Отражение или описание никогда не свободны от определенных стандартов. Выбор таких стандартов покоится на установках, которые нуждаются в критической оценке посредством аргументов, так как они не могут быть ни логически выведены, ни эмпирически доказаны. Принципиальные методологические решения, как, например, фундаментальные различения между категориальным и некатегориальным бытием, между аналитическими и синтетическими высказываниями, между дескриптивным и эмоциональным содержанием, имеют специфический характер в том плане, что не являются ни произвольными, ни необходимыми (см.: White M. Toward Reunion in Philosophy. Cambridge, 1956).
Они доказываются как соответствующие или несоответствующие. Ибо они измеряются металогической необходимостью интересов, которые мы не можем ни зафиксировать ни изобразить, а должны постигнуть. Мой первый тезис поэтому гласит: достижения трансцендентального субъекта имеют свой базис в естественной истории человеческого рода.
Взятый сам по себе этот тезис мог бы привести к недоразумениям, будто разум человека, как когти и зубы животных, является органом приспособления. Органом приспособления он, конечно, является. Однако естественноисторические интересы, к которым мы сводим интересы, руководящие познанием, исходят одновременно как из природы, так и из культурного разрыва с природой. Наряду с моментом осуществления природного импульса они включают в себя также момент отделения от природной необходимости. Уже интересу самосохранения соответствовала, по-видимому, социальная система компенсировавшая недостатки органической экипировки человека и обеспечившая его историческое существование, защищая от угрожающей извне природы. Но общество не только система самосохранения, Взывающая природа, которая как либидо присутствует в каждом отдельном человеке, выделилась из функционального круга самосохранения и устремилась к утопическим целям. Так же и эти индивидуальные притязания не сразу стали гармонировать с коллективным самосохранением; они включаются социальной системой в себя. Поэтому познавательные процессы, которые безусловно связаны с социализацией, имеют основание не только в качестве средства репродукции жизни: в равной мере они сами определяют дефиницию этой жизни. Мнимо простое наследие есть всегда историческая величина, ибо измеряется тем, что общество считает своей хорошей жизнью. Мой второй тезис поэтому гласит: познание в той мере является инструментом самосохранения, в какой оно трансцендирует чистое самосохранение.
Специфические точки зрения, под углом которых мы трансцендентальным образом познаем действительность, определяют три категории возможного знания: знание, расширяющее нашу силу технического господства; интерпретации, которые дают возможность ориентировать действия в рамках общих традиций; и анализы, освобождающие сознание от зависимости гипостазированных им сил. Эти точки зрения обусловлены интересами человеческого рода, с самого начала связанного с определенными средствами социализации: трудом, языком, господством. Человеческий род обеспечивает свое существование посредством системы общественного труда и насильственного самоутверждения; посредством традиционного взаимодействия в повседневной коммуникации; и, наконец, с помощью самотождественности, связывающей сознание отдельного субъекта с нормами группы на каждой новой ступени индивидуализации. Так, руководящие познанием интересы становятся функциями того Я, которое в процессе обучения приспосабливается к своим внешним жизненным условиям, которое формируется в коммуникационных связях социального жизненного мира и которое создает самотождественность, разрешая конфликт между инстинктами и социальным принуждением. Эти достижения затем снова входят в производительные силы, аккумулируемые обществом, культурное наследие, служащее основой интерпретации общества, и в легитимации, принимаемые или критикуемые обществом. Мой третий тезис поэтому гласит: руководящие познанием интересы образуются в сфере (Medium) труда, языка и господства.
Конечно, та беспредпосылочная автономия, в соответствии с которой нужно познавать действительность лишь теоретически, чтобы затем поставить результаты на службу интересам, чуждым познанию, всегда является видимостью. Однако дух может обратиться к системе интересов, связывающих преходящего субъекта и объект,— это доступно лишь саморефлексии. Она может если не снять интерес, то по меньшей мере учесть его.
Не случайно масштабы саморефлексии избавлены от той специфической неопределенности, из-за которой стандарты всех прочих познавательных процессов нуждаются в критической оценке (Abwägung). Они теоретически определенны. Зрелый интерес не просто мнится, его можно усмотреть априори. То, что выделяет нас из природы, единственное, что мы можем знать в соответствии с его природой — это язык. Вместе с его структурой доступной для нас становится зрелость разума (Mündigkeit). Уже первое предложение недвусмысленно выражает интенцию общего и непринудительного согласия. Зрелость разума есть единственная идея, обладанием которой мы сильны в смысле философской традиции. Может быть, поэтому представление немецкого идеализма, согласно которому
«разум» содержит оба момента — волю и сознание,— полностью не устарело. Разум подразумевает одновременно волю к разуму. В саморефлексии познание ради познания совпадает с интересом к достижению зрелости разума. Эмансипационный познавательный интерес нацелен на осуществление рефлексии как таковой. Мой четвертый тезис по- этому гласит: в свете саморефлексии познание и интерес едины…
В чем Ю. Хабермас усматривает предназначение знания?
Э. Агацци о моральном измерении науки и техники
Э. Агацци о науке как социальном продукте.
«Научный реализм» Э. Агацци и марксистская философия науки: общие черты и различия.
Э. Агацци о научно-технической идеологии. «Идеология сциентизма» и «идеология технологизма».
Назовите основные черты теоретической и практической рациональности.
Э. Агацци о значении этики для развития науки и техники.
Агацци Э. Моральное измерение науки и техники. М., 1998. С. 21–32; 65–80; 138-149.
Дополнительная литература
Агацци Э. Реализм в науке и историческая природа научного познания //Вопр. философии. 1980. № 6.
Э. Агацци
Моральное измерение науки и техники.
<М., 1998. С. 27--29>
Научный прогресс вызвал глубокие изменения в общественной жизни. Это еще более очевидно, если говорить о технологии, типичном продукте науки. Плоды технологии настолько пронизывают нашу повседневную жизнь, затрагивая даже ее мельчайшие элементы, что естественное состояние современного человека есть рукотворный мир. Возврат к былому естественному состоянию, призывы к которому мы часто слышим сегодня, не более чем иллюзия или, в лучшем случае, мимолетное бегство от обыденности, которым мы можем насладиться во время кратких отпусков; безусловно, оно не является нашим нормальным состоянием. Это совершенно ясно и не нуждается в подробном обсуждении. Не так легко определить, как наука и технология изменили наш внутренний мир: заставили нас смотреть на вещи иначе, привили нам новое мировоззрение, поместили нас в ситуацию новых межличностных отношений и новых социальных иерархий, вызвали новые надежды и личные потребности, новые проблемы и этические задачи, в целом – пробудили в нас новые способности, но и столкнули с новыми трудностями. Этот аспект нашей жизни в последние годы подвергся подробному анализу, и поэтому мы ограничимся простым упоминанием о нем.
Лишь недавно наше внимание привлек другой аспект рассматриваемой проблемы. Люди издавна привыкли к мысли, что разработки науки и технологии имеют целью только пользу для человечества. Люди всегда считали, что они способны воспользоваться положительными последствиями развития науки и техники, держа под контролем или уничтожая его возможные негативные последствия посредством инструментов, доставляемых самим этим развитием: возможность контролировать науку средствами самой науки молчаливо признавалась само собой разумеющейся. Сегодня мы по разным причинам осознали, что наша уверенность была чересчур оптимистической. Во-первых, наука не контролирует себя автоматически, даже когда она способна предоставить инструменты такого контроля. Загрязнение окружающей среды в результате промышленной деятельности – очевидный пример: в большинстве случаев вредные побочные продукты и ненужные затраты можно полностью нейтрализовать посредством соответствующих технических мер, но их применению препятствуют экономические интересы виновников загрязнения. Иными словами, регуляция науки ее же собственными средствами требует осознанной решимости и плана, которые не могут быть продиктованы самой наукой, но предполагают моральную или социальную ответственность, располагающуюся на другом уровне, а именно в общественной или личной воле. Во-вторых, нежелательные последствия технологических новшеств могут долгое время оставаться неизвестными и, таким образом, ускользать от контроля: вспомните, например, о многочисленных случаях заболевания раком в результате воздействия определенных химических продуктов, продуктов питания и даже медикаментов, а также об отрицательных физических или социальных последствиях, порожденных определенными формами трудовой деятельности, которые долгое время считали более эффективными.
В-третьих, многие негативные последствия применения науки и технологии, даже предсказуемые или известные, исключают возможность эффективного контроля, потому что они получили слишком широкое распространение или серьезно изменили наши привычки и образ жизни, либо потому, что доступные нам технические средства пока что не способны их предотвратить. Больше того, осознание и оценка таких опасностей должны происходить на социальном уровне: действительно, будущие катастрофы (не говоря уже о возможном уничтожении) угрожают именно человечеству или обществу в широком смысле слова, тогда как индивид склонен верить, что если трагедия и грянет, то уже после его смерти. Вот почему решение этих проблем столь затруднительно: оно требует, чтобы мы мыслили в социальных категориях, чтобы в нашем сознании общество, включая будущие поколения, занимало центральное место. Но хотя мы и мним себя социально сознательными и разумными, мы все еще слишком ограничены индивидуалистическими взглядами на жизнь; в конечном счете мы еще не способны мыслить социальными категориями, а значит, не способны принимать решения, которые потребовали бы такого рода социальной установки.
Что имеет в виду автор, рассуждая о естественном состоянии современного человека?
Как оценивает Э. Агацци возможность контролировать развитие науки и техники средствами самой науки?
Проблема генезиса науки в работе Дж. Нидама «Общество и наука на востоке и на западе»
В чем, по мнению Дж. Нидама, необходимо искать причины европейского происхождения науки?
Какие проблемы являются важными и наиболее сложными при сравнении состояний Европы и Китая?
Почему основанная на невмешательстве концепция человеческой деятельности была первоначально благоприятной для развития науки?
Какой характер носила наука в Китае и Западной Европе?
Нидам Дж. «Общество и наука на Востоке и на Западе» //Наука о науке. М., 1966. С. 149 – 177.
Дж. Нидам
Общество и наука на Востоке и Западе.
<Наука о науке. М., 1966. С. 174--177>
…Изучение великих цивилизаций, в которых не развились стихийно современная наука и техника, ставит проблему причинного объяснения того, каким способом современная наука возникла на европейской окраине старого мира, причем поднимает эту проблему в самой острой форме. В самом деле, чем большими оказываются достижения древних и средневековых цивилизаций, тем менее приятной становится сама проблема. На протяжении последних тридцати лет историки науки в западных странах проявляли тенденцию отвергать социальные теории происхождения современной науки, и это имело кое-какие основания в начале двадцатого столетия. Форма, в которую такие теории облекались, была, бесспорно, несколько вульгарной, из чего, правда, никак не следует, что эти теории не могли быть разработаны более глубоко. Следует считаться и с тем, что эти гипотезы производили впечатление неустановившихся и необоснованных в тот период, когда сама история науки начинала складываться в фактологическую научную дисциплину. Большинство историков всегда готовы согласиться, что наука оказывает влияние на общество, но лишь немногие допускают мысль о том, что общество тоже влияет на науку. Прогресс науки им представляется независимым благородным движением в определениях имманентного развития или автономной филиации идей, теорий, логических и математических методов, практических открытий, которые, подобно факелу, передаются от одного великого человека к другому. Историки в своем большинстве или «имманентники», или «автономисты», которые рассматривают развитие науки по Кеплеру: «Прислал господь человека, и имя ему...»
Изучение других цивилизаций ставит поэтому перед традиционной исторической мыслью ряд серьезных психологических трудностей. Наиболее очевидный и естественный способ объяснения загадки науки представляется таким, который вскрыл бы фундаментальные различия в социально-экономической структуре и в степени стабильности между Европой и азиатскими цивилизациями. Эти различия призваны были бы объяснить не только загадку европейского возникновения науки, но и европейского возникновения капитализма вместе с протестантизмом, национализмом и всем тем, чему нет параллелей в других цивилизациях. Мне кажется, что подобное объяснение можно довести до большой степени вероятности. В нем никоим образом нельзя пренебрегать факторами из мира идей (язык и логика, религия и философия, теология, музыка, гуманизм, восприятие и времени, и движения), но при всем том объяснение должно опираться на глубокий анализ определенного общества, его укладов, мотивов, нужд, трансформаций. С имманентной или автономной точек зрения такое объяснение нежелательно, и историки инстинктивно противятся изучению других цивилизаций.
Но если, с одной стороны, отрицается состоятельность или даже возможность социологического анализа причин «научной революции» позднего Ренессанса, которые повели к возникновению современной науки, если социологический подход считают слишком революционным анализом «научной революции» и, с другой стороны, желают в то же самое время объяснить людям, почему европейцы оказались способными сделать то, чего китайцам и индийцам не удалось, то здесь волей-неволей возникает неизбежная дилемма. Одно решение – чистая случайность, второе — расизм, каким бы неприятным он ни представлялся. Приписывать происхождение науки чистому случаю – значит прямо заявить о банкротстве истории как формы просвещения человеческого разума. Подчеркивание географических особенностей и различий климата не дает выхода из тупика, поскольку сразу же возникают проблемы городов-государств, морской торговли, сельского хозяйства и т. п., то есть те самые конкретные факты, с которыми автономист не желает иметь дела. «Греческое чудо», как и сама «научная революция», обречены в этом случае оставаться вечными загадками. Единственной альтернативой такому объяснению от чистого случая выступает доктрина о том, что определенная группа народов, в данном случае «европейская раса», обладает каким-то врожденным превосходством, выделена среди всех других групп народов. Нет смысла возражать против научного изучения человеческих рас, против естественной антропологии, сравнительной гематологии и других научных дисциплин. Но доктрина европейского превосходства не имеет ничего общего с наукой и есть обыкновенный расизм, явление политическое. Боюсь, что европеец-автономист втайне сочувствует формуле: «Лишь мы люди, и мудрость родилась вместе с нами». Но поскольку расизм (в открытой форме, во всяком случае) не пользуется уважением среди мыслящих соотечественников и совершенно неприемлем в международном плане, автономист просто чувствует себя в неприятном положении, и это положение, следует ожидать, будет становиться со временем все более неприятным. Именно поэтому я радуюсь растущему интересу к проблемам связи науки и общества в последние столетия европейской истории, радуюсь растущему размаху исследований социальных структур других цивилизаций, а также научным описаниям того, чем они отличаются друг от друга в своей основе.
В целом я считаю, что если и существует какое-либо объяснение загадки науки, то как раз доступные анализу различия между социально-экономическими формациями Китая и Западной Европы когда-нибудь объяснят и превосходство китайской науки и техники в средние века и возникновение современной науки только в Европе.
Каким представляется прогресс науки историкам науки?
Ролью каких факторов можно объяснить превосходство китайской науки и техники в средние века и возникновение современной науки только в Европе?
Проблема гуманизации науки в работах И. Т. Фролова
В чем состоит сущностное свойство науки?
На основе каких принципов происходит синтез науки и гуманизма?
Имеет ли наука абсолютное значение в развитии человека?
Почему единство науки и гуманизма ведет к созданию единой науки о человеке?
Фролов И. Т. Современная наука и гуманизм //Избранные труды. Т.3. О человеке и гуманизме. М., 2003. С. 13 – 29.
Дополнительная литература
Академик Иван Тимофеевич Фролов: Очерки. Воспоминания. Избранные статьи. М., 2001.
Фролов И. Т. //Новая философская энциклопедия. М., 2001.
И. Т. Фролов
О человеке и гуманизме
<Фролов И.Т. Избр. труды. Т.3. М., 2003. С. 17--19>
2. Дегуманизация науки и культ человека: альтернатива сциентизма и антропологизма
В разных формах и с разными целями обращаются современные философы и социологи к проблеме науки и гуманизма. Одни – чтобы рассказать о тех неисчислимых благах, которые несет наука человеку и человечеству, другие – о столь же неисчислимых бедствиях, которыми человек и человечество якобы должны заплатить за эти блага, третьи – чтобы поведать и о благах и о бедствиях, а заодно посокрушаться о разрушении «тотального человека» или напомнить... о боге. На первый взгляд нового здесь не так-то и много: какая философия – такие идеалы или идолы она и предлагает не перестающим удивляться человеку и человечеству.
Но было бы неверным видеть в этом калейдоскопе мнений и предположений лишь современную проекцию традиционных философско-социологических концепций человека, соотношения науки и гуманизма. Есть определенная логика в том, какие именно концепции выдвигаются в данный момент, а какие противостоят им в качестве реальной или мнимой альтернативы. Логика эта определяется объективными и субъективными факторами современного общественного развития в их связи с прогрессом науки. И она объясняет, в частности, почему наука, еще полвека назад функционировавшая как бы параллельно с процессами, которые развивались в сфере материального производства и потребления, в социальных отношениях, искусстве, политике, идеологии и массовом сознании, не затрагивая глубинных, порой интимных основ существования человека, превратилась сегодня из скромного и малоинтересного для широких кругов труженика в рокового и всемогущего «демона», приобрела во многом геростратову известность. Ведь внутренняя логика развития науки отнюдь не вела к этому, и то, что голос современной науки был услышан широкой общественностью вначале лишь в основном через атомные взрывы, явилось, может быть, самой большой несправедливостью, какая когда-либо имела место в истории человечества. Оказанная наукой в ходе ожесточенной борьбы политических сил «услуга» обернулась против нее: сущность, смысл основных, глубинных процессов, совершающихся в науке, и само ее предназначение были извращены, и из орудия овладения природой на пользу людей она во многих случаях стала превращаться в нечто противоположное, оборачивать вызванные ею к жизни силы природы против людей.
Широким потоком полились «разоблачения» науки, ее «развенчания» как силы, способной служить человечеству. Предельная напряженность мысли человеческой, сконцентрированная в современной науке, как бы пришла в соприкосновение со своим «антимиром» – с извращающей силой классово-антагонистических общественных отношений, с отчужденной от подлинной науки сферой ложного сознания, стремящегося быть массовым. Казалось, результат мог быть только один – общественный взрыв, но он не произошел, во-первых, потому, что, как выяснилось, специализация науки зашла слишком далеко, чтобы любое соприкосновение со сферой отчужденного «массового сознания» могло затронуть глубинные, так сказать, сущностные силы науки; во-вторых, потому, что параллельно с шокирующими и встревожившими «массовое сознание» явлениями стали действовать факторы, несущие «успокаивающий эффект», и среди них не в последнюю (если не в первую) очередь те материальные блага, которые были непосредственным образом связаны с успехами науки и ощутимо повлияли на рост массового потребления.
Эти последние тенденции не замедлили оформиться – если не теоретически, то во всяком случае идеологически – в «технократических» концепциях, утверждающих всемогущество науки, ее «судьбоносное» значение и универсальность как силы, преобразующей общество непосредственно и прямо, минуя социальные факторы. Однако эти концепции, абсолютизирующие научно-технический прогресс, ставят человека в положение раба чуждой ему и враждебной силы, управлять которой призвана своеобразная элита, стоящая над основной массой человечества. Они поэтому не только антидемократичны, но и антигуманны; они дегуманизируют науку, лишают ее связи с человеком, которая в одинаковой мере присуща ей не только в целях, но и в средствах их реализации.
Мнимым антиподом «технократических» концепций выступает сегодня романтически-утопическая, смыкающаяся с левоэкстремистской, «критика науки», прибегающая порой к апокалиптическим пророчествам и заклинаниям, делающая негативное отношение к науке и технике своим принципом и основой решения проблемы человека.
Обвинения в адрес науки и техники, создающих якобы лишь иллюзии могущества человека, в действительности же ставшего рабом «молоха» индустрии, разрушающих естественную среду, порождающих деградацию культуры и нравственности, наконец, угрозу уничтожения человечества, смыкаются, как правило, с концепциями, рассматривающими любые формы научно-технического прогресса независимо от его социальных условий как враждебные человеку, его существованию и развитию. Провозглашая культ человека, объявляя идеалом неотчужденную «аутентичную» личность, сторонники этих ностальгических концепций пытаются создать видимость, будто есть какой-то другой путь, обеспечивающий будущее всего человечества и всестороннее развитие каждого индивидуума, нежели все более ускоряющийся и преобразующий все сферы бытия людей прогресс науки и техники.
Конечно, мы не закрываем глаза на тот факт, что сегодня научно-технический прогресс развивается во многих случаях однобоко, порождая и негативные для человека явления. Но мы видим, что именно с помощью науки и техники они только и могут быть преодолены в будущем. Не наука и техника сами по себе порождают эти негативные явления, но их недостаточное развитие вширь и вглубь, их деформация, отклонение от гуманистической цели, вызываемые не соответствующими им социальными факторами.
В чем суть «технократического» и «романтически-утопического» отношения к науке?
С какой целью философы обращаются к проблеме науки и гуманизма?
М. Фуко: структуралистская программа исследования культуры
М. Фуко об эпистемических конфигурациях знания в истории европейской культуры.
Ренессансная эпистема: сопричастность языка миру и мира языку.
Классическая эпистема: соизмерение слов и вещей посредством тождеств и различий.
Современная эпистема и ее трансценденталии: «жизнь», «труд», «язык».
Проблема человека в контексте современной эпистемы и перспективы «смерти субъекта».
Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. М., 1994. С. 62; 101–105, 111–125; 168–180.
Дополнительная литература
Автономова Н. С. Философские проблемы структурного анализа в гуманитарных науках. М., 1977.
Делез Ж. Фуко М., 1998.
М. Фуко
Слова и вещи. Археология гуманитарных наук.
<М., 1994. С. 34--36>
…В каждой культуре между использованием того, что можно было бы назвать упорядочивающими кодами, и размышлениями о порядке располагается чистая практика порядка и его способов бытия.
В предлагаемом исследовании мы бы хотели проанализировать именно эту практику. Речь идет о том, чтобы показать, как она смогла сложиться начиная с XVI столетия в недрах такой культуры, как наша: каким образом наша культура, преодолевая сопротивление языка в его непосредственном существовании, природных существ, какими они воспринимались и группировались, и проводившихся обменов, зафиксировала наличие элементов порядка и то, что проявлениям этого порядка обмены обязаны своими законами, живые существа – своей регулярностью, слова – своим сцеплением и способностью выражать представления; какие проявления порядка были признаны, установлены, связаны с пространством и временем для того, чтобы образовать положительный фундамент знаний, развивавшихся в грамматике и в филологии, в естественной истории и в биологии, в исследовании богатств и в политической экономии. Ясно, что такой анализ не есть история идей или наук; это, скорее, исследование, цель которого – выяснить, исходя из чего стали возможными познания и теории, в соответствии с каким пространством порядка конструировалось знание; на основе какого исторического a priori и в стихии какой позитивности идеи могли появиться, науки – сложиться, опыт – получить отражение в философских системах, рациональности –сформироваться, а затем, возможно, вскоре распасться и исчезнуть. Следовательно, здесь знания не будут рассматриваться в их развитии к объективности, которую наша современная наука может наконец признать за собой; нам бы хотелось выявить эпистемологическое поле, эпистему, в которой познания, рассматриваемые вне всякого критерия их рациональной ценности или объективности их форм, утверждают свою позитивность и обнаруживают таким образом историю, являющуюся не историей их нарастающего совершенствования, а, скорее, историей условий, их возможности; то, что должно выявиться в ходе изложения, это появляющиеся в пространстве знания конфигурации, обусловившие всевозможные формы эмпирического познания. Речь идет не столько об истории в традиционном смысле слова, сколько о какой-то разновидности «археологии».
Но это археологическое исследование обнаруживает два крупных разрыва в эпистеме западной культуры: во-первых, разрыв, знаменующий начало классической эпохи (около середины XVII века), а во-вторых, тот, которым в начале XIX века обозначается порог нашей современности. Порядок, на основе которого мы мыслим, имеет иной способ бытия, чем, порядок, присущий классической эпохе. Если нам и может казаться, что происходит почти непрерывное движение европейского ratio, начиная с Возрождения и вплоть до наших дней; если мы и можем полагать, что более или менее улучшенная классификация Линнея в целом может сохранять какую-то значимость; что теория стоимости Кондильяка частично воспроизводится в маргинализме XIX века; что Кейнс прекрасно сознавал сходство своих анализов с анализами Кантильона; что направленность Всеобщей грамматики (выраженная у авторов Пор-Рояля или у Бозе) не слишком далека от нашей современной лингвистики,— то, так или иначе, вся эта квазинепрерывность на уровне идей и тем, несомненно, оказывается исключительно поверхностным явлением; на археологическом же уровне выясняется, что система позитивностей изменилась во всем своем объеме на стыке XVIII и XIX веков. Дело не в предполагаемом прогрессе разума, а в том, что существенно изменился способ бытия, вещей и порядка, который, распределяя их, предоставляет дознанию. Если естественная история Турнефора, Линнея и Бюффона и соотносится с чем-то иным, чем она сама, то не с биологией, не со сравнительной анатомией Кювье или с эволюционной теорией Дарвина, а со всеобщей грамматикой Бозе, с анализом денег и богатства, сделанными Лоу, Вероной де Форбонне или Тюрго. Возможно, что познания умножают друг друга, идеи трансформируются и взаимодействуют (но как? – историки нам этого пока не сказали); во всяком случае, с определенностью можно сказать одно: археология, обращаясь к общему пространству знания, определяет синхронные системы, а также ряд мутаций, необходимых и достаточных для того, чтобы очертить порог новой позитивности.
Таким образом, анализ раскрыл связь, которая существовала в течение всей классической эпохи между теорией представления и теориями языка, природных классов, богатства и стоимости. Начиная с XIX века именно эта конфигурация радикально изменяется: исчезает теория представления как всеобщая основа всех возможных порядков; язык как спонтанно сложившаяся таблица и первичная сетка вещей, как необходимый этап между представлением и формами бытия в свою очередь также сходит на нет; в суть вещей проникает глубокая историчность, которая изолирует и определяет их в присущей им связи, придает им обусловленные непрерывностью времени формы порядка; анализ обращения и денег уступает место исследованию производства; изучение организма заменяет установление таксономических признаков; а главное — язык утрачивает свое привилегированное место и сам в свою очередь становится историческим образованием, связанным со всей толщей своего прошлого. Но по мере того как вещи замыкаются на самих себе, не требуя в качестве принципа своей умопостигаемости ничего, кроме своего становления, и покидая пространство представления, человек в свою очередь впервые вступает в сферу западного знания. Странным образом человек, познание которого для неискушенного взгляда кажется самым древним исследованием со времен Сократа, есть, несомненно, не более чем некий разрыв в порядке вещей, во всяком случае, конфигурация, очерченная тем современным положением, которое он занял ныне в сфере знания. Отсюда произошли все химеры новых типов гуманизма, все упрощения «антропологии», понимаемой как общее, полупозитивное, полуфилософское размышление о человеке. Тем не менее утешает и приносит глубокое успокоение мысль о том, что человек всего лишь недавнее изобретение, образование, которому нет и двух веков, малый холмик в поле нашего знания, и что он исчезнет, как только оно примет новую форму.