КАНТОВСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ a priori В СВЕТЕ СОВРЕМЕННОЙ БИОЛОГИИ




Лоренц Захариас Лоренц

Кантовская концепция a priori в свете современной биологии

 

 

Аннотация

 

Конрад Лоренц (1903–1989) – выдающийся австрийский биолог, лауреат Нобелевской премии 1973 г. по физиологии и медицине. Получил широкую известность прежде всего своими работами в области этологии, науки о поведении животных. Стремясь распространить принципы биологической эволюции на область философских знаний, К. Лоренц заложил основы эволюционной эпистемологии, которую он назвал «эволюционной теорией познания». Начало этому процессу было положено ещё в 1941 г., когда вышла в свет его пионерская статья «Кантовская концепция a priori в свете современной биологии». Перевод этой статьи на русский язык выполнен с английского издания: L. von Bertalanffi & Rapoport (Eds.) General Systems. Yearbook of the Society for General Systems Research, Vol. VII. – N.Y., 1962. P. 23–35. Перевод на английский с языка оригинала выполнялся под редакцией Д. Т. Кэмпбелла при участии самого К. Лоренца. В первоначальном варианте статья была опубликована: Kant's Lehre vom apriorichen im Lichte gegenwartiger Biologie. // Blatter fur Deutsche Philosophie, 1941, 15, S. 94–125. Автор русского перевода – к. ф. н. Толстов А. Б.

Публикуется по книге: «Эволюция. Язык. Познание.» (Отв. ред. – д.ф.н. И.П. Меркулов) – М.: Языки русской культуры, 20001.

 

КАНТОВСКАЯ КОНЦЕПЦИЯ a priori В СВЕТЕ СОВРЕМЕННОЙ БИОЛОГИИ

 

Согласно Канту, категории пространства, времени, причинности и т.д. суть данности a priori, определяющие форму всего нашего опыта и делающие сам опыт возможным. Дееспособность этих первичных принципов разума абсолютна и фундаментальным образом независима от законов реальной природы, лежащей по ту сторону явлений. Их нельзя мыслить как производные от законов природы. Априорные категории и формы интуиции не могут быть соотнесены с внутренними законами «вещи в себе» посредством абстракции или как-либо иначе. По мнению Канта, единственное, что мы можем утверждать о вещи в себе, – так это реальность самого факта её существования. Выражаясь несколько преувеличенно, отношение между нею и той формой, в которой она воздействует на наши органы чувств и проявляется в мире нашего опыта, алогично. По Канту, вещь в себе в принципе непознаваема, поскольку тот способ, каким она является нам, детерминируется чисто идеальными формами и категориями интуиции так, что явление оказывается не связанным с её сущностью. Такова в самом сжатом виде точка зрения кантианского «трансцендентального», или «критического», идеализма.

Кантовская ориентация подверглась довольно-таки вольной трансформации со стороны различных натурфилософов. В частности, весьма настоятельные запросы теории эволюции привели к концепциям априори, которые отклонились не столько от доктрины самого Канта, сколько от доктрин философов-кантианцев, скованных буквальным смыслом терминологии, с помощью которой Кант определял свои понятия.

Биолог, для которого несомненен факт великих творческих свершений эволюции, задает Канту следующие вопросы. Не является ли человеческий разум со всеми своими категориями и формами интуиции чем-то таким, что органически возникло в неразрывной и постоянной причинно-следственной связи с законами окружающей природы, – точно так же, как это было с человеческим мозгом? Не были бы законы разума, необходимые для априорного мышления, совершенно иными, если бы они сформировались абсолютно другим историческим способом и если бы мы, следовательно, были оснащены иным типом нервной системы? И вообще, возможно ли, чтобы законы нашего когнитивного аппарата не были связаны с законами реального внешнего мира? Остается ли орган, развившийся в постоянном взаимодействии с законами природы, настолько независимым, чтобы можно было оправданно строить теорию явлений независимо от существования вещи в себе, то есть как если бы они никак не зависели друг от друга? Отвечая на эти вопросы, биолог занимает чёткую позицию. Разъяснение последней и составляет предмет данной статьи. Нас не будут интересовать специальные дискуссии о пространстве, времени и причинности. В нашем случае это просто примеры из кантовской концепции, которые затрагиваются от случая к случаю при сравнении взглядов на априори трансцендентального идеалиста и биолога.

Долг учёного-естествоиспытателя – стремиться к естественному объяснению, а не прибегать к факторам, чуждым и внешним по отношению к природе. Это важно и для психолога, который должен считаться с тем обстоятельством, что нечто вроде кантовских априорных форм мышления всё-таки существует. Тот, кто знаком с врождёнными реакциями живых организмов, согласится предположить, что априори существует в силу наследственной дифференциации центральной нервной системы, специфичной для разных видов и определяющей наследственную предрасположенность мыслить в определённых формах. Подобная концепция «априори» – как органа – означает деструкцию данного понятия: то, что возникло в процессе эволюционной адаптации к законам естественного внешнего мира, возникло в известном смысле апостериори, – хотя и совершенно иным образом, нежели посредством абстракции или дедукции из прошлого опыта. Функциональные подобия, которые подтолкнули многих исследователей к ламаркистским взглядам на происхождение наследственных способов реагирования из прошлого «видового опыта», были поняты – как это сегодня общепризнанно – совершенно неверно.

Суть характера современного естествознания выражается в отказе от трансцендентального идеализма, в расколе между учёным-естествоиспытателем и философом-кантианцем. Этот раскол вызван фундаментальными изменениями в понятиях «вещи в себе» и «трансцендентального», оказавшихся, в свою очередь, результатом переопределения понятия априори. Если «априорный» аппарат возможного опыта со всеми его формами интуиции и категориями не есть нечто такое, что навсегда детерминировано некими внешними по отношению к природе факторами, а скорее есть нечто, что отражает естественные законы, в ходе теснейшего взаимодействия с которыми он развился, – то тогда границы трансцендентального начинают смещаться. Многие аспекты вещи в себе, которые полностью ускользают от опыта нашего теперешнего аппарата мышления и восприятия, могут войти в границы нашего возможного опыта в ближайшем (по геологическим меркам) будущем. Ведь многие из тех её аспектов, познание которых стоит сегодня на повестке дня, оставались за этими пределами ещё в недавнем прошлом человечества. Очевидно, что вопрос о степени, в которой абсолютно-сущее может восприниматься одним отдельно взятым организмом, не имеет никакого значения с точки зрения данного фундаментального вопроса. Однако такой подход кое в чём противоречит тому определению, которое мы должны дать вещи в себе, лежащей по ту сторону феноменов. Канту (который во всех своих размышлениях подразумевал исключительно только зрелого цивилизованного человека, познающего неизменную систему мира, сотворенного Богом) ничто не мешало определять вещь в себе как принципиально непознаваемую. Благодаря своей статической точке зрения он мог включить границы возможного опыта в определение вещи в себе. Это были бы одни и те же границы как для человека, так и для амёбы, – равно далекие от вещи в себе. В свете же несомненного факта эволюции такой взгляд уже неприемлем. Даже если мы признаем, что абсолютно-сущее никогда не станет полностью познаваемо (поскольку и для высших воображаемых существ имелся бы предел, вытекавший из необходимости иметь категориальные формы мышления), то и тогда граница, отделяющая доступное опыту от трансцендентального, должна варьироваться для каждого отдельного типа организмов. Расположение этой границы подлежит особому изучению для каждого конкретного типа. И было бы неоправданным антропоморфизмом включать нынешнее положение этой границы, чисто случайное для человеческого рода, в определение вещи в себе. Если же вопреки бесспорной эволюционной изменчивости аппарата нашего опыта кто-то по-прежнему предпочитает определять вещь в себе как нечто непознаваемое для этого аппарата, то определение абсолютного сделается относительным, что, очевидно, абсурдно. Скорее, для каждой области естествознания вместо этого крайне необходимо такое понятие абсолютно-сущего, которое было бы в наименьшей степени антропоморфным и как можно менее зависимым от случайных сегодняшних границ человеческого опыта. Абсолютно-реальное никоим образом не может совпадать с уровнем своего отражения в мозгу человека или какой-либо иной временной формы жизни. С другой стороны, с научно-сравнительной точки зрения было бы очень важно исследовать тип такого отражения и выяснить, в какой степени оно (отражение) осуществляется в форме грубо упрощающих, поверхностно-аналоговых символов, а в какой – воспроизводит детали, т.е. насколько точным оно является. Благодаря такому исследованию предчеловеческих форм познания мы надеемся овладеть ключом к пониманию способа функционирования и исторического происхождения нашего собственного познания и тем самым продвинуться по пути критики познания дальше, нежели это возможно без подобного сравнительного анализа.

Я утверждаю, что почти все современные учёные-естественники – по крайней мере, все биологи – сознательно или бессознательно предполагают в своей повседневной работе реальную взаимосвязь между вещью в себе и феноменами нашего субъективного опыта, но при этом такую взаимосвязь, которая ни в коем случае не является «чисто» идеальной в кантианском смысле. Я вполне допускаю, что и сам Кант исходил из такого же предположения применительно к результатам всех своих собственных эмпирических исследований. По моему мнению, действительная взаимосвязь между вещью в себе и специфической априорной формой её явленности детерминирована тем фактом, что последняя сложилась как адаптация к законам вещи в себе в процессе тесного взаимодействия с этими постоянно действующими законами на протяжении сотен тысяч лет эволюционной истории человечества. Такая адаптация обеспечила наше мышление внутренней структурой, в значительной степени соответствующей реальностям внешнего мира. «Адаптация» – слово с уже устоявшимся значением, и поэтому его легко можно истолковать неверно. В данном контексте оно не будет означать ничего иного, кроме того, что формы нашей интуиции и категории мышления «приспособлены» к реально-сущему аналогично тому, как ступни наших ног приспособлены к полу или рыбий плавник – к воде. Априори, детерминирующее формы явления реальных вещей нашего мира, – это, коротко говоря, некий орган, или, точнее, функция некоего органа. Чтобы продвинуться в понимании того, что такое априори, мы должны поставить перед ним вопросы, которые задают всему органическому: «Зачем?» «Откуда?» «Почему?» Эти вопросы таковы. Во-первых: как данное априори способствует сохранению вида? Во-вторых: каково его генеалогическое происхождение? В-третьих: какие естественные причины обусловили его возможность?

Мы убеждены, что априори базируется на центральной нервной системе, которая столь же реальна, как и вещи внешнего мира, чью феноменальную форму оно (априори) задает для нас. Этот центральный нервный аппарат предписывает законы природе не в большей степени, чем лошадиное копыто предписывает грунту его форму. И точно так же, как лошадиное копыто, этот центральный нервный аппарат сталкивается с непредвиденными изменениями своих задач. Но, как и лошадиное копыто адаптировано к степному грунту, с которым оно взаимодействует, так и наш центральный нервный аппарат, обеспечивающий формирование образа мира, адаптирован к реальности, с которой вынужден контактировать человек. Как и любой другой орган, этот аппарат приобрел свою целесообразную видосохраняющую форму благодаря взаимодействию с реальностью в ходе генеалогической эволюции, длившейся множество эпох.

Наш взгляд на происхождение априори (а оно в известном смысле «апостериорно») позволяет весьма корректно ответить на кантовский вопрос, не являются ли формы восприятия пространства и времени, – которые, как Кант в противоположность Юму совершенно верно подчеркивал, мы не извлекаем из опыта, но которые априорно присутствуют в наших представлениях, – «всего лишь химерами, производимыми нашим мозгом, которым не соответствует, по крайней мере адекватно, никакой объект» [ Кант И. Пролегомены. Часть I, примечание III]. Если же мы рассматриваем наш интеллект как функцию органа (а никаких состоятельных альтернатив этому нет), то, очевидно, наш ответ на вопрос о том, почему форма его функционирования адаптирована к реальности, состоит просто в следующем: наши категории и формы восприятия, зафиксированные до индивидуального опыта, адаптированы к внешнему миру в точности по тем же причинам, по которым копыто лошади адаптировано к степному грунту ещё до того, как лошадь рождается, а плавник рыбы – к воде до её появления из икринки. Ни один здравомыслящий человек не поверит в то, что в каком-либо из этих случаев форма органа «предписывает» свои свойства объекту. Каждому ясно, что вода обладает своими свойствами независимо от того, адаптирован ли биологически плавник к этим свойствам или нет. Совершенно очевидно, что некоторые свойства вещи в себе, лежащей на дне феномена «вода», вызвали специфическую форму адаптации плавников, развившихся независимо друг от друга у рыб, рептилий, птиц, млекопитающих, головоногих, улиток, ракообразных, червей и т.д. Ясно, что именно свойства воды предписали всем этим столь различным организмам соответствующие формы и функции их органов локомоции. Но как только речь заходит о структуре и способе функционирования его собственного мозга, трансцендентальный философ допускает нечто принципиально иное. В 11-м параграфе «Пролегоменов» Кант говорит: «Если бы кто-нибудь стал сомневаться в том, что пространство и время суть определения, присущие вовсе не вещам самим по себе, а только их отношению к чувственности, то я бы спросил: как это считаю возможным знать a priori и, следовательно, до всякого знакомства с вещами, то есть прежде, чем они нам даны, каково будет их созерцание? А ведь именно так обстоит дело с пространством и временем» [ Кант И. Собр. соч. в 6 т. Т. 4. С. 99–100]. Этот вопрос позволяет прояснить два очень важных факта. Во-первых, Кант ничуть не меньше, чем Юм, задумывался об иной возможности формальной адаптации мысли к реальности, нежели путём абстрагирования от прошлого опыта, и, во-вторых, считал невозможной какую-либо иную форму происхождения такой адаптации. Кроме того, в этом вопросе отражено великое и фундаментальное открытие Канта: человеческие мышление и восприятие обладают определёнными функциональными структурами до всякого индивидуального опыта.

Наиболее явно ошибался Юм, когда хотел вывести всё априорное из чувственного опыта; так же ошибались Вундт и Гельмгольц, которые попросту объясняли априорное как абстракцию от прошлого опыта. Адаптация априорного к реальному миру происходит в «опыте» ничуть не больше, чем адаптация плавника малька к свойствам воды. Форма плавника задана априори до всякого индивидуального взаимодействия малька с водой, и именно благодаря его форме оказывается возможным само это взаимодействие. Но абсолютно таково же и отношение человеческих категорий мышления и форм восприятия к нашему опытному взаимодействию с внешней реальностью. Для животных существуют специфические границы возможных форм опыта. Мы уверены, что можем продемонстрировать теснейшую функциональную, а возможно и генетическую, связь между этими животными формами априори и нашим человеческим априори.

В противоположность Юму мы вслед за Кантом верим в возможность «чистой» науки о врождённых формах человеческой мысли, независимых от всякого опыта. Такая «чистая» наука, однако, смогла бы выразить только очень одностороннее понимание априорных форм мышления, поскольку она пренебрегает органической природой этих структур и не ставит базового биологического вопроса об их значении для выживания вида. Грубо говоря, это как если бы кто-то захотел создать «чистую» теорию характеристик современной фотокамеры (например, «Лейки»), не принимая во внимание, что данный аппарат предназначен для фотографирования внешнего мира, и игнорируя фотографии, полученные с помощью данной камеры, без чего, собственно, невозможно понять ни того, как она работает, ни того, зачем она вообще существует. По отношению к фотографиям (подобно отдельным актам опыта) фотокамера «Лейка» всецело априорна. Она существует до и независимо от любого снимка – ведь она определяет и его форму, и саму возможность его существования. Так вот, я утверждаю: отделить «чистую Лейкологию» от теории снимков, получаемых с помощью камеры, – это такая же бессмыслица, как и отделение теории априорных форм от теории внешнего мира, а феноменологии – от теории вещи в себе. Все закономерности нашего интеллекта, которые мы рассматриваем в качестве априорных, – отнюдь не прихоти природы. Мы их выстрадали! И мы сможем понять их сущностный смысл, только если примем во внимание их функцию. Как и «Лейка» не могла бы появиться на свет без активного развития фотодела задолго до того, как была сконструирована, как и собранная «Лейка» со всеми невероятно тонко продуманными и слаженно действующими деталями своего хитроумного механизма не упала с неба, точно так же не с неба свалился и наш бесконечно более удивительный «чистый разум». Он тоже достиг относительного совершенства благодаря своей активности, на основе взаимодействия с вещью в себе.

Хотя для трансцендентального идеалиста отношение между вещью в себе и её явлением внеприродно и алогично, для нас оно всецело реально. Ведь ясно, что не только вещь в себе «аффецирует» наши рецепторы, но и, наоборот, наши эффекторы в свою очередь «аффецируют» абсолютную реальность. Слово «действительность» происходит от глагола «действовать» («Wirklichkeit – wirken»). To, что явлено в нашем мире, – это не только наш опыт, на который односторонне влияют реальные внешние вещи, воздействующие на нас сквозь призмы идеальных возможностей опыта. То, что мы переживаем как опыт, – это всегда соприкосновение, взаимодействие реального в нас с тем, что реально вне нас. Таким образом, отношения между событиями внутри и вне нас не являются алогичными и не накладывают принципиального запрета на выведение закономерности внешнего мира из закономерности внутренних событий. Скорее это такое отношение, которое существует между образом и объектом, между упрощённой моделью и реальностью. Это отношение аналогии большей или меньшей степени приближения. И степень этого приближения в принципе открыта для сравнительных исследований. Иными словами, можно судить о большей или меньшей точности, с которой согласуются между собой действительность и её явление, сравнивая одного человека с другим или один организм с другим живым организмом.

На этих допущениях основывается очевидность того факта, что бывают более, а бывают менее корректные суждения о внешнем мире! Поэтому отношение между миром феноменов и вещью в себе не является установленным раз и навсегда некими идеальными законами формы, которые чужды и посторонни природе и в принципе недоступны для исследования. Суждения, вынесенные на основе таких «мыслительных необходимостей», не имеют независимой и абсолютной ценности. Скорее все наши категории и формы интуиции всецело естественны. Как любой другой орган, они суть эволюционно развившиеся рецепторы для восприятия и ретроактивной утилизации тех закономерных воздействий вещи в себе, с которой мы вынуждены взаимодействовать, если только хотим выжить и сохранить свой род. Особенности формы этих органических рецепторов находятся в отношении к свойствам вещи в себе, полностью выросшим из реальных естественных связей. Органические рецепторы адаптированы к этим свойствам биологически практически-достаточным образом, который ни в коем случае не абсолютен и даже не настолько точен, чтобы можно было сказать, что их форма совпадает с формой вещи в себе. Даже при том, что мы, как естествоиспытатели, суть в известном смысле наивные реалисты, мы всё же не принимаем ни явление за саму вещь в себе, ни опытную реальность за само абсолютно-сущее! Поэтому нас не удивляет, что законы «чистого разума» вязнут в серьёзнейших противоречиях не только между собой, но и с эмпирическими фактами всякий раз, когда исследование требует более точного контакта с реальностью. В частности, так происходит в физике и химии, когда они вторгаются на субатомный уровень. Там не только рушатся интуитивные формы пространства-времени, но и категории причинности, субстанциальности и, в известном смысле, категория количества (хотя в остальном категория количества, по-видимому, имеет наиболее безусловную значимость – за исключением разве что формы-интуиции восприятия времени). В свете этих эмпирических фактов «необходимое для мысли» отнюдь не означает «абсолютно значимого», что особенно ярко проявилось в ядерной физике, квантовой и волновой механике.

Понимание того, что все законы «чистого разума» базируются на самых что ни на есть физических и механических структурах центральной нервной системы человека, развивавшихся на протяжении множества эпох подобно любому другому органу, с одной стороны, подрывает, а с другой – существенно укрепляет наше доверие к законам «чистого разума». Заявление Канта, что законы чистого разума имеют абсолютную значимость и, более того, что всякое воображаемое разумное существо, будь то даже ангел, должно подчиняться одним и тем же законам мышления, представляется нам антропоцентрической презумпцией. Конечно, «клавиатура», образованная формами интуиции и категориями мышления (так называл это сам Кант), представляет собой нечто, что явным образом локализовано на физической стороне психофизического единства человеческого организма. Формы интуиции и категории относятся к «свободе» разума (если таковая существует) так же, как физические структуры относятся к возможным степеням свободы психики, а именно, одновременно и обеспечивают их существование, и накладывают на них ограничения. Но конечно же, эти грубоватые категориальные ящики, в которые мы вынуждены упаковывать внешний для нас мир «для того, чтобы иметь возможность опыта» (Кант), не могут претендовать на какую-либо автономную и абсолютную значимость. Этот момент для нас ясен: ведь мы рассматриваем их в качестве эволюционных адаптаций, и хотел бы я знать, какие научные аргументы могут быть выдвинуты против данной концепции. В то же время, однако, природа их адаптации указывает, что категориальные формы интуиции и сами категории оправдывают себя в качестве рабочих гипотез при взаимодействии нашего рода с абсолютной реальностью окружающей среды (при том, что их значимость является только приблизительной и относительной). Таким образом проясняется тот парадоксальный факт, что законы «чистого разума», которые терпят крушение на каждом шагу в современной теоретической науке, тем не менее выдержали (и по-прежнему выдерживают) проверку практикой биологической борьбы за выживание и сохранение рода.

Точки, из которых состоят репродукции фотографий в наших ежедневных газетах, незаметны и создают удовлетворительное изображение, если рассматривать его поверхностно и на расстоянии. Но они отчётливо обнаруживаются при использовании увеличительного стекла. Так и воспроизведение мира в наших формах интуиции и категориях терпят крах, как только от них требуется более точная репрезентация их объекта, как это и происходит в волновой механике и ядерной физике. Всякое знание, которое индивид может извлечь из эмпирической реальности «физической картины мира», по самой сути дела представляют собой только лишь рабочие гипотезы. И как бы далеко ни простирались их родозащитные функции, все те врождённые структуры разума, которые мы называем «априори», также суть только рабочие гипотезы. Нет ничего абсолютного, кроме того, что скрывается внутри и по ту сторону феноменов. Ничего из того, что может помыслить наш мозг, не имеет абсолютной, априорной значимости в истинном смысле слова – даже математика со всеми её законами. Законы математики суть не что иное, как орган квантификации внешних вещей; более того, это орган в высшей степени важный для жизни человека, без которого он никогда не смог бы играть свою доминирующую роль на Земле, и который, стало быть, сполна оправдал себя биологически – так же, как и все прочие «необходимые» структуры мысли. Конечно, «чистая» математика не только возможна, но и существует – как теория внутренних законов этого чудесного органа квантификации, важность которого невозможно переоценить. Но это не дает нам права превращать его в абсолют. Счёт и математическое число воздействуют на реальность примерно так же, как делает это землечерпальная машина своими ковшами. Говоря статистически, при большом числе отдельных случаев каждый ковш черпает, если огрублять, одинаковое количество породы, но в действительности даже в любых двух из них никогда не будет в точности одного и того же содержимого.

Чистое математическое равенство есть тавтология: я утверждаю, что если моя землечерпалка черпает столькими-то ковшами, то такое-то их число наполнилось. Два ковша моей машины абсолютно равны между собой, так как, строго говоря, это всякий раз тот же самый ковш, а именно, номер первый, единица. Но это всегда справедливо только для пустого высказывания. Два реальных ковша, наполненные тем или иным содержимым, никогда не будут равны друг другу; единица, присвоенная реальному объекту, никогда и нигде во всей Вселенной не найдет себе равенства. Верно, что дважды два равно четырём; но если к двум яблокам, баранам или атомам прибавить ещё по два, то они никогда не будут равны четырём другим, потому что одинаковых яблок, баранов и атомов не существует! В этом смысле мы сталкиваемся с тем парадоксальным фактом, что равенство «дважды два – четыре» в приложении к реальным вещам, вроде яблок и атомов, обладает гораздо меньшей степенью приближения к реальности, чем равенство «два миллиона плюс два миллиона равно четырём миллионам», потому что уровень индивидуальных различий исчисляемых объектов статистически снижается в случае больших чисел. Понятая в качестве рабочей гипотезы или функционального органа, эта форма мышления – нумерическая квантификация – была и остаётся одним из самых удивительных аппаратов, когда-либо сотворённых природой. У биолога она не может не вызывать восхищения, особенно неимоверно широкой сферой своей применимости, даже если и не считать сферу её пригодности абсолютной.

Можно вполне правдоподобно представить себе разумное существо, которое не квантифицирует реальности посредством математического числа (то есть не использует ряд 1, 2, 3, 4, 5… и т.д., не исчисляет индивидов, приблизительно одинаковых или равных между собой, как-то: атомов, баранов и т.п., не прибегает к помощи «верстовых столбов», помечающих наличное количество), а непосредственно постигает всё это каким-то иным способом. Вместо определения количества воды числом литровых сосудов, можно, например, по растяжению резинового баллона известного размера судить о том, сколько воды в нём содержится. Вполне могло быть чистой случайностью или, другими словами, было вызвано какими-то историческими причинами, что наш мозг оказался более готовым исчислять экстенсивные, чем интенсивные количества. В этом нет совершенно никакой «мыслительной необходимости», и вполне можно себе представить, что способность исчислять интенсивно, то есть методом, указанным в примере с растяжением резинового баллона, смогла бы развиться до такого уровня, при котором она стала бы равноценной, равномощной нумерической математике и заместила бы её. В самом деле, способность непосредственно определять количество, присущая как человеку, так и многим животным, возможно, обязана именно такому – интенсивному – процессу квантификации. Разум, исчисляющий чисто интенсивным образом, выполнял бы некоторые операции проще и быстрее, чем наша математика «черпально-ковшового» типа. Например, он мог бы мгновенно вычислить кривую, что для нашей экстенсивной математики возможно лишь опосредованно, методами интегрального и дифференциального исчисления, помогающими нам преодолевать границы нумерического подхода, но всё же концептуально неотделимых от последнего. Интеллект, определяющий количество чисто интенсивно, не смог бы понять, что дважды два равно четырём. Поскольку у него нет понятия о числе «один», то есть о нашем пустом числовом ящике, то для него был бы непостижим и наш постулат о равенстве двух таких ящиков, а в ответ на наше утверждение о наличии равенства в данном случае, он объявил бы его некорректным, поскольку одинаковых ящиков, атомов и баранов в природе не существует. И в своей системе отсчёта он будет столь же прав, как и мы – в своей. Разумеется, система интенсивной квантификации осуществляет многие операции хуже, то есть запутанней, чем нумерическая математика. Тот факт, что последняя ушла в своем развитии гораздо дальше, чем способность к интенсивному определению количества, говорит в пользу её большей «практичности». Но даже и при этом она была и остается только органом, эволюционно приобретенной «врождённой рабочей гипотезой», которая по самой сути лишь приблизительно адаптирована к свойствам вещи в себе.

Биолог, стремящийся понять отношение наследственной структуры к упорядоченной пластичности всего органического, приходит к универсальному закону, которому подчиняются как физические, так и интеллектуальные структуры и который справедлив как для протоплазмы и простейших одноклеточных, так и для категориальных форм мышления и творческой пластичности человеческого разума. Начиная с самых примитивных форм в царстве простейших, жёсткие структуры служат столь же важным условием дальнейшей эволюции, как и пластичность органического. В этом смысле жёсткая структура – такое же необходимое и всеобщее свойство живой материи, как и её пластическая свобода. Вместе с тем всякая жёсткая структура, будучи необходимой основой органической системы, несёт с собой и нежелательный побочный эффект: своей жёсткостью она лишает систему определённой степени свободы. Всякий раз, когда прибегают к помощи механических структур, то тем самым в известном смысле связывают себя. Как точно сказал фон Икскюль, амёба машинообразна в меньшей степени, нежели лошадь, – имея ввиду в основном их физические свойства. Аналогичное отношение, существующее между структурой и пластичностью человеческого мышления, в поэтической форме выразил Ницше: «Мысль – это раскалённая лава, но всякая лава обрастает коркой. Всякая мысль в конце концов сокрушает самое себя "законами"». Подобное сравнение со структурой, выкристаллизовывающейся из жидкой среды, несёт гораздо более глубокий смысл, чем вложил в него Ницше: нельзя считать совершенно невозможным, что всё, приобретающее твёрдую форму как в физической, так и в интеллектуально-психической сферах, есть вынужденный переход из жидкого состояния некой плазмы в твёрдое.

Но Ницше и Икскюль кое-что проглядели. Лошадь – высшее по сравнению с амёбой животное не вопреки, а во многом благодаря тому, что она приобрела более богатый набор дифференцированных жёстких структур. Организмы с наименьшим возможным числом структур так и останутся амёбами, нравится им это или нет, поскольку без жёстких структур какая-либо более высокая организация немыслима. Символом организмов с максимумом высокодифференцированных фиксированных структур может служить лобстер, плотно и туго закованное в свой панцирь создание, способное к движению лишь в определённых местах сочленения своей брони, обладающее строго ограниченными степенями свободы; другой пример – паровоз, способный перемещаться только вдоль предписанного ему пути с очень редкими поворотами. Для всех живых существ повышение уровня ментальной и физической дифференциации – это всегда компромисс между ними, как двумя крайностями, и ни одна из них по отдельности не может обеспечить высшую реализацию возможностей организма. Повышение уровня дифференциации механической структуры всегда и везде влечёт опасную тенденцию сковывать интеллект, чьим слугой она была ещё мгновение тому назад, и препятствовать его дальнейшей эволюции. Жёсткий панцирь-скелет артропода – именно таково препятствие для эволюции, как и фиксированные инстинктивные движения многих более высокоразвитых организмов, равно как и индустриальная машинерия человека.

Да и всякая мыслительная система, настаивающая на своей неизменной «абсолютности», дает тот же самый эффект оцепенения. Концом такой системы становится момент, когда она обретает верящих в её непогрешимое совершенство последователей, – в этот момент она уже «ложна». Только в состоянии становления философ бывает человеком в подлинном смысле слова. Мне приходит на память прекрасное определение человека, которым мы обязаны философии прагматизма и которое, наверное, лучше всего сформулировал Гелен в своей книге «Человек». Человек определяется им как перманентно незавершённое существо, перманентно же недоадаптированное и недоструктурированное, но постоянно открытое миру, постоянно становящееся.

Когда мыслитель, даже величайший, завершает свою систему, он в принципиальном смысле начинает чем-то напоминать собою лобстера или паровоз. Как бы ни были изобретательны его последователи и ученики в рамках предписанной и дозволенной панциреобразной системой учителя степени свободы, сама система станет опорой прогресса мысли и познания только тогда, когда найдутся последователи, отколовшиеся от нее, ухватившиеся за новые, а не «встроенные» степени свободы и претворившие части системы в новую конструкцию. Но если мыслительная система столь монолитна, что долго не появляется никого, кто имел бы власть и способность сокрушить её, то прогресс может быть остановлен на века:

 

«Сей камень лжёт, быть должен кто-то,

Кто тут его воздвиг,

И тот, в ком вера нетверда, споткнётся здесь,

На дьявольском сем камне, на этом дьявольском мосту!»

(Гёте, «Фауст»; вольный перевод А. Толстова)

 

Подобно тому, как мыслительная система, воздвигнутая отдельным человеком, подчиняет себе своего творца, так же обстоит дело и с эволюционно развившимися надындивидуальными априорными формами мышления: их тоже принимают за абсолют! Машина, чье родосохраняющее значение состояло изначально в квантификации вещей внешней реальности; машина, созданная для «подсчёта баранов», вдруг стала претендовать на абсолютность и зажужжала с восхитительным отсутствием внутренних перебоев и противоречий, – но лишь до тех пор, пока она вертится пустой, пересчитывая свои собственные ковши. Если позволить землечерпалке, мотору, бензопиле, теории или априорным формам мышления работать вхолостую, без наполнения, то свои функции они ipso facto будут исполнять без заметного трения, стука и шума: ведь части в подобных системах, конечно же, не противоречат, а согласуются друг с другом, они чётко и точно прилажены и сонастроены. Пока пустые, они и в самом деле «абсолютны», т.е. абсолютно пустые. Когда же от системы ожидают работы, достижения какого-то результата, относящегося к внешнему миру (в чём, вообще говоря, состоит реальный смысл существования средств сохранения рода), вот тогда-то эта штука начинает стонать и скрежетать. Когда ковши землечерпалки вгрызаются в землю, когда зубья пилы врезаются в дерево, когда предположения теории врубаются в материю подлежащих классификации эмпирических фактов, тогда и возникают нежелательные посторонние шумы как следствие неизбежного несовершенства любой естественно сформировавшейся системы. А никаких иных систем для учёного-естествоиспытателя не существует. Но именно эти-то шумы и свидетельствуют, что система взаимодействует с реальным внешним миром. В этом смысле они – нечто вроде двери, через которую вещь в себе выглядывает в наш мир феноменов; дверь, через которую лежит дорога к новому знан<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: