МУДРОСТЬ ОТЦА БРАУНА
ОТСУТСТВИЕ МИСТЕРА КАНА
Кабинет Ориона Гуда, видного криминолога и консультанта по нервным и нравственным расстройствам, находился в Скарборо, и за окнами его – как и за другими огромными и светлыми окнами – сине-зеленой мраморной стеной стояло Северное море. В таких местах морской вид однообразен, как орнамент; а здесь и в комнатах царил невыносимый, поистине морской порядок. Не надо думать, что речь идет о бедности или скуке, – и роскошь и даже поэзия были там, где им положено. Роскошь была тут – на столике стояло коробок десять самых лучших сигар, но те, что покрепче, лежали у стены, а слабые – поближе. Был здесь и набор превосходных напитков, но люди с воображением утверждали, что уровень виски, бренди и рома никогда не понижался. Была и поэзия – в левом углу стояло столько же английских классиков, сколько стояло в правом английских и прочих филологов. Но если кто-нибудь брал оттуда Шелли или Чосера, пустое место зияло, словно вырванный передний зуб. Нельзя сказать, что книги не читали – читали, наверное; и все же казалось, что они прикреплены цепью, как Библия в старых церквах[1]. Доктор Гуд чтил свою библиотеку, как чтут библиотеки публичные. И если профессорская строгость охраняла стихи и бутылки, нечего и говорить, с каким торжественным почтением служили здесь ученым трудам и хрупким, как в сказке, ретортам.
Доктор Орион Гуд мерил шагами пространство, ограниченное (как говорят в учебниках) Северным морем с востока, а с запада – рядами книг по социологии и криминалистике. Он был в бархатной куртке, как художник, но носил ее без всякой небрежности. Волосы его сильно поседели, но не поредели; лицо было худое, но бодрое. И он и его жилище казались и тревожными, и строгими как море, у которого он (ради здоровья, конечно) построил себе дом.
|
Судьба, по-видимому, шутки ради, впустила в длинные, строгие, очерченные морем комнаты человека, до удивления непохожего на них и на их владельца. В ответ на вежливое, краткое «прошу» дверь открылась вовнутрь, и в кабинет вошел бесформенный человечек, безуспешно боровшийся с зонтиком и шляпой. Зонтик был черный, старый, давно не ведавший починки; шляпа – широкополая, редкая в этих краях; владелец же их казался воплощением беззащитности.
Хозяин со сдержанным удивлением глядел на него, как глядел бы на громоздкое, безвредное чудище, выползшее из моря. Пришелец смотрел на хозяина, сияя и отдуваясь, словно толстая служанка, втиснувшаяся в омнибус; как она, он светился наивным торжеством и никак не мог управиться с вещами. Когда он сел в кресло, шляпа упала, упал и зонтик; он наклонился, чтоб их поднять, но круглое, радостное лицо было обращено к хозяину.
– Моя фамилия Браун, – проговорил он. – Простите меня, пожалуйста. Я из-за Макнэбов. Говорят, вы в этих делах помогаете. Простите, если что не так.
Он изловил шляпу и как-то смешно кивнул, словно радовался, что все в порядке.
– Я не совсем понимаю, – сказал ученый сдержанно и холодновато. – Боюсь, вы ошиблись адресом. Я – доктор Гуд. Я пишу и преподаю. Действительно, несколько раз полиция обращалась ко мне по особо важным вопросам…
– Это как раз очень важно! – прервал его гость-коротышка. – Вы подумайте, ее мать не дает им пожениться! – И он откинулся в кресле, явно торжествуя.
|
Ученый мрачно сдвинул брови. В глазах его поблескивал гнев, а может, и смех.
– Понимаете, они хотят пожениться, – говорил человечек в странной шляпе. – Мэгги Макнэб и Тодхантер хотят пожениться. Что на свете важнее?
Профессорские триумфы отняли у Гуда многое – быть может, здоровье, быть может, веру; однако он еще умел дивиться нелепости. При последнем доводе что-то щелкнуло у него внутри, и он опустился в кресло, улыбаясь немного насмешливо, как врач на приеме.
– Мистер Браун, – серьезно сказал он, – прошло четырнадцать с половиной лет с тех пор, как со мной советовались по частному вопросу. Тогда дело шло о попытке отравить президента Франции на банкете у лорд-мэра. Сейчас, как я понимаю, дело идет о том, годится ли в невесты некоему Тодхантеру ваша знакомая по имени Мэгги. Что ж, мистер Браун, я люблю риск. Берусь вам помочь. Семейство Макнэбов получит совет, такой же ценный, как тот, что получили французский президент и английский король. Нет, лучший – на четырнадцать лет. Сегодня я свободен. Итак, что же у вас случилось?
Гость-коротышка поблагодарил его искренне, но как-то несерьезно (так благодарят соседа, передавшего спички, а не прославленного ботаника, который обещал найти редчайшую травку), и сразу, без перерыва, перешел к рассказу.
– Я уже говорил, моя фамилия – Браун. Служу я в католической церковке, вы ее видели, наверное, – там, за мрачными улицами, в северном конце. На самой последней и самой мрачной улице, которая идет вдоль моря, словно плотина, живет одна моя прихожанка, миссис Макнэб, женщина достойная и довольно строптивая. Она сдает комнаты, и у нее есть дочь, и эта дочь, и она, и постояльцы… ну, каждый по-своему прав. Сейчас там только один жилец, зовут его Тодхантер. С ним еще больше хлопот, чем с другими. Он хочет жениться на дочери.
|
– А дочь? – спросил Гуд, сильно забавляясь. – Чего же хочет она?
– Как – чего? – воскликнул священник и выпрямился в кресле. – Выйти за него, конечно! В том-то и сложность.
– Да, загадка страшная, – сказал доктор Гуд.
– Джеймс Тодхантер, – продолжал священник, – человек хороший, насколько мне известно, а известно о нем немного. Он невысокий, смуглый, веселый, ловкий, как обезьяна, бритый, как актер, и вежливый, как чичероне. Денег у него хватает, но никому не известно, чем он занимается. Миссис Макнэб, женщина мрачная, уверена, что чем-нибудь ужасным, скорее всего – делает бомбы. Наверное, бомбы эти очень смирные – он, бедняга, просто сидит часами взаперти. Он говорит, что это временно, так надо, до свадьбы все разъяснится. Больше ничего и нету, но миссис Макнэб твердо знает еще много вещей. Вам ли объяснять, как быстро порастают легендой пути неведения! Рассказывают, что из-за дверей слышны два голоса, а когда дверь открыта – жилец всегда один. Рассказывают, что человек в цилиндре вышел из тумана, чуть ли не из моря, тихо пересек пляж и садик и говорил с Тодхантером у заднего окна. Кажется, беседа обернулась ссорой – хозяин захлопнул окно, а гость растворился в тумане. Семья в это верит, но у миссис Макнэб есть и своя версия: тот, «другой» (кем бы он ни был), выходит по ночам из сундука, который днем заперт. Как видите, за дверью скрыты чудеса и чудища, достойные «Тысячи и одной ночи». А маленький жилец в приличном пиджаке точен и безвреден, как часы. Он аккуратно платит, он не пьет, он терпелив и кроток с детьми и может развлекать их без конца, а главное, он пленил старшую, и она готова хоть сейчас за него замуж.
Люди, преданные важной теории, любят применять ее к пустякам. Знаменитый ученый не без гордости снизошел к простодушию священника. Усевшись поудобнее, он начал рассеянным тоном лектора:
– В любом, даже ничтожном, случае следует учитывать законы природы. Тот или иной цветок может к зиме и не увянуть, но цветы вянут. Та или иная песчинка может устоять перед прибоем, но прибой – есть. Для ученого история – цепь сменяющих друг друга миграций. Людские потоки приходят, затем – исчезают, как исчезают осенью мухи или птицы. Основа истории – раса. Она порождает и веры, и споры, и законы. Один из лучших примеров тому – дикая, исчезающая раса, которую мы зовем кельтской. К ней принадлежат ваши Макнэбы. Кельты малорослы, смуглы, ленивы и мечтательны; они легко принимают любое суеверие – скажем (простите, конечно), то, которому учит ваша церковь. Надо ли удивляться, если такие люди, убаюканные шумом моря и звуками органа (простите!), объяснят фантастическим образом самые обычные вещи? Круг ваших забот ограничен, и вам видна только эта конкретная хозяйка, перепуганная выдумкой о двух голосах и выходце из моря. Человек же науки видит целый клан таких хозяек, одинаковых, словно птицы одной стаи. Он видит, как тысячи старух в тысячах домов вливают ложку кельтской горечи в чайную чашку соседки. Он видит…
Тут за дверью снова раздался голос, на сей раз – нетерпеливый. По коридору, свистя юбкой, кто-то пробежал, и в кабинет ворвалась девушка. Одета она была хорошо, но не совсем аккуратно. Ее светлые волосы развевались, а лицо ее назвали бы прелестным, если бы скулы, как у многих шотландцев, не были шире и ярче, чем следует.
– Простите, что помешала! – воскликнула она так резко, словно приказывала, а не просила прощения. – Я за отцом Брауном. Дело страшное.
– Что случилось, Мэгги? – спросил священник, неуклюже поднимаясь.
– Кажется, Джеймса убили, – ответила она, переводя дух. – Этот Кан опять приходил. Я слышала через дверь два голоса. У Джеймса голос низкий, а у этого – тонкий, злой…
– Кан? – повторил священник в некотором замешательстве.
– Его так зовут! – нетерпеливо крикнула Мэгги. – Я слышала, они ругались. Из-за денег, наверное. Джеймс говорил все время: «Так… так… мистер Кан… нет, мистер Кан… два, три, мистер Кан». Ах, что мы болтаем! Идите скорее, еще можно успеть!
– Куда именно? – спросил ученый, с интересом глядевший на гостью. – Почему денежные дела мистера Кана требуют такой срочности?
– Я хотела выломать дверь, – сказала девушка, – и не смогла. Тогда я побежала во двор и влезла на подоконник. В комнате было совершенно темно, вроде бы пусто, но, честное слово, в углу лежал Джеймс. Его отравили, задушили…
– Это очень серьезно, – сказал священник и встал, не без труда собрав непокорные вещи. – Я сейчас говорил о вашем деле доктору, и его точка зрения…
– Сильно изменилась, – перебил ученый. – Кажется, в нашей гостье не так уж много кельтского. Сейчас я свободен. Надену-ка я шляпу и пойду с вами в город.
Несколько минут спустя они достигли мрачного устья нужной им улицы. Девушка ступала твердо и неутомимо, как горцы; ученый двигался мягко, но ловко, как леопард; священник семенил бодрой рысцой, не претендуя на изящество. Эта часть города в какой-то мере оправдывала рассуждения о навевающей печаль среде. Дома тянулись вдоль берега прерывистым, неровным рядом; сгущались ранние, мрачные сумерки; море, лиловое, как чернила, шумело довольно грозно. В жалком садике, спускавшемся к берегу, стояли черные, голые деревья, словно черти вскинули лапы от удивления. Навстречу бежала хозяйка, взметнув к небу худые руки; ее суровое лицо было темным в тени, и сама она чем-то походила на черта. Доктор и священник слушали, кивая, как она сообщает уже известные им вещи, прибавляя жуткие детали и требуя отмщения незнакомцу за то, что он убил, и жильцу – за то, что он убит, и за то, что он сватался к дочери, и за то, что так и не дожил до свадьбы. Потом по узким коридорам они дошли до запертой двери, и доктор ловко, как старый сыщик, выломал ее плечом.
В комнате было тихо и страшно. Первый же взгляд неоспоримо доказывал, что тут отчаянно боролись по меньшей мере два человека. На столике и на полу валялись карты, словно кто-то внезапно прервал игру. Два стакана стояли на столике – вино налить не успели, – а третий звездой осколков сверкал на ковре. Неподалеку от него лежал длинный нож, верней – короткая шпага с причудливой, узорной рукоятью; на матовое лезвие падал серый свет из окна, за которым чернели деревья на свинцовом фоне моря. В другом углу поблескивал цилиндр, должно быть, сбитый с головы; и казалось, что он еще катится. В третий же угол небрежно, как куль картошки, кинули Джеймса Тодхантера, обвязав его, однако, словно багаж, и заткнув шарфом рот, и скрутив руки и ноги. Темные его глаза бегали по сторонам.
Доктор Орион Гуд постоял у порога, глядя туда, где все беззвучно говорило о насилии. Потом, быстро ступая по ковру, он пересек комнату, поднял цилиндр и, глядя очень серьезно, примерил его связанному Тодхантеру. Цилиндр был так велик, что закрыл едва не все лицо.
– Шляпа мистера Кана, – сказал ученый, разглядывая подкладку в лупу. – Почему же шляпа здесь, а владельца нет? Кан не грешит небрежностью в одежде, цилиндр – очень модный, хотя и не новый, его часто чистят. По-видимому, Кан – старый денди.
– О Господи! – выкрикнула Мэгги. – Вы б лучше его развязали.
– Я намеренно говорю «старый», – продолжал Гуд, – хотя, быть может, доводы мои немного натянуты. Волосы выпадают у людей по-разному, но все же выпадают, и я бы различил через лупу мелкие волоски. Их нет. Потому я и считаю, что мистер Кан – лысый. Сопоставим это с высоким, резким голосом, который так живо описала мисс Макнэб (потерпите, мой друг, потерпите!), сопоставим лысый череп с истинно старческой сварливостью – и мы посмеем, мне кажется, сделать свои выводы. Кроме того, мистер Кан подвижен и почти несомненно – высок. Я мог бы сослаться на рассказ о высоком человеке в цилиндре, но есть и более точные указания. Стакан разбит, и один из осколков лежит на консоле над камином. Он бы туда не попал, если б разбился в руке такого невысокого человека, как Тодхантер.
– Кстати, – вмешался священник, – не развязать ли его?
– Стаканы говорят не только об этом, – продолжал эксперт. – Я сказал бы сразу, что мистер Кан лыс или раздражителен не столько от лет, сколько от разгульной жизни. Как известно, Тодхантер тих, скромен, бережлив, он не пьет и не играет. Следовательно, карты и стаканы он припас для данного гостя. Но этого мало. Пьет он или не пьет, вина у него нету. Что же было в стаканах? Осмелюсь предположить, что там было бренди или виски, по-видимому, дорогого сорта, а наливал его мистер Кан из своей фляжки. Мы узнаем определенный тип: человек высокий, немолодой, элегантный, немного потрепанный, игрок и пьяница. Такие люди часто встречаются на обочине общества.
– Вот что, – закричала девушка, – если вы меня к нему не пустите, я побегу звать полицию!
– Не советовал бы вам, мисс Макнэб, – серьезно сказал Гуд, – спешить за полицией. Мистер Браун, прошу вас, успокойте своих подопечных – ради них, не ради меня. Итак, мы знаем главное о мистере Кане. Что же мы знаем о Тодхантере? Три вещи: он скуповат, он довольно состоятелен, у него есть тайна. Всякому ясно, что именно это – характеристика жертвы шантажа. Не менее ясно, что поблекший лоск, дурные привычки и озлобленность – неоспоримые черты шантажиста. Перед вами типичные персонажи трагедии этого типа: с одной стороны, приличный человек, скрывающий что-то, с другой – стареющий стервятник, чующий добычу. Сегодня они встретились, столкнулись, и дело дошло до драки, верней, до кровопролития.
– Вы развяжете веревки? – упрямо спросила девушка.
Доктор Гуд бережно поставил цилиндр на столик и направился к пленнику. Он осмотрел его, даже подвинул и повернул немного, но ответил только:
– Нет. Я не развяжу их, пока полицейские не принесут наручников.
Священник, тупо глядевший на ковер, обратил к нему круглое лицо.
– Что вы хотите сказать? – спросил он.
Ученый поднял с ковра странную шпагу и, отвечая, внимательно разглядывал ее.
– Ваш друг связан, – начал он, – и вы решаете, что его связал Кан. Связал и сбежал. У меня же – четыре возражения. Во-первых, с чего бы такому щеголю оставлять по своей воле цилиндр? Во-вторых, – он подошел к окну, – это единственный выход, а он заперт изнутри. В-третьих, на клинке капля крови, а на Тодхантере нет ран. Противник, живой или мертвый, унес эту рану на себе. И наконец, вспомним то, с чего мы начали. Скорей жертва шантажа прикончит своего мучителя, чем шантажист зарежет курицу, несущую золотые яйца. Кажется, довольно логично.
– А веревки? – спросил священник, восхищенно и растерянно глазевший на него.
– Ах, веревки… – протянул ученый. – Мисс Макнэб очень хотела узнать, почему я не развязываю ее друга. Что ж, отвечу. Потому что он и сам может высвободиться когда угодно.
– Что? – воскликнули все, удивляясь каждый по-своему.
– Я осмотрел узлы, – спокойно пояснил эксперт. – К счастью, я в них немного разбираюсь, криминологам это нужно. Каждый узел завязал он сам, ни одного не мог сделать посторонний. Уловка умная. Тодхантер притворился, что жертва – он, а не злосчастный Кан, чье тело зарыто в саду или скрыто в камине.
Все уныло молчали; становилось темнее; искривленные морем ветви казались чернее, суше и ближе, словно морские чудища выползли из пучины к последнему акту трагедии, как некогда выполз оттуда загадочный Кан, злодей или жертва, чудище в цилиндре. Смеркалось, словно сумерки – темное зло шантажа, гнуснейшего из преступлений, где подлость покрывает подлость черным пластырем на черной ране.
Приветливое и даже смешное лицо коротышки-священника вдруг изменилось. Его искривила гримаса любопытства – не прежнего, детского, а того, с какого начинаются открытия.
– Повторите, пожалуйста, – смущенно сказал он. – Вы считаете, что мистер Тодхантер сам себя связал и сам развяжет?
– Вот именно, – ответил ученый.
– О Господи! – воскликнул священник. – Неужели правда?
Он засеменил по комнате как кролик и с новым пристальным вниманием воззрился на полузакрытое цилиндром лицо. Затем обернул к собравшимся свое лицо, довольно простоватое.
– Ну конечно! – взволнованно вскричал он. – Разве вы не видите? Да посмотрите на его глаза!
И ученый и девушка посмотрели и увидели, что верхняя часть лица, не закрытая шарфом, как-то странно кривится.
– Да, глаза странные, – заволновалась Мэгги. – Звери! Ему больно!
– Нет, не то, – возразил ученый. – Выражение действительно особенное… Я бы сказал, что эти поперечные морщины свидетельствуют о небольшом психологическом сдвиге…
– Боже милостивый! – закричал Браун. – Вы что, не видите? Он смеется!
– Смеется? – повторил доктор. – С чего бы ему смеяться?
– Как вам сказать… – виновато начал Браун. – Не хочется вас обидеть, но смеется он над вами. Я бы и сам посмеялся, раз уж все знаю.
– Что вы знаете? – не выдержал Гуд.
– Чем он занимается, – ответил священник.
Он семенил по комнате, как-то бессмысленно глядя на вещи и бессмысленно хихикая над каждой, что, естественно, всех раздражало. Сильно смеялся он над черным цилиндром, еще сильней – над осколками, а капля крови чуть не довела его до судорог. Наконец он обернулся к угрюмому Гуду.
– Доктор! – восторженно вскричал он. – Вы – великий поэт! Вы, словно Бог, вызвали тварь из небытия. Насколько это чудесней, чем верность фактам! Да факты просто смешны, просто глупы перед этим!
– Не понимаю, – высокомерно сказал Гуд. – Факты мои неоспоримы, хотя и недостаточны. Я отдаю должное интуиции (или, если вам угодно, поэзии) только потому, что собраны еще не все детали. Мистера Кана нет…
– Вот-вот! – весело закивал священник. – В том-то и дело – его нет. Его совсем нет, – прибавил он задумчиво, – совсем; совершенно.
– Вы хотите сказать, его нет в городе? – спросил Гуд.
– Его нигде нет, – ответил Браун. – Он отсутствует по сути своей, как говорится.
– Вы действительно полагаете, – улыбнулся ученый, – что такого человека нет вообще?
Священник кивнул.
Орион Гуд презрительно хмыкнул.
– Что ж, – сказал он, – прежде чем перейти к сотне с лишним других доказательств, возьмем первое – то, с чем мы сразу столкнулись. Если его нет, кому тогда принадлежит эта шляпа?
– Тодхантеру, – ответил Браун.
– Она ему велика! – нетерпеливо крикнул Гуд. – Он не мог бы носить ее.
Священник с бесконечной кротостью покачал головой.
– Я не говорю, что он ее носит, – ответил он. – Я сказал, что это его шляпа. Небольшая, но все же разница.
– Что такое? – переспросил криминолог.
– Нет, подумайте сами! – воскликнул кроткий священник, впервые поддавшись нетерпению. – Зайдите в ближайшую лавку – и вы увидите, что шляпник вовсе не носит своих шляп.
– Он извлекает из них выгоду, – возразил Гуд. – А что извлекает из шляпы Тодхантер?
– Кроликов, – ответил Браун.
– Что? – закричал Гуд.
– Кроликов, ленты, сласти, рыбок, серпантин, – быстро перечислил священник. – Как же вы не поняли, когда догадались про узлы? И со шпагой то же самое. Вы сказали, что на нем нет раны. И правда – рана в нем.
– Под рубашкой? – серьезно спросила хозяйка.
– Нет, в нем самом, внутри, – ответил священник.
– А, черт, что вы хотите сказать?
– Мистер Тодхантер учится, – мягко пояснил Браун. – Он хочет стать фокусником, жонглером и чревовещателем. Шляпа – для фокусов. На ней нет волос не потому, что ее носил лысый Кан, а потому, что ее никто не носил. Стаканы – для жонглирования. Тодхантер бросал их и ловил, но еще не наловчился как следует и разбил один об потолок. И шпагой он жонглировал, а кроме того, учился ее глотать. Глотанье шпаг – почетное и трудное дело, но тут он тоже еще не наловчился и поцарапал горло. Там – ранка, довольно легкая, а то бы он был печальней. Еще он учился освобождаться от пут и как раз собирался высвободиться, когда мы ворвались. Карты, конечно, для фокусов, а на пол они упали, когда он упражнялся в их метании. Понимаете, он хранил тайну, фокусникам нельзя иначе. Когда прохожий в цилиндре заглянул в окно, он его прогнал, а люди наговорили таинственного вздора, и мы поверили, что его мучает щеголеватый призрак.
– А как же два голоса? – удивленно спросила Мэгги.
– Разве вы никогда не видели чревовещателя? – спросил Браун. – Разве вы не знаете, что он говорит нормально, а отвечает тем тонким, скрипучим, странным голосом, который вы слышали?
Все долго молчали. Доктор Гуд внимательно смотрел на священника, странно улыбаясь.
– Да, вы умны, – сказал он. – Лучше и в книге не напишешь. Только одного вы не объяснили: имени. Мисс Макнэб ясно слышала: «Мистер Кан».
Священник по-детски захихикал.
– А, – сказал он, – это глупее всего. Наш друг бросал стаканы и считал, сколько словил, а сколько упало. Он говорил: «Раз-два-три – мимо стакан, раз-два-три – мимо стакан…»
Секунду стояла тишина, потом все засмеялись. Тогда лежащий в углу с удовольствием сбросил веревки, встал, поклонился и вынул из кармана красно-синюю афишу, сообщавшую, что Саладин, первый в мире фокусник, жонглер, чревовещатель и прыгун, выступит с новой программой в городе Скарборо в понедельник, в восемь часов.
Разбойничий рай
Прославленный Мускари, самобытнейший из молодых итальянских поэтов, быстро вошел в свой любимый ресторан, расположенный над морем, под тентом, среди лимонных и апельсиновых деревьев. Лакеи в белых фартуках расставляли на белых столиках все, что полагается к изысканному завтраку, и это обрадовало поэта, уже и так взволнованного свыше всякой меры. У него был орлиный нос, как у Данте, темные волосы и темный шарф легко отлетали в сторону, он носил черный плащ и мог бы носить черную маску, ибо все в нем дышало венецианской мелодрамой. Держался он так, словно у трубадура и сейчас была четкая общественная роль, как, скажем, у епископа. Насколько позволял век, он шел по миру, словно Дон-Жуан, с рапирой и гитарой. Он возил с собой целый ящик шпаг и часто дрался, а на мандолине, которая тоже передвигалась в ящике, играл, воспевая мисс Этель Харрогит, чрезвычайно благовоспитанную дочь йоркширского банкира. Однако он не был ни шарлатаном, ни младенцем; он был логичным латинянином, который стремится к тому, что считает хорошим. Стихи его были четкими, как проза. Он хотел славы, вина, красоты с буйной простотой, которой и быть не может среди туманных северных идеалов и северных компромиссов; и северным людям его напор казался опасным, а может – преступным. Как море или огонь, он был слишком прост, чтобы ему довериться.
Банкир с дочерью остановились в том самом отеле, чей ресторан Мускари так любил; собственно, потому он и любил этот ресторан. Но сейчас, окинув взглядом зал, поэт увидел, что англичан еще нет. Ресторан сверкал, народу в нем было мало. В углу, за столиком, беседовали два священника, но Мускари, при всей его пламенной вере, обратил на них не больше внимания, чем на двух ворон. От другого столика, наполовину скрытого увешанным золотыми плодами деревцем, к нему направился человек, чья одежда во всем противоречила его собственной. На нем был пегий клетчатый пиджак, яркий галстук и тяжелые рыжие ботинки. По канонам спортивно-мещанской моды, он выглядел и до грубости кричаще, и до пошлости обыденно. Но чем ближе подходил вульгарный англичанин, тем яснее видел удивленный тосканец, как не соответствует костюму его голова. Темное лицо, увенчанное черными кудрями, торчало, как чужое, из картонного воротничка и смешного розового галстука; и несмотря на жуткие несгибаемые одежды поэт понял, что перед ним – старый, забытый приятель по имени Эцца. В школе он был вундеркиндом, в пятнадцать лет ему пророчили славу, но, выйдя в мир, он не имел успеха ни в театре, ни в политике, и стал путешественником, коммивояжером или журналистом. Мускари не видел его с тех пор, как он был актером, но слышал, что превратности этой профессии совсем сломили и раздавили его.
– Эцца! – воскликнул поэт, радостно пожимая ему руку. – В разных костюмах я тебя видел на сцене, но такого не ждал. Ты – и англичанин.
– Почему же англичанин? – серьезно переспросил Эцца. – Так будут одеваться итальянцы.
– Мне больше нравится их прежний костюм, – сказал поэт.
Эцца покачал головой.
– Это старая твоя ошибка, – сказал он, – и старая ошибка Италии. В шестнадцатом веке погоду делали мы, тосканцы: мы создавали новый стиль, новую скульптуру, новую науку. Почему бы сейчас нам не поучиться у тех, кто создал новые заводы, новые машины, новые банки и новые моды?
– Потому что нам все это ни к чему, – отвечал Мускари. – Итальянца не сделаешь прогрессивным, он слишком умен. Тот, кто знает короткий путь к счастью, не поедет в объезд по шоссе.
– Для меня итальянец – Маркони[2], – сказал Эцца. – Вот я и стал футуристом и гидом.
– Гидом! – засмеялся Мускари. – Кто же твои туристы?
– Некий Харрогит с семьей, – ответил Эцца.
– Неужели банкир? – заволновался Мускари.
– Он самый, – сказал гид.
– Что ж, это выгодно? – спросил Мускари.
– Выгода будет, – странно улыбнулся Эцца и перевел разговор. – У него дочь и сын.
– Дочь богиня, – твердо сказал Мускари. – Отец и сын, наверное, люди. Но ты пойми, это все доказывает мою, а не твою правоту. У Харрогита миллионы, у меня – дыра в кармане. Однако даже ты не считаешь, что он умнее меня, или храбрее, или энергичней. Он не умен; у него глаза, как голубые пуговицы. Он не энергичен; он переваливается из кресла в кресло. Он нудный старый дурак, а деньги у него есть, потому что он их собирает, как школьник собирает марки. Для дела у тебя слишком много мозгов. Ты не преуспеешь, Эцца. Пусть даже для делового успеха и нужен ум, но только глупый захочет делового успеха.
– Ничего, я достаточно глуп, – сказал Эцца. – А банкира доругаешь потом, вот он идет.
Прославленный финансист действительно входил в зал, но никто на него не смотрел. Грузный, немолодой, с тускло-голубыми глазами и серо-бурыми усами, он походил бы на полковника в отставке, если бы не тяжелая поступь. Сын его Фрэнк был красив, кудряв, он сильно загорел и двигался легко; но никто и на него не смотрел. Все, как всегда, смотрели на золотую греческую головку и розовое, как заря, лицо, возникшее, казалось, прямо из сапфирового камня. Поэт Мускари глубоко вздохнул, словно сделал глубокий глоток. Так оно и было; он упивался античной красотой, созданной его предками. Эцца глядел на Этель так же пристально, но куда наглее.
Мисс Харрогит лучилась в то утро радостью, ей хотелось поболтать, и семья ее, подчинившись европейскому обычаю, разрешила чужаку Мускари и даже слуге Эцце разделить их беседу и трапезу. Сама же она была не только благовоспитанной, но и поистине сердечной. Она гордилась успехами отца, любила развлечения, легко кокетничала, но доброта и радость смягчали и облагораживали даже гордость ее и светский блеск.
Беседа шла о том, опасно ли ехать в горы, причем опасностью грозили не обвалы и не бездны, а нечто еще более романтическое. Этель серьезно верила, что там водятся настоящие разбойники, истинные герои современного мифа.
– Говорят, – радовалась она, как склонная к ужасам школьница, – здесь правит не король Италии, а король разбойников. Кто же он такой?
– Он великий человек, синьорина, – отвечал Мускари, – равный вашему Робин Гуду. Зовут его Монтано, и мы услышали о нем лет десять тому назад, когда никто уже и не думал о разбойниках. Власть его распространилась быстро, как бесшумная революция. В каждой деревне появились его воззвания, на каждом перевале – его вооруженные часовые. Шесть раз пытались власти его одолеть и потерпели шесть поражений.
– В Англии, – уверенно сказал банкир, – таких вещей не потерпели бы. Быть может, нам надо было выбрать другую дорогу, но гид считает, что и здесь опасности нет.
– Никакой, – презрительно подтвердил гид. – Я там проезжал раз двадцать. Во времена наших бабушек, кажется, был какой-то бандит по кличке Король, но теперь это – история, если не легенда. Разбойников больше не бывает.
– Уничтожить их нельзя, – сказал Мускари. – Вооруженный протест – естественное занятие южан. Наши крестьяне – как наши горы: они добры и приветливы, но внутри у них огонь. На той ступени отчаяния, когда северный бедняк начинает спиваться, наш берет кинжал.
– Хорошо вам, поэтам, – сказал Эцца и криво усмехнулся. – Будь сеньор Мускари англичанином, он искал бы разбойников под Лондоном. Поверьте, в Италии столько же шансов попасть к разбойникам, как в Бостоне – к индейцам, снимающим скальпы.
– Значит, не обращать на них внимания? – хмурясь, спросил мистер Харрогит.