Красотой Японии рожденный




Ясунари Кавабата

Красотой Японии рожденный

 

OCR Busya

«Ясунари Кавабата, серия «Мастера современой прозы»»: Прогресс; Москва; 1971

 

Аннотация

 

Кавабата Ясунари (1899‑1972) – всемирно известный японский писатель, книги которого переведены на многие языки. В 1968 г. ему была присуждена Нобелевская премия по литературе `за писательское мастерство, которое с большим чувством выражает суть японскогообраза мышления`. Произведения Кавабаты, написанные в изысканном стиле и удивительно лиричные, проникнуты красотой просветленной печали.

 

Ясунари Кавабата

Красотой Японии рожденный

 

 

Цветы – весной,

Кукушка – летом.

Осенью – луна.

Холодный чистый снег –

Зимой.

 

Дзенский монах Догэн (1200 – 1253) сочинил это стихотворение и назвал его «Изначальный образ».

 

Зимняя луна.

Ты вышла из‑за туч,

Меня провожаешь.

Тебе не холодно от снега?

От ветра не знобит?

 

А это стих мудреца Мёэ (1173 – 1232).

Когда меня просят что‑нибудь написать на память, я пишу эти стихи. Длинное, подробное предисловие, напоминающее ута‑моногатари [1], предпослано стиху Мёэ и проясняет его смысл.

«Ночь. 12 декабря 1224 года. Небо в тучах. Луны не видно. Я вошел во дворец и, усевшись, погрузился в дзэн [2]. Когда наконец настала полночь, время ночного бдения, и я отправился из верхнего павильона в нижний, луна вышла из‑за туч и засияла на сверкающем снеге. С такой спутницей мне не страшен и волк, завывающий в долине. Пробыв некоторое время в нижнем павильоне, я вышел. Луны опять не было. Пока она пряталась, прозвенел послеполуночный колокольчик, и я опять отправился наверх. И тут луна снова вышла из‑за туч и снова сопровождала меня. Поднявшись наверх, я направился в зал. Луна же, нагоняя облако, всем своим видом показывала, что собирается скрыться за вершиной соседней горы. Ей, видимо, хотелось сохранить в тайне нашу совместную прогулку».

Затем следовал упомянутый стих. И далее: «Увидев, как луна прислонилась к вершине горы, я вошел в зал.

 

И я приду туда,

К вершине,

И ты, луна, приди.

И эту ночь, и ночь за ночью

Ты будь, луна, со мной».

 

То ли просидев остаток ночи в зале, то ли вернувшись в него под утро, Мёэ написал:

«Открыв глаза, я увидел за окном предрассветную луну. Все время я сидел в темноте и не мог сразу понять, откуда это сияние: от моей ли просветленной души или от луны.

 

Моя душа

Ясный свет излучает.

А луна, пожалуй,

Думает,

Что это ее отражение».

 

Если Сайге называют поэтом сакуры, то Мёэ – певец луны.

 

О как светла, светла.

О как светла, светла, светла.

О как светла, светла.

О как светла, светла, светла, светла

Луна!

 

Стих держится на одной взволнованности голоса.

От полуночи до рассвета Мёэ сочинил три стиха «О зимней луне», следуя словам Сайге: «Когда сочиняешь стихи, не думай, что сочиняешь их». Словами в тридцать один слог [3]Мёэ доверительно разговаривает с луной не только как с другом, но и как с очень близким человеком.

«Глядя на луну, я становлюсь луной. Луна, на которую я смотрю, становится мною. Я погружаюсь в природу, соединяюсь с ней».

Сияние, исходящее от «просветленного сердца» монаха, просидевшего в темной комнате до рассвета, кажется предрассветной луне ее собственным сиянием.

Как явствует из подробного предисловия к стихотворению «Провожающая меня зимняя луна», Мёэ, погруженный в религиозные и философские раздумья, войдя в зал, передал в стихе пережитое им ощущение встречи, незримого общения с луной. Я выбираю этот стих, когда меня просят что‑нибудь надписать, за его удивительную мягкость и задушевность.

О зимняя луна, ты то скрываешься в облаках, то появляешься вновь, освещая мои следы, когда я иду в зал дзэн или возвращаюсь оттуда. С тобою мне не страшен и волк, завывающий в долине. Не холодно ли тебе от снега? Не донимает ли тебя ветер?

Я потому надписываю людям эти стихи, что они преисполнены теплого, проникновенного, доброго сочувствия к природе и человеку, что они воплощают в себе глубокую нежность японской души.

Профессор Ясиро Юкио, известный миру исследователь Боттичелли, знаток искусства прошлого и настоящего, Востока и Запада, сказал однажды, что особенность японского искусства можно передать одной поэтической фразой: «Никогда так не думаешь о друзьях, как глядя на снег, луну или цветы». Когда любуешься красотой снега или красотой луны, словом, когда бываешь потрясен красотой четырех времен года, когда испытываешь благодать от встречи с прекрасным, тогда особенно думается о друзьях: хочется разделить с ними радость. Словом, созерцание красоты пробуждает сильнейшее чувство сострадания и любви к людям, и тогда слово «друг» становится словом «человек».

«Снег, луна, цветы», олицетворяющие красоту сменяющих друг друга четырех времен года, по японской традиции олицетворяют красоту вообще: красоту гор, рек, трав, деревьев, бесконечных явлений природы, в том числе и человеческих чувств. «Никогда так не думаешь о друзьях, как глядя на снег, луну или цветы» – это ощущение лежит и в основе чайной церемонии [4]. Встреча за чаем – та же «встреча чувств». Приятное общество, приятные люди, приятное время года. Кстати, если вы найдете в моей повести «Тысячекрылый журавль» желание показать внешнюю и внутреннюю красоту чайной церемонии, вы ошибетесь. Я скорее там скептически настроен и решил поделиться своими опасениями и предостережениями против той вульгарности, в которую впадают нынешние чайные церемонии.

 

Цветы – весной.

Кукушка – летом.

Осенью – луна.

Холодный чистый снег –

Зимой.

 

И если вы подумаете, что в стихах Догэна о красоте четырех времен года – весны, лета, осени, зимы – всего лишь безыскусно поставленные рядом, банальные, избитые, стертые, давно знакомые японцам образы природы, думайте! Если вы скажете, что это и вовсе не стихи, говорите! Но как они похожи на предсмертный стих старого Рёкана (1758 – 1831):

 

Что останется

После меня?

Цветы – весной,

Кукушка – в горах,

И листья клена – осенью.

 

В этом стихе, как и у Догэна, простейшие образы, простейшие слова, незамысловато, даже подчеркнуто просто, поставлены рядом, но, чередуясь, они передают сокровенную суть Японии. К тому же это последний стих поэта.

 

Весь долгий,

Туманный

День весенний

С детворой

Играю в мяч.

 

 

Ветер свеж.

Луна светла.

Эх, тряхнем‑ка стариной!

Протанцуем эту ночку

До рассвета!

 

 

Что говорить –

И я людей

Не сторонюсь,

Но мне приятней

Быть одному.

 

Душа Рёкана подобна этим песням. Он довольствовался хижиной из трав, ходил в рубище, скитался по пустырям, играл с детьми, болтал с крестьянами, но не затевал серьезных разговоров о глубине веры и литературы. Он следовал незамутненному пути: «Улыбка на лице, любовь в словах». Но именно Рёкан в период позднего Эдо (конец XVIII – начало XIX в.) своими стихами и своим искусством каллиграфии противостоял вульгарным вкусам современников, сохраняя верность изящному стилю древних. Рёкан, чьи стихи и образцы каллиграфии чо сей день высоко ценятся в Японии, в своих предсмертных стихах написал, что ничего не оставляет после себя. Думаю, он хотел этим сказать, что и после его смерти природа будет так же прекрасна и это единственное, что он может оставить после себя в этом мире. Здесь нетрудно обнаружить чувства древних и религиозную душу самого Рёкана. Есть у Рёкана и любовные стихи. Вот один из тех, что мне нравятся:

 

О, как долго, как долго

Томился я

В ожидании!

И вот мы вместе…

О чем еще мечтать?

 

Рёкан, тогда шестидесятилетний старец, встретил молодую двадцатидевятилетнюю монахиню Тэйсин и без памяти влюбился в нее. Это стихи о радости встречи с женщиной как вечностью, с женщиной как долгожданной любовью.

 

И вот мы вместе…

О чем еще мечтать? –

 

так прямодушно заканчивает поэт свой стих.

Родился Рёкан в Этиго (теперь провинция Ниигата), той самой провинции, которую я описал в романе «Снежная страна». Это северная окраина Японии, куда через Японское море добираются холодные ветры из Сибири. Всю жизнь он провел в этом краю. Умер Рёкан семидесяти четырех лет. В глубокой старости, чувствуя приближение смерти, он пережил сатори [5]. И мне кажется, что на краю смерти, в «последнем взоре» поэта‑монаха природа севера отразилась с особой красотой. У меня есть дзуйхицу [6]«Последний взор». Я привел там слова – они потрясли меня – из предсмертного письма покончившего с собой Акутагава Рюноскэ (1892 – 1927). «Наверное, я постепенно лишился того, что называется инстинктом жизни, животной жаждой, – писал Акутагава. – Я живу в мире воспаленных нервов, прозрачный как лед… Меня преследует мысль о самоубийстве. Только вот никогда раньше природа не казалась мне такой прекрасной! Вам, наверное, будет смешно, покажется парадоксальным: человек, очарованный красотой природы, думает о самоубийстве. Но природа потому сейчас так прекрасна, что отражается в моем последнем взоре».

В 1927 г., тридцати пяти лет, Акутагава покончил с собой. Я писал тогда в «Последнем взоре»: «Как бы ни был тяжел этот мир, самоубийство не ведет к просветлению. Как бы ни был благороден самоубийца, он далек от совершенства. Ни Акутагава, ни покончивший с собой после войны Дадзай Осаму (1909 – 1948) и никто другой не вызывает у меня ни одобрения, ни сочувствия. У меня был друг, художник‑авангардист. Он тоже умер молодым и тоже часто думал о самоубийстве. Это его я имел в виду в «Последнем взоре». Он любил говорить: «Нет искусства выше смерти», или «Умереть и значит жить». Этот человек, родившийся в буддийском храме, окончивший буддийскую школу, иначе смотрел на смерть, чем смотрят на нее на Западе, в кругу мыслящих, кто не думал о самоубийстве». Наверное, так оно и есть. Взять хотя бы того же монаха Иккю (1394 – 1481). Говорят, он дважды пытался покончить с собой. Я сказал «того же», потому что Иккю знают даже дети как чудака из сказок, а о его эксцентричных выходках ходит множество анекдотов [7]. Об Иккю рассказывают, что «дети забирались к нему на колени, гладили его бороду. Лесные птицы брали корм из его рук». Судя по всему, Иккю был до предела искренним, добрым и общительным человеком. Вместе с тем Иккю – истый дзэнец. Он, кажется, был сыном императора. Шести лет его отдали в буддийский храм, и уже тогда он проявил свой поэтический дар. Позже Иккю мучительно размышлял о сущности жизни и религии. «Если ты, бог, существуешь, спаси меня! Если тебя нет, пусть я окажусь на дне озера и скормлю себя рыбам». Он действительно бросился в озеро, но его спасли. Был еще случай: один монах из храма Дайтокудзи, где Иккю был наставником, покончил с собой, и из‑за этого кое‑кого из монахов отправили в заточение. Чувствуя на себе вину – «тяжело бремя ноши», Иккю удалился в горы и, решив умереть, морил себя голодом.

Он назвал свой сборник стихов «Кёун» («Безумные облака») и сделал это название своим псевдонимом. В этом сборнике, да и в последующих есть стихи, какие невозможно встретить в средневековых канси [8], тем более в дзэнской поэзии, настолько они эротичны и содержат такие интимные подробности, что могут привести в смущение. Иккю не обращал внимания на заповеди и запреты дзэн: ел рыбу, пил вино, жил с женщинами. Во имя своей свободы он противопоставил себя монастырским порядкам. Быть может, в то смутное, беспокойное время, время пошатнувшихся нравов, он хотел восстановить подлинное человеческое существование, естественную жизнь людей.

Храм Дайтокудзи в Мурасакино, в Киото, и теперь излюбленное место чайных церемоний. Какэмоно, что висят в нише чайной комнаты, – образцы каллиграфии Иккю, привлекают сюда посетителей. У меня тоже есть два образца. На одном надпись: «Легко войти в мир Будды, нелегко войти в мир дьявола». Эти слова меня преследуют. Я их тоже нередко надписываю. Эти слова можно понимать по‑разному. Пожалуй, их смысл безграничен. Но когда вслед за словами: «Легко войти в мир Будды» – читаю: «нелегко войти в мир дьявола», Иккю входит в мою душу своей дзэнской сущностью. В конечном счете и для людей искусства, ищущих истину, добро и красоту, желание, скрытое в словах «нелегко войти в мир дьявола», в страхе ли, в молитвах, в скрытой или явной форме, но присутствуют неизбежно, как судьба. Без «мира дьявола» нет «мира Будды». Войти в «мир дьявола» труднее. Слабым духом это не под силу.

«Встретишь Будду, убей Будду. Встретишь патриарха, убей патриарха» [9]– известный дзэнский девиз. Если буддийские секты разделяются на те, которые верят в спасение извне и которые верят в спасение через усилие собственного духа, то секта дзэн, естественно, принадлежит к последним. Вот откуда эти жестокие слова.

Синран (1173 – 1262), основатель секты Син, последователи которой верят в спасение, приходящее извне, сказал однажды: «Если хорошие люди возрождаются в раю, что уж говорить о плохих?» Между словами Синрана и словами Иккю о «мире Будды» и «мире дьявола» в глубинном смысле есть общее, есть и разница. Синран еще сказал: «Не буду иметь ни одного ученика». «Встретишь патриарха, убей патриарха». Не в этом ли жестокая судьба искусства?

Секта дзэн не признает идолов. Правда, в дзэнских храмах есть изображения Будды, но в местах для тренировки и в залах дзэн нет ни статуэток Будды, ни икон, ни сутр. В течение всего времени там сидят молча, неподвижно, с закрытыми глазами, пока не приходит состояние полной отрешенности. Тогда исчезает «я», наступает «ничто». Но это совсем не то «ничто», что понимается под ним на Западе. Скорее, наоборот – это вселенная души, пустота [10], где все вещи приобретают самость, где нет никаких преград, ограничений, где есть свободное общение всего со всем.

Конечно, и в дзэн есть наставники, они обучают учеников при помощи мондо [11], знакомят с древней дзэнской литературой, но ученик остается единственным хозяином своих мыслей, и состояния сатори он достигает исключительно собственными усилиями. Здесь скорее имеет значение интуиция, чем логика, скорее акт внутреннего пробуждения – сатори, чем приобретенные от других знания.

Истине «тесно в словах», «истина вне слов» [12]. Это предельно выражено в словосочетании «громоподобная тишина» [13].

Говорят, первый патриарх секты дзэн в Китае, Дарума‑дайси [14], которого еще называют «просидевшим девять лет лицом к стене», действительно просидел девять лет в пещере, созерцая стену, и в состоянии молчаливого сосредоточения испытал сатори. От него и пошел обычай сидеть в дзэн.

 

Спросят – скажешь.

Не спросят – не скажешь.

Что в душе твоей

Сокрыто,

Благородный Дарума?

 

И еще один поучительный стих того же Иккю:

 

Как сказать –

В чем сердца

Суть?

Шум сосны

На сумиэ [15].

 

В этом душа восточной живописи. Смысл картины сумиэ в пустом, незаполненном пространстве, в лаконичных ударах кисти.

Тин‑Нун [16]говорил: «Вы рисуете ветку и слышите, как свистит ветер». А Догэн: «Разве не в шуме бамбука путь к просветлению? Разве не в цветении сакуры озарение души?» Прославленный мастер икэбана Икэнобо Сэн‑о (1532 – 1554) изрек (в «Тайных речениях»): «Горсть воды или небольшое деревце вызывает в воображении громадные горы и огромные реки. В одно мгновение можно пережить таинства бесчисленных превращений. Все это похоже на чудеса волшебника».

И японские сады символизируют величие природы. Если европейские, как правило, разбиваются по принципу симметрии, то японские сады асимметричны. Видимо, потому что скорее асимметрия, чем симметрия, может служить символом многообразия и величия природы. Правда, асимметрия уравновешивается присущим японцам чувством изящного. Нет ничего более сложного, разнообразного, продуманного до мелочей, чем правила японского садового искусства. При «сухом ландшафте» большие и мелкие камни располагаются таким образом, что каменные группы производят впечатление гор, рек и даже бьющихся о скалы волн океана. Предел лаконизма – японские бонсай [17]и бонсэки [18]. Слово «ландшафт» – «сансуй» – состоит из «сан» (гора) и «суй» (вода) и может означать действительно пейзаж как в природе, так и на картине или в саду, а может означать «одинокость, заброшенность», что‑нибудь «печальное, жалкое».

Если «ваби‑саби» [19], столь высоко ценимое в науке о чае, предписывающей «гармонию и благоговение, чистоту и спокойствие», олицетворяют богатство души, то крохотная, до предела простая чайная комната символизирует бескрайнюю широту и безграничное изящество.

Один цветок лучше, чем сто, передает великолепие цветка.

Еще Рикю [20]учил не брать для икэбана распустившиеся бутоны. В Японии и теперь во время чайной церемонии в нише чайной комнаты стоит всего один нераскрывшийся цветок. Цветы выбирают по сезону, зимой – зимний, например гаультерию [21]или камелию «вабисукэ», которая отличается от других видов камелий мелкими цветами. Выбирают один белый бутон. Белый цвет – самый чистый и самый насыщенный: включает все остальные. На бутоне должна быть роса. Можно побрызгать цветок водой. В мае для чайной церемонии особенно хорош бутон белого пиона в вазе из селадона. И на нем должна быть роса. Впрочем, не только на бутоне – фарфоровую вазу, еще до того как поставить в нее цветок, следует хорошенько побрызгать водой.

В Японии среди фарфоровых ваз для цветов больше всего ценятся старинные ига (XV – XVI вв.). Они и самые дорогие. Если на ига брызнуть водой, они просыпаются, оживают. Ига обжигаются на сильном огне. Пепел и дым от соломы растекаются по поверхности, и, когда температура падает, ваза как бы покрывается глазурью. Это не рукотворное искусство, оно не от мастера, а от самой печи: от ее причуд или помещенной в нее породы зависят замысловатые цветовые сочетания. Крупный, размашистый, яркий узор на старинных ига под действием влаги обретает чувственный блеск и начинает дышать в одном ритме с цветочной росой.

По обычаям чайной церемонии перед употреблением увлажняют также чашку, чтобы придать и ей ее естественную прелесть. Как говорил Икэнобо Сэн‑о (в «Тайных речениях»): «Поля, горы, берега – в их собственном виде». Своей школой икэбана он внес новое в понимание цветка, открыв, что и в разбитой вазе и на засохшей ветке цветы могут вызвать просветление. «Древние, составляя цветы, постигали высшую мудрость». Это под влиянием дзэн его душа проснулась к красоте Японии, а еще, наверное, потому, что жить ему приходилось в беспокойное время.

В «Исэ‑моногатари» [22], самом древнем сборнике японских утамоногатари, есть немало коротких новелл, и в одной из них рассказано о том, какой цветок поставил Аривара Юкихира, встречая гостей: «Будучи человеком утонченным, он поставил в вазу необычный цветок глицинии: гибкий стебель был трех с половиной футов длиной». Разумеется, глициния трех с половиной футов длиной – явление необычное, даже не верится, но я вижу в этом цветке символ хэйанской культуры. Глициния – цветок элегантный, женственный – в чисто японском духе. Расцветая, он свисает, слегка колеблемый ветром, незаметный, неброский, нежный, то выглядывая, то прячась среди яркой зелени в начале лета, он превосходно воплощает собой моно‑но аварэ [23]. Глициния с длинным стеблем должна быть очень хороша.

Около тысячи лет назад Япония, воспринявшая на свой лад танскую культуру [24], создала великолепную культуру Хэйана. Рождение в японцах чувства прекрасного – такое же необыкновенное чудо, как описанная выше глициния. В поэзии первая императорская антология стихов «Кокинсю» появилась в 905 г. В прозе шедевры японской классической литературы появились в X – XI вв.: «Исэ‑моногатари» (X век), «Гэндзи‑моногатари» Мурасаки Сикибу (970 – 1002); «Макура‑но соси» («Записки у изголовья») Сэй Сёнагон (966 – 1017, по последним данным).

В эпоху Хэйан была заложена традиция прекрасного, которая не только в течение восьми веков влияла на последующую литературу, но и определила ее характер [25]. «Гэндзи‑моногатари» – вершина японской прозы всех времен. До сих пор нет ничего ей подобного. Теперь уже и за границей многие называют мировым чудом то, что уже в X веке появилось столь замечательное и столь современное по духу произведение. В детстве я не очень хорошо знал древний язык, но все же читал хэйанскую литературу. Видимо, тогда‑то и запала мне в душу эта повесть. С тех пор как появилось это произведение на свет, японская литература все время тяготела к нему. Сколько было за эти века подражаний! Все виды искусства, начиная от прикладного и кончая искусством планировки садов, о поэзии и говорить нечего, находили в «Гэндзи» источник красоты.

Мурасаки Сикибу, Сэй Сёнагон, Идзуми Сикибу (979 г. ‑?), Акадзомэ Эмон (957 – 1041) и другие знаменитые поэтессы – все они были придворными дамами. Хэйанская культура была культурой двора. Отсюда ее женственность. Время «Гэндзи‑моногатари» и «Макура но соси» – время наивысшего расцвета этой культуры. От вершины зрелости она клонилась уже к закату. В ней сквозила печаль, которая предвещала конец славы. Это была пора цветения придворной культуры Японии.

В скором времени императорский двор настолько обессилел, что власть от аристократов (кугэ) перешла к воинам – самураям (буси). Начался период Камакура (1192 – 1333). Государственное правление самураев продолжалось около семи столетий, до начала Мэйдзи (1868).

Однако ни императорская система, ни придворная культура не исчезли бесследно. В начале периода Камакура была составлена еще одна антология стихов – «Новая Кокинсю» (1205), которая развивала законы поэтического мастерства хэйанскон «Кокинсю». Есть, конечно, и в ней увлечение игрословием, но главное в духе ёэн, югэн, ёдзё [26], в иллюзии чувств, сближающей ее с современной символической поэзией. Поэт Сайгё‑хоси (1118 – 1190) соединил обе эпохи – Хэйан и Камакура.

 

Все думала о нем

И так уснула.

И он пришел…

О, если б знала, что это сон,

Не стала б просыпаться.

 

 

Я по тропинкам снов

Без устали

За ним бреду.

Но почему‑то наяву

Не встретила ни разу.

 

Это стихи из «Кокинсю», поэтессы Оно‑но Комати. И хотя это стихи о снах, они навеяны реальностью. Поэзия же, появившаяся после «Новой Кокинсю», и вовсе близка натуре.

 

Бамбуковая роща,

Где воробьи

Щебечут,

Солнце отражая,

Окрасилась в осенний цвет.

 

 

В саду, где одиноко

Куст хаги [27]облетает,

Осенний ветер дует.

Вечернее солнце

Заходит за стеной, –

 

а это конец Камакура, стихи императрицы Эйфуку (1271 – 1342). Воплощая присущую японцам утонченную печаль, они звучат, по‑моему, очень современно.

Монах Догэн, написавший «Чистый и холодный снег – зимой», и мудрец Мёэ, сочинивший стих «Провожающая меня зимняя луна», – оба они принадлежат к эпохе «Новой Кокипсю».

Мёэ и Сайге обменивались стихами, говорили о поэзии: «Каждый раз, когда приходил монах Сайге, он начинал рассуждать о стихах. Он говорил: у меня свой взгляд на поэзию, отличный от других. Хотя и я воспеваю цветы, кукушку, луну – словом, все явления этого мира, но, в сущности, все это одна видимость, которая застит глаза и заполняет уши. Стихи, которые мы сочиняем, разве это истинные слова? Когда пишешь о цветах, ведь не думаешь, что это на самом деле цветы. Когда пишешь о луне, не думаешь о луне. Мы создаем только подобие, что нам хочется, к чему нас влечет. Упадет красная радуга, и кажется, что бесцветное небо окрасилось. Засветит белое солнце, и пустое небо озаряется. Но ведь небо само по себе не окрашивается и само по себе не озаряется. Вот и мы в душе своей, подобной этому небу, окрашиваем разные вещи в разные цвета, не оставляя следов. Но только такая поэзия и способна воплотить истину Будды» (из «Биографии Мёэ», его ученика Тэйси Кикай).

В этих словах угадывается японская, вернее восточная, идея «пустоты», «небытия». И в моих рассказах находят «небытие». Но это совсем не то, что называется нигилизмом на Западе [28]. По‑моему, сами основы наших душевных устройств различны.

Сезонные стихи Догэна, озаглавленные «Изначальный образ», воспевающие красоту четырех времен года, и есть дзэн.

 

 


[1]Ута‑моногатари – особый род литературы, где стихи чередуются с прозой, появился в эпоху Хэйан (IX – XII).

 

[2]Буквально «дзадзэн» – сидеть в позе дзэн, скрестив ноги, неподвижно, молча, с закрытыми глазами.

 

[3]Метрический закон танок, не знающих рифмы, предполагает чередование 5‑7‑5‑7‑7 слогов – всего 31.

 

[4]Буквально – «путь чая» – «тядо», путь чистоты и утонченности, путь достижения гармонического единства с окружающим миром.

 

[5]Сатори – озарение, просветление, в отличие от нирваны мгновенное постижение истины путем внезапного внутреннего пробуждения.

 

[6]Дзуйхицу – литературный жанр, буквально: «следовать за кистью», записывать все, что придет на ум, эссе.

 

[7]Выходили специальные книги анекдотов и рассказов об Иккю: в 1700 г. «Иккю‑банаси», в 1725 – «Дзоку Иккю‑банаси» и др.

 

[8]Канси – японские стихи на китайском языке.

 

[9]Слова Линь‑цзи, мастера секты чань (яп. дзэн) в Китае танской эпохи (VII – X вв.).

 

[10]«Пустота» – как очищение, как освобождение от существующей формы человеческого бытия, восстановление подлинной первоприроды человека – возвращение к незамутненному житейской суетой первоначалу.

 

[11]Мондо – диалог между мастером и учеником, рассчитанный не на рациональный, а на интуитивный способ постижения смысла беседы. Задача ученика – войти в душевное состояние учителя, в тот же духовный ритм.

 

[12]«Истина – созерцание, она по ту сторону слов, книгами и словами ее не передашь. Ее нельзя познать, ее надо пережить. Она раскрывается в момент экстатического восприятия жизни», – говорил Судзуки.

 

[13]Vimalakirti Mirdesa Sutra.

 

[14]Великий учитель Дарума – японское имя индийского принца Бо‑дидармы, основавшего в VI веке секту чань в Китае.

 

[15]Сумиэ – картина, нарисованная тушью. Судзуки следующим образом характеризует метод этого рода живописи: «Вам кажется, что кисть двигается сама по себе, помимо воли художника, который лишь не мешает ей двигаться… Если какая‑либо мысль или намерение возникнут между кистью и бумагой, то весь эффект пропадет».

 

[16]Тин‑Нун (1687 – 1763) – китайский художник и поэт.

 

[17]Бонсай – карликовое дерево на подносе.

 

[18]Бонсэки – миниатюрный садик из камней на подносе.

 

[19]Ваби‑саби – это словосочетание подчеркивает прелесть обыденного, незаметного – нагой простоты.

 

[20]Рикю (1522 – 1591) – японский мастер чайной церемонии и икэбана.

 

[21]Вечнозеленый цветущий кустарник.

 

[22]«Исэ‑моногатари» – Повесть об Исэ (X век). Авторство приписывается поэту Аривара Нарихира.

 

[23]Моно‑но аварэ – «Очарование вещей», совершенная красота, которая скрыта в каждой вещи и которую поэт призван выявить; красота, которая дает человеку ощущение гармонии, единства с миром.

 

[24]Эпоха Тан (VII – X вв.) – эпоха расцвета китайской культуры.

 

[25]Кавабата Ясунари все время говорит о «Нихон но би» – о «красоте Японии», имея в виду обостренное чувство прекрасного, умение извлекать красоту из любого явления жизни, поклонение красоте в любых ее проявлениях. Этот своеобразный эстетизм – одно из свойств национального характера японцев.

 

[26]Ёэн – очаровательный, обворожительный; югэн – таинственное, сокровенное – скрытая суть вещей, которую призвано выявлять искусство; ёдзё – недосказанность, то, что подразумевается, то, что «за словами» – та же скрытая суть вещей. Все это основные категории японской эстетики.

 

[27]Хаги – декоративный кустарник.

 

[28]«Ничто» (или «небытие») – с точки зрения восточного миросозерцания нечто противоположное нашему пониманию. «Ничто» – это целостность мира, из которого все рождается и куда все возвращается. Реальный мир есть лишь манифестация этого всеобщего «ничто», его частное, зыбкое выражение.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: