своей деятельности выдвигает не, так сказать, возрастной ценз, но отстаивает эстетическую критику. Ему уж, казалось бы, подобало говорить о поколенческих различиях. Но они для него ровным счётом ничего не значили. В сохранении его наследия принял самое деятельное участие Ф. Достоевский. Арестованный по делу петрашевцев, даже в такую минуту он помнил о нём и просил друзей вернуть матери критика, изъятый у него при обыске, том статей В.Майкова, переплетённых в книгу. В наше время указанный двухтомник В.Майкова так и не был переиздан. Кого только не издавали и не переиздавали, но талантливого критика так и не переиздали. Кажется, единственным изданием так и оставался небольшой, не лучшим образом составленный том «Литературная критика» (Л., «Художественная литература», 1985). Между тем, с именем Валериана Майкова был связан очень важный период в русской литературе, когда решался вопрос о том, по какому пути она пойдёт – по «социальному», связанному прежде всего с В.Белинским и его последователями, или же по «эстетическому», связанному с В. Майковым, Ап. Григорьевым, Н. Страховым и другими писателями. Точнее было бы сказать – по какому пути пойдёт толкование русской литературы и её представление в общественном сознании. В конце концов, возобладало позитивистское, материалистическое, прикладное воззрение на литературу. То есть, возобладала не Пушкинская традиция («Пушкин – наше всё» – Ап. Григорьев), а «традиция» ниспровергателей Пушкина. Разумеется, под знаком разрешения «насущных вопросов» самой жизни, что не могло не выродиться в вульгарный социологизм, ни вопросов жизни, ни проблем литературы не разрешающий. И что примечательно и очень важно, имеющее самое прямое отношение и к нынешней ситуации в литературе, к её положению в обществе и её состоянию. Естественное противостояние между почвенниками, славянофилами и либералами, западниками, как говорили тогда, направлений в литературе, что и двигало, развивало её, остающееся неизменными до сего дня, проходило не по различиям взглядов на пути развития общества, страны, разрешения насущных проблем, при постоянной декларации именно этого, а по взгляду на природу художественного творчества вообще и на природу литературы в особенности. Теперь, когда идеи тех и других получили полное развитие, обернувшись теми или иными событиями, когда тексты всех известны, можно сказать, что почвенники отстаивали духовную, образную природу литературы, западники же, по сути, её игнорировали, видя в ней, лишь некое украшательство, без которого можно вполне обойтись. Видели в литературе силу «служебную», лишь средство для разрешения «насущных вопросов» жизни, «реализм», понимая под ним натурализм. Революционно-демократическая критика ополчалась, прежде всего, на «художественную отвлечённость». Почвенники же и те, кто не мог стоять «ни под каким знаменем», художественность связывали с народностью, и в снизвержении её видели снизвержение Неба на Землю. Ап. Григорьев, видевший в трудах Н. Чернышевского нечто, «оскорбляющее всякое эстетическое и историческое чувство», из которого выйдет нечто «смешное и хуже Вавилонского столпотворения», писал в письме к А.Н. Майкову 24 октября 1860 года: «К церкви мы ближе, чем к социальной утопии Чернышевского, в которой нам остаётся только повеситься на одной из тех груш, возделыванием которых стадами займётся улучшенное человечество». Камнем же преткновения, причиной этих споров было понимание природы искусства, о чём Ап. Григорьев писал, к примеру, А.Н. Кошелеву 25 марта 1856 года: «Главным образом мы расходимся с вами во взгляде на искусство, которое для вас имеет значение только служебное, для нас совершенно самостоятельное, если хотите – даже высшее, чем наука». Но удивительно стойкая закономерность проявлялась в этом отрицании западниками всякой художественной «отвлечённости». Она неизбежно влекла за собой переделку внешних обстоятельств, «мешающих» человеку, а потом и «улучшение» самого человека. Отрицание художества влекло за собой отрицание народности в литературе: «Будет самая дерзкая борьба за поэзию, за народность, идеализм против всякого социалистического и материалистического безобразия» (Ап. Григорьев). Заметим, что ни о каких политических предпочтениях в основном речь ещё не шла, как и не шла речь о «патриотизме» и о «космополитизме». Речь шла о понимании самой природы литературы, ибо было стойкое представление о том, что «непонимание искусства составляет здесь явление, параллельное глубокому непониманию жизни» (Н. Страхов). Преобладание получило, как известно, «социальное» представление о литературе, выродившееся в своём развитии в позитивистское и материалистическое. То есть, в представление, в принципе не в состоянии постичь творения духа. До такой степени, что новые поколения писателей уже понять не могли, о чём это писал А. Блок: «Великий вопрос о противоречии искусства и жизни существует искони». Таким «великим вопросом» они уже не задавались. И не задаются. Да и как было устоять. Как было сохранить этот мерцающий огонь, «что просиял над целым мирозданьем» (А. Фет), если с младых ногтей и со всех сторон внушалось нечто прямо противоположное: «Общество может заниматься искусством только тогда, когда все члены его сыты. И пока все члены не сыты, не может быть настоящего искусства» (Л. Толстой, Дневники 1895-1910). Да ещё освящённое непререкаемым авторитетом. Хотя вся история русской литературы говорит как раз об обратном: «сытые» как раз и не создают «настоящее искусство»: «Не следует давать имя искусства тому, что называется не так» (А. Блок). Как устоять, если такое «социальное», а, по сути, материалистическое понимание литературы было зорко оберегаемо. Как только кто-либо из литераторов попытается обратить внимание на саму природу литературы, пытаясь отвратить её от вульгарного социологизма, ему тут же выдвигается в качестве неоспоримого аргумента, что это, мол, «искусство для искусства». Никакой это, конечно, не аргумент, а своеобразная уловка снизвезти литературу с её духовных высот в «саму жизнь», считая это великим благом.На это можно сказать разве что дневниковой записью А. Блока 1920 года: «Я боюсь каких бы то ни было проявлений тенденции «искусства для искусства», потому что такая тенденция противоречит самой сущности искусства и потому что, следуя ей, мы, в конце концов, потеряем искусство». Что и происходит теперь на наших глазах: теряем литературу… Литература же, если и разрешает вопросы жизни, то не наглядно-показательно, а в конечном итоге, и то, лишь при условии, что она остаётся литературой… Но каждый ли устоит от обвинений в «художественной отвлечённости» и от отхода от «самой жизни»? Хотя ещё тот же Валериан Майков писал, словно предвидя эти подзатянувшиеся бесплодные полемики о природе литературы: «Как ни губительно большею частью влияние внешнего мира на развитие человека, всё-таки оно одно вызывает к деятельности дремлющие в нём силы».

«О нашей умственной и нравственной самостоятельности…»

Спор ведь был не только о направлениях в литературе. А о самом важном и в литературе, и в жизни. Об этом Ап. Григорьев писал Н. Страхову 18 июля 1861 г. из Оренбурга, куда он определился учителем Неплюевского кадетского корпуса, «учить киргизов», как он сам говорил, лишь бы только не участвовать в таком «литературном процессе», который равно губителен и для литературы, и для жизни: «Есть вопрос и глубже и обширнее по своему значению всех наших вопросов – и вопроса (какой цинизм?) о крепостном состоянии, и вопроса (о ужас!) о политической свободе. Это – вопрос о нашей умственной и нравственной самостоятельности». Видимо, интуитивно осознавая, что для своего позиционирования недостаточно определения «новое поколение в литературе», где ни «новое», ни «современное» не спасает, молодые писатели добавляют к этому: «новые реалисты», «традиционалисты». Но преднамеренная установка на «современность», которую можно постичь и по другим, более надёжным источникам, чем литература, оборачивается такими поделками «современного искусства», которые никакого отношения к искусству не имеют, ибо «несовременного искусства не бывает» (А. Блок). Если, конечно, это искусство. Само определение «современного искусства» уже содержит в себе смысл, что это – не искусство, а нечто иное. Как, впрочем, и преднамеренная установка на «новизну» в искусстве и в литературе ни к какой новизне не приводит: «Никакого нового искусства не будет. Оно вечное, как душа человека. Мечты о новом искусстве – судороги, истощённого германо-романского мира» (Ап. Григорьев). Совершенно очевидно, что всякий писатель, входящий в этот мир, должен соотносить себя не с тем или иным направлением, партией, но главным образом с литературной традицией, с той духовной преемственностью, без которой истинного литературного творчества не бывает. В нашей нынешней ситуации в литературе это тем более необходимо, что в предшественниках, в писателях послевоенного поколения шёл такой непростой, такой трудный процесс возвращения к русской литературной традиции после революционного крушения страны начала ХХ века и разгрома литературной традиции. И весь вопрос теперь состоит в том, насколько способны молодые писатели продолжить этот процесс или же после нового потрясения вернутся к «социальному», то есть, позитивистскому и материалистическому представлению о литературе.

Поколенческий подход – это, конечно, информационная уловка. И она была бы хоть в какой-то мере оправданной, если бы нынешних «отцов» и «сорокалетних» разделял какой-то общественный разлом. Но катастрофа произошла в 1991-1993 годы, когда «отцы» были «сорокалетними», как теперь они. И все ещё продолжается. Некоторые признаки преодоления её последствий ещё нельзя назвать «сменой вех», то есть, восстановлением исконной традиции. Таким образом, сложилось беспрецедентное трудноуяснимое положение, когда «отцы» и «сорокалетние» оказались, несмотря на возраст, как бы в одном поколении, в одной литературной лодке… Кроме того, в поколенческом делении таится ловушка, ибо с этого начинается противопоставление себя обществу, народу, миру, отпадение от Бога. Ведь это – отпадение и от заповеди о почитании родителей, «чтобы продлились дни твои на земле». Словно не замечается, что такой путь к самоутверждению не приводит, так как речь идёт о продлении дней «твоих», а не родительских. На момент катастрофы литературу определяли писатели довоенных лет рождения, те, которых всё ещё называют «деревенщиками», представителями «тихой лирики», поскольку эстрадная поэзия не удержалась ни на площадях, ни в душах; те, которым теперь, кто ещё остался, далеко за восемьдесят. Нынешнюю информационную литературную картину всё ещё представляет набор их «репутаций», приобретённых в советский период, когда, собственно тексты, вроде бы, и необязательны. К ним-то теперь и обращаются «сорокалетние», их традиции,вроде бы, и намерены продолжать: «И современная литература не могла появиться на пустом месте, не может не быть связанной с последним мощным явлением в русской литературе – «деревенской прозой» 60-80-х годов», связанным с именами Валентина Распутина, Василия Белова, Виктора Лихоносова, Фёдора Абрамова, Виктора Астафьева, Евгения Носова (Андрей Тимофеев). Но такой списочный экивок в сторону предшественников, скорее – этический, больше из приличия, чем, по существу. И потом – это ведь не «отцы» нынешних «сорокалетних», а «деды». А «отцов» они не заметили, тех, кто остался из них, кому сегодня за семьдесят, составивших интересный период в литературе. Не заметили потому, что к тому времени, когда «отцы» были «сорокалетними» началось вытеснение литературы из общественного сознания и изгнание её из образования, и они, как бы в литературу и не вошли. И теперь у них оказались общие проблемы с детьми. Таким образом, обращаясь к последнему мощному явлению в русской литературе нынешние – «сорокалетние», хотели того или нет, демонстрируют свою литературную безотцовщину …Если никуда не вошли отцы, могут ли куда-либо «войти» они?.. Нет, разумеется. Вот почему первейшей задачей нынешних молодых писателей должно было бы стать возвращение к литературной традиции. Когда художественную, образную реальность начинают по обывательски понимать, как «вымысел», как «неправду», как «художественную отвлечённость», менее драгоценную, чем «сама жизнь», когда её отбрасывают в угоду позитивизму и материализму, это значит, что в образованной части общества и в народе произошла страшная трагедия разрыва преемственности. Да и «дедов» теперь им предстоит перечитать не списочно, а внимательно. Это и будет означать следование традиции. При этом у них возникнет, не может не возникнуть немало вопросов. Ведь на вопрос о том, а выполнили ли «деды» свою миссию, прежде всего осмысления происходящего, утвердительно и безоговорочно, к сожалению, ответить нельзя. Для этого было у «дедов» много причин – голодное военное детство, трудно давшееся образование, совершенно запутанная мировоззренческая и идеологическая ситуация в обществе. Всё так. Это не только их беда, но теперь и наша общая. Это не укор, они и так сделали немало. Но если бы они исполнили миссию осмысления своей, такой непростой эпохи, нового революционного крушения страны в девяностые годы могло бы и не произойти… Они, живя в обезбоженном обществе, и классику скорее просто «прошли», чем постигли, подгоняя её под свои воззрения и убеждения, приобретённые на таких непростых перепутьях своего времени. Вот один характерный пример из дня сегодняшнего: «Достоевский сделал «Преступление и наказание» с точки зрения человека, который хочет восстановить справедливость при помощи убийства старухи-процентщицы» (Андрей Кончаловский, «Завтра», № 51, 2020). Увы, не того хотел этот человек, и не поэтому убил старуху. Об установлении справедливости он как раз и не помышлял. Можно ли с помощью таких школярских представлений о русской литературе осмыслить драму ХХ века, когда даже до сих пор не написана внятная, доступная большинству мировоззренческая история советского периода истории? Нет, невозможно. И главное, – «осмысливают», как могут и так, словно не было глубоких исследований об этом, словно Д.Мережковский не писал об этом, сравнивая Ф. Достоевского с Л. Толстым: «Л. Толстойи Достоевский. Вечные спутники». (М., «Республика», 1995). Понятно, что поколению А. Кончаловского уже, видимо, невозможно уразуметь то, что всякая революция – это, прежде всего и главным образом, явление духовное, что никаких социальных проблем она не разрешает по самой своей природе. Что человек с революционным, а не традиционным типом сознания действует так, как он действует, не потому, что его душа страданиями человеческими уязвлена стала. Это, как правило, его самооправдание. Он иначе просто действовать не может, чтобы заявить о себе в этом мире. И Раскольников убивает старуху в «Преступлении и наказании» не потому, что хочет восстановить справедливость, а потому, что Наполеоном хотел стать: «Я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил…». Но ведь А.Кончаловский на таком упрощённом представлении, на этом, говоря словами А. Блока, «гуманистическом тумане» выстраивает целую концепцию, пытаясь вразумить зрителей. На таком уровне предлагает осмысливать трагедию миновавшего века. При таком «осмыслении» повторению трагедий не будет конца. Таких же точно, разве что в разных идеологических обёртках. О «Наполеоне», о «Париже», об «Уроках французского» в русской литературе и жизни – ниже и подробнее, поскольку это обширный и важный мировоззренческий аспект. Представляя книгу Романа Сенчина «День без числа», в предисловии к ней Вячеслав Огрызко отмечал, что от его рассказов он «поначалу испытал шок не шок, но точно какое-то недоумение» и что ему «сильно не понравились персонажи сенчинской прозы» (М., «Литературная Россия», 2006). Казалось, что оценка опытов молодого автора была убийственной: «И где Сенчин таких уродов отыскал? По каким помойкам он таскался»? После такой уничтожающей оценки действия издателя могли быть разными и вовсе не обязательно отбросить рукопись и не издавать её. Он её издаёт. Но очень примечательно, что стало главным аргументом для этого, что издателю «по трезвости стало ясно»? Оказывается, то, что это – все «из жизни»: «Всех этих персонажей Сенчин нашёл не в трущобах. Ими уже давно переполнены почти все городские дворы… Просто многим из нас было очень удобно ничего такого не замечать. Жить ведь в придуманном мире куда легче, чем каждый день не то что излечивать, хотя бы вскрывать язвы общества». И стыдит тех, кто этих язв, якобы не видит. Кто не хочет отбрасывать «придуманный мир», «вымысел чудесный», без которого литературы не бывает.Словом, надо «громить пороки смело» во исправление этого мира, утонувшего во зле, хотя таким способом мир не исправляется, а зло же только приумножается. А «уроды» и «помойки» только оправдываются. Убеждать писателей в том, что литература так вот напрямую «жизнью» не поверяется, как-то неудобно. Это в читательской среде не всегда уместно. Но нести такую «пургу», такую демагогию среди литераторов в обсуждении литературы и вовсе не простительно.На это можно сказать разве что словами Н. Гоголя: «Прежде чем приходить в смущение от окружающих беспорядков, недурно заглянуть всякому из нас в свою собственную душу». Да и сам великий поэт, страстно призывавший громить пороки смело, потом разочаровался в этом, признавая, что таким литературным путём это не возможно, ибо «то сердце не научится любить, которое устало ненавидеть». Ну а предпочтение настоящего мира «вымышленному», это – попытка небесное снизвергнуть на землю, так как «Не то, что входит в уста оскверняет человека. Но то, что выходит из уст оскверняет человека» (Евангелие от Матфея, 15:11). То есть, не самой способностью видеть безобразия жизни определяется писатель, а отношением к ним. Тем, отравляет ли он свою душу ими, соглашается малодушно с ними, отворяя врата им, или же отвергает их, преграждая им путь, зная им цену и природу их. Читая нынешних молодых писателей, меня подчас охватывало отчаяние, которое можно выразить разве что строчками М. Лермонтова: «Поверьте мне: судьбою несть / Даны нам тяжкие вериги./ Скажите, каково прочесть/ Весь этот вздор, все эти книги, – /И всё зачем?, – чтоб вам сказать, / Что их не надобно читать». И задавался вопросом: «Не говорю зачем он пишет, /Но для чего читает он?» (Е. Боратынский). Или нынешние «сорокалетние» не читают созданного до них, а только пишут? Не читают не печатной продукции вообще, а вершинных творений русской литературы.

«Новые нигилисты»

Самоопределение молодых писателей «новыми реалистами» с убеждением, что «реализм» – это нечто всегда положительное и беспроигрышное, их текстами не подтверждается. Скорее их можно назвать «новыми нигилистами». С полным набором признаков нигилизма как «отрицания всяких сложившихся форм жизни» (Н.Страхов), как «уродцев российской цивилизации» (Н. Лесков). И главное здесь, как и всегда, в нигилизме – безверие и безбожие: «Мы живём уже не в первозданном мире каким он был задуман Творцом, а в целиком сконструированной человеческой реальности» (Михаил Бойко). Это – из той же книги Р. Сенчина, вышедшей в 2006 году от Рождества Христова, что само по себе уже свидетельствует о том, что иного, параллельного, «сконструированного» мира нет. Если он есть, как считает молодой бойкий литератор М. Бойко, пусть назовёт его имя. Но он этого сделать не сможет, так как такого имени нет. Были и есть попытки разрушить естественный Божий мир. Были и есть попытки отрицания духовной сущности человека, оставляя за ним лишь тварную природу. Слава Богу пока безуспешные. Но коль Творца нет, то тогда я – сам бог. Это же, в своём развитии, – прямая дорогая к Казанскому террористу, хладнокровно и безжалостно расстрелявшего школьников… Вот «новость» – отрицание не только существующего мира, но и своего существования. Но это вовсе не новость, а трагедия личности. Но не катастрофа мира: «Отказываюсь – быть… На твой безумный мир/ Ответ один – отказ» (М. Цветаева). Такой отказ заканчивается печально. Но мы рассчитываем всё-таки жить. Или нет? В заметке «О списке русских авторов» в 1919 году, во время ещё более страшное чем наше, А. Блок писал: «Однако мы надеемся, что мы – люди не только сегодняшнего дня. Именно потому мы считаем, что не имеем права суетиться в дыму пожара, который нас окружает, среди чёрных груд шлака людского, которым засыпана земля. К тому же, наследие, которое мы получили, есть, к счастью, наследие духовное, которое в огне не горит». А мы добавим, что это то наследие, которое и в воде не тонет, которому не страшны никакие затопления. Роман Сенчин пишет «Зону затопления» по образцу «Прощания с Матёрой» Валентина Распутина, чего не скрывает и даже посвящает ему свою повесть: «Валентину Григорьевичу Распутину», не боясь прослыть подражателем и эпигоном. Почему? Потому, что, вступая даже в полемику со «старым писателем», через своих персонажей, он тем самым говорит, что Матёру предшественники уберечь не смогли, а вот как уберечь теперь от затопления Пылёву, он знает. А потому чрезвычайно любопытно сравнить «Прощание с Матёрой» с «Зоной затопления, которую вполне можно было и точнее было бы назвать «Прощание с Пылёвой». Не сюжеты их, очень сходные, а их мыслительную, метафизическую основу. То, как они представляют образ этого мира, а также – смысл и значение происходящего, изображаемого в их повестях. И «старый писатель», и «новый реалист», наиболее активный представитель «нового поколения в литературе», видимо, интуитивно избегая уж абсолютного бытописательства, изображают затопления не просто как наводнения, но как великий всемирный Потоп. Правда, мимоходом, по дежурной что ли привычке, не придавая особого значения этому уподоблению. В «Зоне затопления» «следы великого потопа» философски замечает Геннадий – «тракторист, ленивый, точнее, не любящий работать руками». И такое «упоминание о потопе было к месту, и все уважительно закивали». В повести «Прощание с Матёрой» Матёра – это библейский Ковчег. Там собралось «всякой твари по паре» (В. Распутин). Как, вроде бы, и в книге Бытия: «От всякой плоти по паре, чтоб они остались с тобой в живых» (6:19). «Плоти», «твари» – какая разница, всё едино. Для писателей «реалистов» это особого значения не имеет. Это тот самый «реализм», ныне расцениваемый как безусловное достоинство, о котором писал Ап. Григорьев в письме Н. Страхову 21 августа 1861 году, анализируя книжку «Мир Божий» некоего Алексея Разина: «Эта книжечка – крайний предел реализма последних 15 лет, погубившего гуманное и классическое образование даже в гимназиях. Нет, друг! С реалистами пожалеешь даже о семинарской схоластике». Это тот «реализм», в смысле позитивизм и материализм, не признающий духовной природы человека, после которого остаётся вытоптанное или выжженное человеческое поле. Духовное поле, после чего и реальная жизнь приходит в упадок. Но постойте, может возразить внимательный читатель. Ковчег – его замысел и даже сама «конструкция» его были даны Ною Господом. И предназначался он для спасения рода человеческого. И если Матёра, которая вскоре будет затоплена – это и есть Ковчег, то какое же тут спасение? Подлежащая затоплению Матёра быть Ковчегом уж никак не может. Критик В.Бондаренко, имеющий репутацию «патриота», в таком представлении о мироустройстве, не только ничего необычного не видит, но и оправдывает его, соглашаясь с тем, что не только Матёра, но и вся Россия должна быть уничтожена: «Это прощание со старой Русью, а, может быть, вообще с Россией, уходящей в прошлое… Мифический образ горящей и тонущей России» (В. Бондаренко, «Русская литература ХХ века», М., «Российский писатель», 2011). Как и почему во всемирном Потопе должна утонуть и исчезнуть только Россия, а другие страны и народы уцелеть, это известно, только таким и подобным записным «патриотам». И как вообще уход «в прошлое», в небытие его Родины, России представляется и автору «Проща



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: