Леонид Нузброх
Посредник
FineReader 11 https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=6254823
«Посредник. – Рассказы. Повесть.»: Т.‑А., М.: КНИГА‑СЭФЕР; 2007
ISBN 978‑965‑7288‑19‑1
Аннотация
Леонид Нузброх родился в Молдавии (г. Кагул) в 1949 году. Пишет с 1963 года. В 1995 году в Кишинёве вышел в свет сборник его прозы и стихов «У памяти в долгу». Репатриировался в 1998 году. Живет в Ашдоде. Имеет более пятидесяти публикаций в израильских литературных альманахах, журналах, газетах. Готовится к изданию роман «Долгая дорога домой» – первая книга дилогии «Еврейские хроники».
Проза Леонида Нузброха написана ясным и точным языком. В его героях мы узнаем себя и с первых же строчек проникаемся к ним сочувствием и состраданием. Рассказы не оставят равнодушным ни одного читателя, заставляя то плакать, то смеяться.
Леонид Нузброх
Посредник
Моим родителям – Менаше и Лее Нузброх, да будет благословенна их Память!
Издано при поддержке Министерства абсорбции.
Особая благодарность Ирине Коган (Калифорния), убедившей меня издать эту книгу.
Моше
Сказать, что он отличался от других обитателей «бейт авота» («дома престарелых»), – всё равно, что не сказать ничего. Его покрытое глубокими морщинами лицо, обрамлённое белой косматой бородой, его величественные осанка и манеры создавали ощущение, что вы перенеслись во времена Исхода. В инвалидном кресле он не сидел, как остальные, – нет, он в нем царственно восседал. Наверное, поэтому большая чёрная ермолка на его голове смотрелась, как царская корона.
Даже то, что он практически не видел и очень плохо слышал, работало на его облик. И при всём при этом, звали его Моше.
|
Я даже не знал, из какой он палаты, так как виделся с ним только в столовой. Он сидел за соседним столом, у стены, и громко, по памяти, произносил молитвы из «Сидура».
Моше никогда ни с кем первым не заговаривал, а отвечая, был саркастичен и колюч, из‑за чего остальные обитатели отделения предпочитали с ним не общаться.
Теперь уже и сам не припомню зачем, но однажды я с ним заговорил:
– Шалом, Моше!
Нас разделял узкий проход, но он меня не услышал.
– Шалом, Моше! – повторил я так громко, как только позволяли приличия.
Моше вздрогнул и повернул голову в сторону, откуда, по его мнению, шёл звук.
– Ты кто?
– Я? Я твой сосед.
– Не знаю я никакого соседа, – категорически заявил он и отвернулся.
– Зато я тебя знаю, – не сдавался я.
Моше заинтересовался. Он высокомерно повернулся в мою сторону и удостоил меня невидящим взглядом:
– Да?! Откуда?
– Как откуда?! Мы же сидим рядом.
– А‑а, – протянул он, – а кто ты?
– Я твой сосед.
– Сосед? – с сомнением повторил он, и вдруг: – А как тебя зовут? А откуда ты? А ты знаком с моей дочерью?
Я отвечал, как мог. С той поры Моше стал узнавать меня. Наши, пусть короткие, но ежедневные общения сблизили нас настолько, что мне захотелось узнать о нём побольше, и я расспросил медсестёр.
Оказалось, что ему уже исполнилось сто лет и у него действительно есть дочь. Дочь свою Моше обожал и ждал её прихода каждый день. Она же… Она приходила навещать отца так редко, что за те пятнадцать дней, в которые мне пришлось там бывать, нам так и не довелось встретиться. Тем не менее, я не осуждал её.
«Моше сто лет, – так думал я, – значит, его дочери должно быть около семидесяти. Кто знает, что за жизнь и какое здоровье у этой женщины?»
|
В один из вечеров Моше, нахохлившись, сидел в своём кресле на колесах, и что‑то бурчал себе под нос, обиженно поджав губы. На его состояние обратили внимание санитарки. Одна из них громко позвала: «Моше!»
По нему было видно, что он услышал, но, не имея настроения разговаривать, не ответил.
– Моше! – позвала санитарка ещё раз, подойдя вплотную к его креслу. – Тебе звонят по телефону.
Он моментально повернул в её сторону свой сгорбленный нос и сказал, как выдохнул:
– Кто?
– Кто‑кто… Как будто ты не знаешь, кто тебе может звонить? – громко, чтобы расслышал, спросила она и покатила его кресло к телефону.
Моше выхватил скрюченными дрожащими пальцами протянутую трубку:
– Алло! Алло! Кто это? – громко прокричал он, пытаясь прижать трубку к уху непослушными руками. – Доченька, это ты? Это ты?
От нетерпения Моше весь напрягся.
– Да, папа. Это я, – услышал он в ответ.
– Доченька, – от волнения его начал бить озноб и трубка буквально застучала по уху, – доченька, как хорошо, что ты мне позвонила. – И вдруг усомнился:
– А это точно ты?
– Конечно же, я, папа. А кто ещё, кроме меня, может тебе позвонить?
Этот аргумент был неоспорим.
– Действительно, как я не подумал, – согласился он, – кто мне ещё может позвонить?
Удостоверившись, что это дочь, он облегчённо вздохнул и успокоился:
– Доченька, душа моя, как хорошо, что ты мне позвонила!
– Папа, как ты себя чувствуешь?
– Спасибо. Слава Б‑гу, хорошо.
– А кормят тебя хорошо?
|
– Хорошо, доченька, хорошо.
– А лекарства тебе дают?
– Дают, доченька.
Разговаривая с дочерью, он весь расслабился. По лицу Моше можно было прочесть, какое огромное удовольствие он получал от каждой фразы, от каждого слова этого разговора. Он смаковал каждый вопрос, каждый ответ, стараясь в полной мере насладиться происходящим.
– А почему тебя так долго не было?
– Я была занята.
– Чем?
– О! У меня так много проблем!
– Да‑да, доченька, – быстро согласился он, – я знаю. А почему ты мне так долго не звонила? – в голосе Моше мелькнула обида. – Я так ждал.
– У меня не работал телефон.
– А‑а, – не стал спорить он, – а когда ты приедешь ко мне?
– Не знаю, папа. Я сейчас так занята.
– Но когда освободишься, – приедешь?
– Конечно.
– А когда это будет? Скоро?
– Скоро.
– Правда?
– Правда.
– Доченька, я так соскучился по тебе.
– Я тоже, папа.
Вокруг стояла гробовая тишина. Все, и обитатели «бейт авота», и посетители, в молчании слушали этот диалог восторженного отца с дочерью.
Как это было прекрасно.
Жизнь подарила нам возможность стать свидетелями проявления истинной, неподвластной ни времени, ни обстоятельствам, родительской любви. Нет, тот, кто этого не видел, – тот очень много потерял.
– Я так люблю тебя, доченька, – тихо и проникновенно сказал Моше.
– Я тоже, папа, – громко ответила дочь.
Вдруг что‑то обеспокоило меня, что‑то было не так.
«А почему, – подумал я, – а почему мы слышим оба голоса?» И только тогда, внимательно приглядевшись, я увидел в нескольких метрах от Моше, за барьером дежурки, санитарку, державшую трубку параллельного телефона.
– Я очень люблю тебя, папа, – еще раз повторила она, и я увидел, как глаза её заблестели от набежавших слёз.
– Я очень люблю тебя, папа… – невольно повторил я её последние слова.
«Ах, если бы он, мой папа, мог меня услышать, – подумал я, – если бы мог…»
Г‑споди! Прости этой сердобольной санитарке её святой обман. Прости дочери его, да и всем нам, смертным, самый большой, самый страшный грех – наш неоплатный долг за родительскую любовь.
Его дочь, вероятно, даже и не подумала о нём в это время, а он, старый больной Моше, сидел в своём инвалидном кресле, вцепившись обеими руками в телефонную трубку, и не было в эту минуту в «бейт авоте», да что там, в «бейт авоте», – во всём Израиле, и даже во всём этом огромном мире не было человека, счастливей его.
Последний день
Мойше Рабиновичу – брату моей бабушки.
Да будет благословенна его Память.
Набрав в Европе сил и роста
Пришла фашистская гроза.
И было так порой непросто…
Лишь посмотреть врагу в глаза.
Мойше проснулся от боли. Напомнили о себе нога и веко, простреленные в боях Первой мировой войны. «Капризничает», – подумал он о ноге. Не вставая с кровати, старик омыл над чашей руки. Все шло как обычно: утренние благословения, талит, тфилин, утренняя молитва. Закончив молиться, Мойше сложил и убрал принадлежности, подошёл к окну. После ранения веко не закрывалось, из‑за чего взгляд Мойше всегда казался пристальным. «К дождю», – прошептал он, глядя на безоблачное небо. Прислушался к ноющей ноге: «Точно к дождю».
Всего в получасе ходьбы, за полями, виднелось село Баймаклия. Отсюда, со стороны села Акуй, Баймаклия была особенно красива, и в обычные дни можно было часами любоваться ею.
Но сегодня его мысли были заняты другим: вчера вечером в Баймаклию вошли немцы. Надо думать, что и Акуй они не обойдут стороной.
Нет, он, Мойше, не испытывал страха. Чего может бояться старик, давно перешагнувший семидесятилетний рубеж? Мучила неопределённость: как‑то все сложится? Кто‑кто, а он, переживший Первую Мировую войну и проведший четыре года в немецком плену, прекрасно знал, что от немцев можно ждать всего, чего угодно. Именно это и говорили ему все родственники, в спешке покидавшие свои дома: «Не дури, Мойше. Придут немцы – пожалеешь».
Вспомнив уговоры родни, грустно улыбнулся. «Как можно быть такими непонятливыми? – подумал он. – По радио только и слышно: «Героически сражаясь на занимаемых рубежах, попали в окружение…» А если и мой сын попал в окружение? Вот придет он ночью голодный, истекающий кровью, а дома – никого. Что тогда? Кто ему поможет?»
Первая жена Мойше – Либэ, да будет благословенна её память, родила ему много детей, но все они, один за другим, умерли, не прожив и одного года. Выжил только Бэрэл. И вот в первые дни войны его единственный сын вместе со всеми военнообязанными сельчанами был вызван в военкомат и сразу же отправлен на передовую. Перед тем, как запрыгнуть в кузов старой «полуторки», он обнял отца и сказал: «Я вернусь. Жди».
Жена Бэрэла Хана и две его дочурки эвакуировались на телеге вместе с другими родственниками. Но сам он, Мойше, уезжать наотрез отказался. Что же подумает о нём сын, увидев брошенный дом? Нет, будь что будет, но он, Мойше, будет ждать сына дома.
Мойше отошёл от окна. Осторожно, чтобы не привлечь внимания жены, прошёл мимо кухни, направляясь во двор покормить разгалдевшихся гусей и кур.
– Ещё не пришли? – безразличие в голосе Фейги не могло обмануть его. Мойше чувствовал, что должен как‑то её подбодрить, успокоить, но не смог найти нужных слов.
– Нет, – коротко ответил он, глядя на золотистые украшения спинок старой железной кровати, напоминавшие ему ханукальные савивоны. – Нет, ещё не пришли.
Лейтенант фон Краузе, получив оперативное задание занять село Акуй, действовал тактически грамотно и чётко. Перекрыв все дороги по периметру блокпостами и поставив заслоны со стороны леса, его солдаты, при поддержке двух танков, вошли в село.
Акуй встретил их напряжённой тишиной. Даже неугомонные собаки, которым обычно достаточно шороха, чтобы начать свой собачий концерт, на этот раз, инстинктивно чувствуя надвигающуюся опасность, молчали.
Село тонуло в зелени акаций, из‑за которых ни солдат, ни танков видно не было, и только дорожная пыль, взбитая гусеничными траками, подымалась высоко‑вы‑соко вверх в безветренное небо и долго, не оседая, бесконечной змеёй тянулась, повторяя все изгибы извилистой дороги, все больше и больше углубляясь в село.
Без единого выстрела добравшись до центра, фашисты остановились. Танки заглушили моторы. Наступила тишина. Уставшие солдаты сразу же развалились на траве в тени деревьев, и только фон Краузе, задумавшись, в одиночестве стоял под лучами начавшего припекать летнего солнца, сбивая ивовой палкой, служившей ему посохом, серую пыль с начищенных офицерских сапог.
Незлобиво ругнулся: «Чёрт бы их побрал, этих русских!» Он, прошедший с немецкой армией пол‑Европы, привык к куда более тёплому приему со стороны гражданского населения.
«Они не хотят понять, что с этого дня они – неотъемлемая часть Великой Германии? Им нужен урок?! – он усмехнулся, – Ну что ж, они его получат!»
– Встать! Строиться! Смирно! – команды звучали, как удары хлыста. – Слушать приказ: здесь, – он указал палкой в сторону закрытой на летние каникулы сельской школы, – здесь будет штаб. А вы сейчас прочешете деревню и пригоните сюда все это поганое стадо. Всех до единого. Не церемониться. При неподчинении – расстрел на месте. На выполнение задачи – час.
Повернувшись, он направился к школе. От удара офицерского сапога амбарный замок отлетел в сторону, дверь со скрипом распахнулась, и лейтенант фон Краузе растворился в темноте дверного проёма.
Началось прочёсывание. Село ожило. Послышались выкрики на сразу ставшем страшным чужом языке, удары в дверь, звон битого стекла, злой собачий лай, захлёбывающийся в коротких сухих автоматных очередях, и горестный тоскливый бабий плач, знаменующий собой новую эпоху в жизни молдавского села Акуй.
Со всех сторон люди в одиночку и небольшими группами под прицелом автоматов подходили к школе. Вскоре собралась огромная толпа, поглотившая и Мойше с его женой.
Когда у школы собрались все, лейтенант презрительно оглядел толпу и, подозвав переводчика, сказал:
– Великий Рейх принёс вам свободу и счастливую жизнь, освободив от коммунистов и комиссаров, но вы – животные, и вам не знакомо чувство благодарности. Ничего, мы научим вас любить Германию и её фюрера Адольфа Гитлера! А сейчас – урок номер один.
Фон Краузе резко вскинул руку в фашистском приветствии и гордо произнёс: «Хайль Гитлер!». Бедные молдаване, так и не понявшие толком, что от них хотят, молчали. Скулы напряглись на лице офицера. Он вновь вскинул руку и громко рявкнул: «Хайль Гитлер!» Оробевшая толпа молчала. Лицо фон Краузе покрылось бисеринками пота. Он отдал приказ. Солдаты окружили толпу полукольцом и прижали её к стене школы. Переводчик громко крикнул: «Коммунисты, выйти вперёд!» Никто не шелохнулся. «Что, нет коммунистов? Удрали! И евреи успели удрать?» – ехидно спросил офицер.
Не успел стоявший в задних рядах Мойше решить, как ему поступить, а сельчане уже боязливо расступились, образовав для него живой коридор. Он рукой придержал жену: «Не смей!». Словно молясь, глянул на небо. Небо стало облачным, но дождя не предвиделось. Опустив глаза, он подумал: «Господи, ну почему так ноет нога?», – и медленно пошел по коридору.
Подойдя к офицеру, Мойше остановился. Поднял голову. Минуту, показавшуюся обоим вечностью, Фашист и Еврей пристально, не моргая, смотрели друг другу в глаза. Фашист не выдержал и перевёл взгляд на толпу. Это его взбесило.
Он снова метнул взгляд на Еврея. Еврей все также невозмутимо смотрел, не моргая, ему в лицо. Никто из окружающих не обратил на это внимания, но он, Фашист, знал, что оказался слабей Еврея, уступил ему. И хуже всего было то, что, снова глядя в эти непокорные еврейские глаза, он увидел, что Еврей это понял.
Взбешённый фон Краузе, смачно плюнув в лицо старика, процедил сквозь зубы по‑немецки: «Что уставился, грязный Еврей? Немца не видел?!» – и, размахнувшись, резко ударил палкой по голове. Кровь мгновенно залила Мойше лицо, насытив, как губку, усы и длинную, до пояса, рыжеватую бороду, стала стекать на выцветшую от солнца рубашку, постепенно все больше и больше окрашивая её в красный цвет. «Видел», – внятно проговорил Мойше окровавленными губами на чистом немецком языке.
То, что этот Еврей осмелился заговорить с ним, немцем, да еще на его, немецком языке, окончательно вывело фон Краузе из себя. Выхватив из кобуры «вальтер», он не целясь, навскидку, выстрелил в лоб стоящего перед ним Еврея.
Мойше пошатнулся, мягко осел на землю и упал на спину, неудобно поджав под себя ноги.
Толпа безмолвствовала. И только Фейге, до сих пор стоявшая в оцепенении на том же месте, где её оставил Мойше, вдруг что‑то запричитала на идиш и, бросившись вперёд по так и не сомкнувшемуся проходу, упала плача на бездыханное тело мужа. Стоявший рядом фон Краузе прицелился. Раздался выстрел. Замолкнув на полуслове, Фейге разжала объятья и опрокинулась на землю.
Она неподвижно лежала, широко раскинув руки, на прогретой летним солнцем земле, отрешённо уставившись открытыми глазами на плывущие в небе кучевые облака, и только большая прозрачная слеза все ещё продолжала свой бесконечный путь по морщинистому виску, пока не затерялась где‑то среди вьющихся седых волос.
Офицер презрительно глянул на оба трупа, вложил пистолет в кобуру и, педантично застегнув её, повернулся к замершей в ужасе толпе.
Мойше медленно приходил в себя. Пуля, выпущенная навскидку дрогнувшей рукой, лишь срикошетила о черепную кость. Голову раскалывала дикая боль. Мойше застонал. Фон Краузе повернулся: «Так ты, еврейская свинья, ещё жив?! Ну, погоди!»
Он отдал приказ. Солдаты бросились по дворам и вскоре привели коня и принесли длинную верёвку. Взяв за ноги, отволокли к стене школы тело жены.
Крепко связав руки Мойше одним концом верёвки, они стали привязывать второй её конец к хвосту коня. Фон Краузе, поглядывая на быстро темневшее грозовое небо, торопил солдат.
Не понимая смысла, сельчане с любопытством смотрели на все эти приготовления. И только истекающий кровью Мойше лежал на земле, безразличный ко всему.
Ему вдруг вспомнилось, как немцы, создавшие своё поселение за Баймаклией сразу же после Первой мировой войны, были вынуждены совсем ещё недавно, по требованию Гитлера, продавать свои добротные дома и уезжать в Германию.
Покупали немецкие дома чаще всего евреи – как более зажиточная часть населения. Один старый немец перед самым отъездом сказал: «Мы, немцы, продали свои дома вам, евреям, а кому их будете продавать вы?»
Только когда началась война и евреи, спасая свои жизни и своих детей, были вынуждены бросать недавно купленные дома, они поняли страшный смысл этих слов.
Фон Краузе взял в руки длинный кнут и подошёл к Мойше как раз в тот момент, когда с неба на лицо старика упали первые капли дождя. Мойше обрадовался: он знал, он знал, что будет дождь! Его барометр – нога никогда его не обманывала! Недаром она ныла с утра. И вот, видите – таки‑идёт дождь! Идёт дождь! Пересилив боль, Мойше улыбнулся…
Фашист не верил своим глазам: этот почти мёртвый Еврей нагло улыбался ему в лицо! От переполнившей его злобы Фашист стал задыхаться. «Еврей! Проклятый Еврей! Это твой ПОСЛЕДНИЙ день!» – заорал он и отдал приказ.
Развязав руки Мойше, солдаты быстро привязали конец верёвки к длинной бороде.
Фашист со всей силы хлестнул коня. От неожиданности конь присел и, резко рванув вперёд, поволок за собой тело старого Еврея.
И хлынул ливень. Последнее, что услышал Мойше, был гром, со страшным треском расколовший небеса. А может, это был хруст шейных позвонков…
Все стирает всемогущее Время. Единственный сын Мойше – Бэрэл Рабинович, геройски погиб под Моздоком в декабре 1942 года. Нет уже на свете и жены Бэрэла – Ханы. В годы военного лихолетья не сохранилась могила Мойше.
Давно не живут евреи ни в Акуй, ни в Баймаклие, но даже если бы и жили, всё равно не осталось уже в живых никого, кто помнил бы, когда Мойше родился и как он жил.
Да, все стирает всемогущее Время. Но наперекор Времени и Судьбе не сгинул с лица Земли род Мойше Рабиновича. Две его внучки, пережив все ужасы войны, вернулись из эвакуации. Они благополучно устроили свою жизнь и в 1992 году репатриировались в Израиль, где и живут по сей день: Клара – в Хайфе, Люба – в Ашдоде.
Их семьи редко собираются все вместе, но иногда, когда это всё же случается, обе внучки Мойше рассказывают трём его правнукам и пяти праправнукам страшную историю о том, за что и как был убит их дедушка – Мойше Рабинович.
Придёт время, и те, в свою очередь, расскажут это своим внукам и правнукам. Нет, просчитался фашист фон Краузе: ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ еврея Мойше Рабиновича не наступит никогда.
Ибо никогда не прервётся связь Времён.
Черепаха
Был полдень. Я лежал в тени грибка на песчаном пляже, а в нескольких метрах от меня плескалось Средиземное море. Июльский воздух был так раскалён, что даже чайки, обычно оглашавшие побережье своим резким гортанным криком, сегодня молчали. Стояла такая неимоверная жара, что одна только мысль о каком‑либо движении или разговоре утомляла. Казалось, что тишина эта – нечто естественное, органически связанное со всем окружающим, и что она также бесконечна, как прибрежный песок.
Но вскоре тишина была нарушена. Послышались голоса и из‑за раздевалок вышли трое подростков с девочкой лет семи, одетой в белое воздушное платьице. Ребята шли к морю, о чём‑то разговаривая и смеясь, а девочка бежала рядом и не отрывала глаз от черепахи, которую один из них держал в руке. Зайдя под соседний грибок, они остановились. Увидев горящий от любопытства взгляд девочки, парень широким жестом протянул ей черепаху: «Дарю». Девочка замерла. «Ну, бери же!» – рука с черепахой почти касалась её лица. И чем дольше девочка смотрела на черепаху, тем больше её охватывало отвращение.
А черепаха медленно поворачивала свою голову на длинной, как у змеи, шее с бессмысленными глазами и беспомощно двигала в воздухе кривыми лапами. Девочка отошла от протянутой руки.
– Натан, зачем пугаешь её? – вмешался парень в дымчатых очках. – Я в прошлом году из леса принёс ужа, так она только увидела его – в обморок упала.
– Извини, Шимон. Я ведь не знал, – проговорил Натан. – Сейчас выкину эту черепаху и дело с концом.
– Дай её сюда – сказал третий и, забрав черепаху, подошёл к ложбинке на песке, в которую прибой, после недавнего шторма, выкинул водоросли, дощечки, щепки и прочий мусор. Быстро сделав из них кольцо, он поместил черепаху внутрь и, чиркнув зажигалкой, поджёг его сразу же с нескольких сторон. Иссушенные солнцем водоросли вспыхнули, как облитые бензином.
– Илья, ты что делаешь?! – ужаснулся Натан.
– Я как‑то вычитал в одной книжке, что жареная в собственном панцире черепаха – деликатес новозеландских и австралийских аборигенов. Боюсь только, что нам без соли она покажется немного пресной. Но на голодный желудок мы её съедим и без соли, – ответил Илья, подкладывая щепки.
– Может не стоит, Илья? – тихо спросил Шимон, с опаской поглядывая на притихшую сестру.
– А мне что‑то и есть расхотелось, – сказал Натан.
– Пошли лучше купаться!
– Что, слабаки? – Илья с презрением посмотрел на друзей. – Эх вы, кисейные барышни! А я вот с удовольствием поем че‑ре‑па‑ша‑ти‑ны.
Черепаха медленно ползала внутри круга. Треск костра пугал её, а глаза, привыкшие к полумраку подводного царства, были ослеплены пламенем. Подгоняемая инстинктом самосохранения, черепаха двигалась вперёд в поисках спасительного выхода, постоянно тычась своей неразумной головой в огонь. Илья подкладывал щепки с внутренней стороны костра, тем самым всё больше и больше сжимая огненное кольцо вокруг своей жертвы.
Черепашьи круги становились всё меньше, меньше, и очень скоро она закружилась волчком, передвигая лапки по горящим деревяшкам. Они топтали раскаленные уголья, как будто желая потушить костёр, и от этого поднялся вверх сноп искр. В воздухе запахло горелым мясом.
Неожиданно черепаха остановилась, и, спасаясь от жара костра, подняла вверх свою змеиную головку с маленькими, как бусинки, глазами. И в этот миг глаза черепахи встретились с пристальным взглядом девочки. В черепашьих глазах, как в зеркале, отражались всполохи огня. Они были пусты и бессмысленны. Но все же было в них столько непередаваемой муки, что девочка так и не смогла оторвать от них свой взгляд. И тут она увидела, а может, это ей только показалось, как из черепашьих глаз скатились две большие прозрачные слезинки. Чувство беспредельной жалости к живому существу, испытывающему такие ужасные страдания, заполнило её до конца.
– Нельзя! Нет! – громко крикнула она и, упав на колени, сунула руки в костёр как раз в то мгновенье, когда над черепахой сомкнулось пламя.
Выхватив её из огня, девочка вскочила на ноги. По лицу текли слёзы жалости и сострадания, а худенькие плечики содрогались от еле сдерживаемых рыданий.
Что‑то бессвязно лепеча, девочка бросилась к морю. Зайдя в воду, она бережно опустила черепаху в набегавшую волну. Но море не приняло черепаху. Волна мягко вынесла её на песчаный берег и с тихим шорохом отошла назад. Черепаха лежала на песке и не шевелилась, а над ней стояла девочка и горько, навзрыд, плакала от отчаяния и бессилия, размазывая по лицу слёзы чёрными от копоти руками.
Морская волна бережно обмывала черепаху. Вскоре она ожила. Сначала приподняла головку, потом зашевелила обгоревшими лапками.
Черепаха, оставляя след на песке, уползала в море. Наконец, загребая лапками, она поплыла, всё дальше и дальше удаляясь от берега.
– Надо же, и в обморок не упала… – задумчиво произнёс Шимон, глядя на сестру.
Ребята посмотрели друг другу в глаза и сразу опустили головы.
А в море, по колено в воде, стояла маленькая девочка и, всё ещё вздрагивая всем телом от недавних рыданий, махала вслед черепахе тоненькой ручкой…
Черепаха уплыла. Ребята подошли к девочке. Они долго о чём‑то говорили, но из‑за шума набегавших морских волн никто их слышать уже не мог.
Шимон и Натан, взяв девочку за руки, пошли вдоль берега. Илья ещё некоторое время смотрел им вслед, а затем медленно побрёл в противоположную сторону.
И только костёр, разделивший их, потрескивая, догорал на раскаленном песке.
Единоборство
Моим родителям – Менаше и Лее Нузброх.
С восхищением и любовью.
… ибо крепка как смерть, любовь…
Песнь песней
«Не говори так, нет! Ты не умрёшь! – женщина прикрыла рот мужу своей маленькой, нежной ладонью и, глядя в его грустные глаза, такие большие на исхудавшем от тяжёлой болезни лице, продолжала шёпотом, – Доктора сказали, что болезнь у тебя не страшная, организм крепкий. Скоро кризис пройдёт, и ты начнёшь поправляться. Лучше закрой глаза и спи, спи…»
Но он, привыкший за всю долгую совместную жизнь верить каждому её слову, на этот раз не поверил. И хотя чувствовал, что силы с каждым днём угасают и догадывался, что жить ему осталось считанные дни, а может быть даже часы, спорить с женой не стал, не желая причинять ей преждевременные страданья. Чувствуя, как смертельная слабость начинает разливаться по всему телу, но, ещё удерживаясь на грани сознания, он успел подумать о том, как трудно будет ей, его жене, жить без него, о тех заботах, которые непосильным грузом лягут на её слабые женские плечи, о детях, ещё не устроенных в жизни…
А женщина, видя, что он задремал, думала о том, что впервые сказала мужу неправду и, глядя на его закрытые глаза и прислушиваясь к еле уловимому дыханию, в мыслях просила простить ей эту «святую» ложь.
Она знала, что муж болен тяжело и неизлечимо. Срок жизни, отпущенный ему медициной, уже истёк, и если он ещё жив, то только лишь потому, что его организм оказался крепче, чем предполагали врачи.
В своих мыслях она столько раз мечтала о чуде исцеления, что сама себя убедила в том, что прошедшие после рокового рубежа дни и есть начало того «чуда».
– Раз организм оказался сильнее докторских расчётов и муж ещё жив, – думала женщина, – то почему бы ему не оказаться сильнее самой болезни?
Сидя у его постели, она прикрыла глаза от усталости. Полгода назад врачи установили диагноз и, признав всякое лечение бесполезным, выписали её мужа из больницы домой. Но она, его жена, не хотела, не могла с этим смириться. Уже шесть месяцев она сама, один на один, борется с приближающейся кончиной мужа. Её силы давно иссякли, и только любовь к мужу, которая и раньше заполняла её всю без остатка, теперь, в предчувствии близости неизбежной потери, давала ей силы не опускать в отчаянии руки и продолжать эту неравную борьбу со смертью.
Женщина вздрогнула: впервые за все эти долгие месяцы она назвала смерть, – свою незримую соперницу, по имени, и словно боясь, что этим сама, может быть, позвала в дом непрошеную гостью, в ужасе открыла глаза и пристально посмотрела на мужа.
Глаза его были открыты. Зрачки, ещё какую‑то долю секунды назад смотревшие на неё, вдруг потускнели, а с губ сорвался последний, еле уловимый вздох.
Бросившись к мужу, она схватила его за плечи, затрясла, и что есть мочи закричала в истерике: «Нет!
Не отдам! Нет!!!» И, рыдая, упала на бездыханное тело мужа. Она покрывала горячими поцелуями его мокрые от слёз руки, лицо, губы. И вдруг, словно ощутив какую‑то перемену, женщина на секунду замерла на его груди, и этого оказалось достаточно, чтобы почувствовать слабое биение его сердца и уловить тихое дыхание.
Не веря себе, она отпрянула от мужа и, всё ещё не выпуская его тело из своих рук, глянула в лицо. Сознание уже вернулось к нему, и глаза, полные растерянности удивлённо смотрели на неё. Потом, видимо осознав происшедшее, он тихо прошептал: «Зачем ты это сделала?»
А она, ещё сама толком не понимая, как же это всё произошло, радостно улыбнулась и, вытирая набегающие слёзы, сказала: «Что ты себе вообразил? Это же был кризис».
Но это был не кризис. Это была Смерть. Непреклонная и непобедимая, она вынуждена была отступить перед всесокрушающим натиском любви. Через десять дней неумолимая смерть всё же прокрадётся в этот дом за причитающейся ей данью. Но это будет только через десять дней. А сегодня…
Смерть не была побеждена любовью, нет. Но и осилить любовь не смогла. Ибо крепка, как смерть, любовь…
Буян
Конь был красив. Темно‑коричневый окрас, глаза бездонно‑чёрные, ослепительно‑белые полоски над копытами, словно белые носочки, ноздри трепетали, а чёрные как смоль грива и хвост блестели и переливались на солнце. Рельефные мышцы ног и широкой груди выдавали скрытую в нём силу. Характером конь был горяч и строптив, из‑за чего, наверное, и звали его Буян.
Менаше в нём души не чаял. Он сам запрягал Буяна по утрам, а вечером не ложился спать, не убедившись, что с его любимцем всё в порядке: конь в конюшне, напоен, и овса у него вдоволь. А Буян обожал своего хозяина настолько, что не подпускал к себе никого в его присутствии.
Менаше был не из ленивых и поэтому во дворе было много всякой живности: индюки, гуси, утки, голуби, пчёлы… Даже невесть откуда взявшаяся пара павлинов. Но больше всего было кур. А при курах крутились два петуха. Петух, что постарше, – звали его Василием, – главенствовал, второй же безропотно соглашался на отведённую ему Василием второстепенную роль, и поэтому жизнь в курятнике текла тихо и спокойно. Куры бродили по двору и что‑то себе там клевали, петух помоложе старался не упустить счастливый случай, если какая‑нибудь курица выпадала из поля зрения Василия, а сам Василий обычно взлетал на скирду заготовленного на зиму для Буяна сена, где чистил свои перья, озирая с высоты двор и время от времени оглашая окрестности громким «кукареку». Может быть, из‑за того, что сено сохраняло петушиный запах, а может по какой другой причине, но между Буяном и Василием со временем возникла дружба.
В дни, когда Менаше никуда не выезжал на старой видавшей виды бричке, Буян бесцельно бродил по двору, щипая зелёную траву, росшую вдоль стен сарая и конюшни, либо ел зерно из яслей. Василий же, взлетев на конский круп, часами спокойно разгуливал себе там, поглядывая по сторонам, отгонял надоедливых мух и выклёвывал из лошадиной кожи клещей.
Младшего петуха на какой‑нибудь из праздников пускали на холодец, его место вскоре занимал новый, и жизнь в курятнике снова шла своим чередом.
Не известно, сколько так могло бы продолжаться, но случилось, что очередной петух не признал главенство Василия и стал преследовать кур прямо у него на глазах. Такой наглости Василий стерпеть не мог. Началось противостояние. Василий был сильнее и боевитей, но и ему изрядно доставалось от молодого соперника. Мелкие стычки порой перерастали в настоящие сражения. На петухов страшно было смотреть. Они ходили по двору израненные и окровавленные. Закончилось всё это плачевно: в один из дней Василий заклевал своего врага насмерть.
Менаше был зол не на шутку. Загнав Василия в угол двора, он схватил его и, держа за вывернутые вверх крылья, понёс через двор к «лобному месту» – туда, где обычно резали кур. Василий дёргался, безуспешно пытаясь вырваться из хозяйских рук, и вдруг заверещал изо всех своих петушиных сил.
Буян стоял у яслей и скучал. Услышав вопль друга, он перестал жевать овёс, поднял голову и обеспокоено заржал. Петух же продолжал кричать во всё горло, как резаный. Неожиданно конь бросился вперёд и моментально оказался рядом с Менаше. Его задние ноги слегка подогнулись, и вдруг, оттолкнувшись передними от земли, Буян встал на дыбы во весь свой огромный рост и, громко храпя, стал угрожающе надвигаться на хозяина. Менаше опешил и от неожиданности выпустил Василия, который сразу же бросился наутёк.
«Буян!!!» – окрик хозяина подействовал отрезвляюще. Конь медленно, словно нехотя, опустился на все четыре ноги, и всё ещё похрапывая, виновато отвернул голову в сторону. Его тело волнами била нервная дрожь. «Ну что ты… что ты, Буян… успокойся… всё хорошо…всё хорошо…» – Менаше привычно похлопал коня по холке рукой и изумлённый происшедшим ушёл в дом.
Оставшись в одиночестве, конь начал успокаиваться. Постояв немного посреди двора, он медленно побрёл к яслям, изредка бросая косой взгляд под кроличьи клетки, куда за ящики с початками золотистой кукурузы забился перепуганный насмерть Василий. И даже потом, уже стоя у яслей, Буян долго не ел, всё ещё изредка фыркая и дёргая головой. Волны дрожи, пробегавшие по его телу, становились всё реже и мельче, пока не исчезли совсем. Буян опустил голову в ясли и принялся жевать овёс…
После этого случая, Василий навсегда остался единственным петухом в хозяйстве. И часто, кинув взгляд во двор, можно было увидеть стоящего у яслей Буяна, по спине которого важно расхаживал петух.
Переступив порог небытия
Огромный зал ресторана был переполнен, столы ломились от яств, а музыка, которую исполнял оркестр, была так весела и зажигательна, что танцевали все. В центре зала кружились молодые. Невеста была неутомима и весела, и только потому, что она всё больше опиралась на своего партнёра, можно было догадаться, как сильно она устала. Наклонившись к жениху, невеста сказала: «Алекс, я больше не могу. Давай сбежим куда‑нибудь».
– О, это совсем не трудно! – воскликнул он. – Никто даже не заметит нашего отсутствия.
Они незаметно проскользнули на неосвещенную террасу. И здесь, во мраке безлунной осенней ночи, он привлёк её к себе и поцеловал.
Послышались шаги. Молодые, почувствовав себя неловко оттого, что их застали в уединении, замерли в темноте. На террасу вышли двое. Пламя зажигалки на секунду осветило слабым светом часть террасы, перила, силуэты прикуривавших мужчин и потухло, вновь погрузив всё во тьму.
– Как тебе свадьба? – спросил, прерывая молчание, один из курящих.
– Шикарная. Влетит она родителям жениха в копеечку!
– Почему жениха? Обычно платят поровну.
– А у Тамары ведь нет родителей. Она детдомовская.
– Значит, бесприданница?
– Выходит что так…
Сигареты, очертив одна за другой огненную черту в темноте, упали на тротуар, и молодые вновь остались одни на террасе. Александр почувствовал, как от случайно подслушанных слов напряглась Тамара, и едва они остались одни, она отстранилась от него и подошла к перилам.
– Тамара, что с тобой? – спросил он. – Неужели ты всерьез отнеслась к этой пьяной болтовне о приданом? Не стоит. Ты же знаешь, что я вообще не хотел свадьбы, но родители… Это их блажь. Приданое? Зачем оно нам? У нас есть наши руки, наши сердца, наша молодость и наша любовь. Главное – мы вместе. А приданое… Что поделаешь, если у тебя нет родителей.
Александр, желая успокоить, хотел обнять её, но Тамара, стоявшая до сих пор спиной к нему, резко обернулась: