ЛОПАТА КАК ОРУЖИЕ ПРОТИВ НАРУШИТЕЛЕЙ СЕМЕЙНЫХ ГРАНИЦ




 

Через две недели после этого рассказа меня рано разбудили голоса стоявших, очевидно, на тропинке, у калитки.

– Да что ты, Ксенок, очумела? Это же я, – говорил мужской голос.

– Кто вы? Я вас не знаю. Уходите, откуда пришли! – звучал злобный и будто бы удивленный бабушкин голос.

– Ну да, ты меня не знаешь. Я марсианин, с парашютом к тебе спрыгнул! Слушай, у меня горе: открылась измена. Мой сын – не мой сын!

– С чего ты взял?

– Наука! Я водил его в лабораторию установления отцовства. Кровь у нас брали.

– Ошиблись! Знаешь, сколько ошибок в науке, в жизни? Вся жизнь – ошибка!

– Какая ошибка! Я оскорбленный отец и муж. Где отведешь мне место?

– Я честная женщина, я мученическая жена. Не кидай тень на мою хрустально чистую честь. Иди к своему сыну.

– Ты меня изгоняешь? Меня из‑за тебя мучила эта блудница вопросами, почему у меня по вечерам заседания кафедры, а ты… Все вы такие. Твои‑то хоть дети – твои?

Пауза. Послышался глухой удар лопатой, а затем хруст ломаемых клумб. Утренний гость убежал, сделав в пионах траншею.

На следующее утро бабушка обнаружила большой ущерб в морковной гряде и пошла искать виновника за огородом, и по дороге обнаружила пропажу старой телогрейки с чучела.

Я сопровождала ее на охрану нашей границы. Наш огород переход в поле, заставленное стогами. Опершись на лопату, бабушка хмуро глядела, как из ближнего стога выдирался длинный человек в штормовке, снимал с головы и плеч космы соломы. После чего стал шарить в дыре и выволок рюкзак.

Он отряхнулся, пригладил волосы, окружавшие его тонзуру, и стал уговаривать бабушку, говоря, что он «еще хорошо сохранился».

– На чай и не надейся, – отрезала бабушка.

– Розанчик мой прелестный… Ну как же…

– Что‑о? Розанчик? Так… Ты же меня всегда Ксенок‑Колосок называл? У тебя, значит, весь набор садовых цветов был?

Вскоре бабушка заставила себя понизить голос, очевидно вдохновленная какой‑то целью.

– Значит, не хочешь возвращаться больше к себе на Маркса, 17? Никогда?

– Никогда на Маркса, 23 не возвращусь! Отрезаны пути!

– Никогда не возвратишься в свою двадцатую квартиру?

– О нет, эта пятнадцатая квартира – мой позор.

Бабушка впала в размышления, а потом извлекла из кармана ватника два бутерброда с тонкими ломтиками сыра и отдала приятелю со словами: «Не порть мне гряды». После этого мы ушли в дом.

В тот же день она уехала в город, оставив меня на соседку Капу, из города по выведанному адресу послала телеграмму сыну старого дружка, сообщив о местопребывании взбунтовавшегося отца.

Наутро бабушкин дружок еще издали увидел синий «москвич» своего сына и спрятался в лес. Так что на первый раз избежать пленения ему удалось. Однако ночевал он по‑прежнему в стогу. Бабушка поставила пол‑литра шоферам, чтобы они начали увозить стога сперва с нашего поля, а не с соседнего, и они убрали жилище беженца.

Он впал в апатию и на следующий день был забран сыном домой. Я его рассмотрела: длинный, худой, с облетевшей головкой. Про такого говорят «волос в супе».

Перед отъездом бабушкин гость кричал на всю деревню, обращаясь к толстому человеку с заросшей головой, вылезшему из машины:

– Оставьте меня! Я вас не знаю!

Беженец бился и орал на всю деревню.

– Папа, тебе вредно волноваться, – отвечал вла делец синего «москвича», заталкивая отца в машину. – У тебя сердце.

– Какой я вам папа! – слышались из машины приглушенные крики. – Спросите у вашей матери, кто ваш отец!

 

В НОЧЬ НА ИВАНА КУПАЛУ

 

Среди бесконечных бабушкиных разговоров о еде и маминых страхов жить было скучно, а порой и тяжело. Окружающий мир – деревенские – относились к нам настороженно. Не свои мы им были, «горожане», «москвичи». Бабушка относилась к той же Евдокии‑молочнице свысока, называла ее, бывшую старше, Дунькой. Та обращалась к бабушке на «вы». Дед вел помойную войну со старухой Черепениной и был всецело поглощен ею. Мама не выходила на улицу вообще. Отец наезжал редко, дома не любил, с дедом и бабушкой цапался.

Я защищалась фантазией, мечтала на ходу, одиноко сидя посреди поля или за супом.

Почти каждую ночь снился мне французский генерал – каждый раз в ином обличье – то с головой, то без головы, – то в мундире, огненно сверкая глазами и размахивая шашкой, – то во фраке, танцующий старинный полонез, – а то и вовсе в позе мечтающего Пушкина, прислонившийся к сосне возле могилы и глядящий на звезды. На лице зеленоватый цвет луны.

 

Помню, мне приснился сон. Иду я в ночь на Ивана Купалу через заросший Екатерининский канал по насыпи. Белая луна на небе. Вхожу в лес. Бугор разверзся. В нем полыхает что‑то огненное. Слышу над собой улыбчивый старческий голос. Вероятно, древняя речь. «Аще бо сребро или злато скровино будет под землею, то мнози видят огнь горящ на том месте, то и то же дьяволу указующу сребролюбивых ради». Такое что‑нибудь. Испугалась я и уж бежать хотела обратно, но вижу, манит меня кто‑то издали и тихонько зовет: «Маша, Маша». Подошла ближе, земли под собой не чую, глянула в разверзтый холм, а там, в гробах, один в другом: золотой – серебряный – железный – генерал лежит. Мундир из алого сукна, ордена и шпага блещут, в головах что‑то переливается желто‑синим пламенем. Цветок папоротника! Генерал манит меня, и ступила я на тот холм, где его вместилище находится, – вдруг все вмиг изменилось. Вижу, стоят столы длинные, за столами гости веселятся, звон чарок. На столах блюда серебряные, бутылки зеленого стекла в сетке, высокие подсвечники. Одна дама с покатыми плечами и рыжеватыми, хной крашенными локонами, вся молочно‑розовая, в белом платье в пол, заливисто так смеется. Хочет отрезать с большого блюда себе кусочек, да не может: на блюде что‑то ерзает. Подхожу ближе, глянула. На блюде вертелась, стараясь улыбаться всем гостям сразу, голова генерала. Бросилась я бежать, добежала до венецианского мостика, который раньше насыпью был. Голова кружится, упаду, думаю, в воду и утону. Слышу, кто‑то романс поет, голос ко мне приближается, а слов не разберу. Из белого тумана, что по воде стелется, выплывает лодка, на веслах генерал, довольной улыбкой сияет, рядом – дама в кудрях.

Подплывают и будто меня не замечают. Вижу: дама та – вылитая моя бабушка! Стоит в лодке и поет:

– Ой, белки‑белки‑белки, ой, жиры‑жиры‑жиры! Витамины – наша цель! И нельзя нам отступать.

Страх у меня как рукой сняло, все на свои места возвратилось, канал снова зарос, и мостик исчез.

 

…И вот, наконец, долгожданный Иванов день в моей жизни настал. Меня, конечно, в лес не пускали. Я затаилась в своей постельке и ждала, когда мать уйдет к отцу. Надо дождаться, пока она перестанет ругать отца и затихнет, и сбежать в лес.

Последнее время мама ругается долго – отец все время живет в Домах творчества. Когда его нет, мама тоскует по нему и даже от тоски иногда звереет и дерется с бабушкой. Перебранка за стеной стихала и наконец кончилась. Я стала перебирать в голове рассказы Крёстной и вспомнила, что надо знать три молитвы, чтобы прочесть их над цветком папоротника. Кроме того, надо взять с собой косу. Ее лезвие переломится на разрыв‑траве.

Ни одной молитвы я не знала и решила сочинить по пути, заодно обороняя себя от нечистой силы. Нужно было взять косу, но она была длинная и страшная, меня родители учили бояться косы – но как без нее? На которой траве коса переломится, – учила Крёстная, – та и есть разрыв‑трава. Ладно, возьму вместо косы лопату. Повесила за колечко будильник на шею – чтобы знать, когда стукнет двенадцать.

Волоча лопату, отправилась со двора. Как только я вступила за калитку – меня обволокла черная беззвучная ночь, пахнущая ночными травами. В поле я, чтоб было не страшно, вслух разговаривала со святым Николой Угодником, как велела Крёстная: «Помоги, дедушка Николай Угодник. Я – чадо твое. Ты во сне приходил ко мне, сманил меня на это путешествие. Если берешься помочь – подкинь ветку до поворота».

Ветку он мне подкинул после поворота. «Старый, глуховатый – что с него взять? Я же ему говорила, что до поворота», – думала я.

Тропа вывела меня к лавам, я не глядела вперед, занятая тяжелой верткой лопатой. Внезапно из‑за речки и как бы рядом с неба раздался жуткий костяной звук. Будто огромный жук скребся в гулкой коробке. Пятясь, я видела, как на лавах вспух черный ком, заворочался и развалился в стуке и всплесках.

Я попятилась к Нюриному дому.

– Боженька, защити!..

Меня испытывали. Пугали. Такое дело – Иванова ночь!.. Тут я разглядела полосу тропы, протоптанную к прибрежному леску. Тропа привела к речке, берег был истоптан. На илистом берегу лежал плотик. Здесь Нюра брала воду и купалась ребятня.

За поворотом на лавах по‑прежнему рычало и стукало, и завывало машинным голосом. Держа обеими руками лопату, я спустилась с плотика. Пыталась успокаивать себя, на груди по‑домашнему тикал будильник. Тут с противоположного берега свалилось что‑то черное, будто пень бросили. Оно двинулось ко мне, оцепенелой от ужаса.

Чудище говорило само с собой человечьим голосом:

– Ведь говорил тебе, не пей!

– Да я ж немного.

– Немного? Аж в ушах звон и в животе бурлит. А теперь и вовсе под вражеской шашкой француза безвестной смертью в лесу погибать. Говорил тебе – прими свои двести пятьдесят и иди.

– Ага, прими, сам возьми, – со злобой передразнил другой.

– Опять сегодня полтонны скрепок в брак спустил. А если найдут?

– Не найдут. Может, это не я, это, может, Кузьмич сделал, у него станок поломан…

– Негодяем ты был, негодяем и остался. Взялся не за свое дело! Пас коров – и паси.

Тут я, пятясь, скатилась кувырком с холма. От падения старый будильник произвел дикий треск, а потом истерически зазвенел. Я потеряла босоножку. Одновременно с будильником голоса хрипло взвыли, будто стараясь вывести какую‑то высоченную ноту. Поблизости я услышала падение. Увидала перед собой то загорающиеся, то потухающие огоньки. Темная фигура поднялась, покачнулась и упала. На генерала не похож. Без орденов и сабли.

Я и фигура сделали шаг друг к другу.

– Дядя Шура? – узнала я нашего соседа по прозвищу Серый, только что изгнанного из пастухов, который встретился мне в этом же месте месяц назад, когда я репетировала поход за кладом.

– Маша – ты?.. – Серый поднялся на локтях.

– Что вы здесь делаете? – спросили мы друг друга хором.

– Я от генерала убегал… – смутился Серый.

– Вы его видали? – вытаращила глаза я.

– Не видел, но грохот и звон слышал… Я заблудился. С работы возвращался, ногу вывихнул.

– Да вы его не бойтесь, – храбро сказала я.

– Он вообще‑то давно уже не показывается. Я когда в школе учился… на рыбалку пойдешь, он из‑за елки вылезет, «о’кей» – говорит, а я ему: «хенде хох!» – так и разойдемся.

Пошли обратно. На лавах мой попутчик отстал.

– Что это вы, дядя Шура?

– Ох! – застонал Серый. – Нога…

Его вывихнутая нога застряла между досками моста.

– А с кем вы говорили, дядя Шура? – спросила я.

– Да я сам с собой… выяснял отношения.

Выбрались на берег. Одной рукой Серый опирался на лопату, другой на мое плечо. Поносил не меня, хотя вывихнул ногу, напуганный моим будильником. Поносил городскую шпану, она кучей подвалила на мотоциклах и кладет настил на мосту, по‑нашему – лавах. Лавы для мотоцикла непроходимы, а пацаны хотели спрямлять путь с Пятницкого шоссе на Ленинградское. Как я уразумела, Серый сцепился с мотоциклистами, и ему наподдали. Грозил натянуть стальной канат, чтоб слетали их срезанные головы.

Вот они! Летят!

Мы устроились в засаде у тропы, идущей от лав. Вжались в кусты, ослепленные светом фар.

– Первый! – злорадно прошептал Серый.

Головной мотоцикл преодолел лавы. Из магнитофона неслось: «Новый поворот! Что он нам несет?! Пропасть или взлет?!» Накатывали и накатывали мотоциклисты. Свешенные волосы, блеск никеля.

Я стояла на стреме и тряслась, ведь рокеры могли вернуться. Серый подрыл столб, трудясь по плечи в воде, с вывихнутой ногой. Лавы повалились в воду, с треском отвалились ветхие доски.

Эх, разве я тогда могла знать, что, помогая Серому остановить ночное нашествие, на годы отодвинула встречу с Борисовым? К тому времени минул год, как прошел Тбилисский фестиваль, где Борисов был с зеленой бородой, – и они вдвоем с Левой Такелем вытворяли всякие чудные па. Играли лежа на сцене. Было время Башлачева, Цоя и Майка…

Гонцы мне были посланы. А я вручила лопату Серому, встала с ним плечо к плечу. Да что я себя терзаю! Самые интеллектуальные из колхозных ребят крутили тогда «Машину времени» – имя Борисова и сейчас вызывает у деревенских смех.

Дошли до деревни. На прощание Серый попросил меня заступиться за него на работе.

– Завтра пойдем со мной на завод. Я там скрепки делаю. Меня там не понимают как человека.

 

Я легла спать, и никто ничего не заметил.

Наутро Серый выпросил меня у мамы, и мы пошли к нему на завод. По дороге Серый, хромой, с палкой, перьями в голове, говорил что‑то непонятное про честь, совесть и человеческие слабости, и все оправдывался передо мной в том, что он спускает ежедневно по тонне скрепок, которые бракует будто бы его станок, в озеро, – но нашему могучему государству от этого ущерба не будет.

– И вообще! – заявил Шурик. – Мое дело – коров пасти, а не скрепки делать!

Нас пошатывало с недосыпу: мотоциклисты прорывались через Жердяи под утро. На заводе Серый водил меня в медпункт и в отдел кадров, предъявляя вывихнутую ногу и меня, спасенную в ночном лесу.

Мы очутились в комнате под названием «Отдел кадров». За столом сидела толстая тетка в полосатом платье, с популярной в наших местах прической под короткошёрстого барана. Только она вынула из сумочки запакованную в фольгу булку с маслом…

– Здрасте, товарищ Заворотило, – сказал Серый. – Оплатите, мне, пожалуйста, по бюллетеню производственную травму – полученный вывих ноги. Героически спасал маленькую девочку.

– Не выдумывайте, – отрезала Заворотило. – От вас пахнет. Вы пьяны, товарищ Серов. Мы вам не только бюллетень не дадим, мы вас выгоним! Давно пора!

– Я спасал маленькую девочку! Заблудилась в лесу. Ночью! – повторял Серый. – При этом я сломал ногу. Советское правительство всегда высоко ценило подвиги своего народа… и даже поощряло, а вы подходите к делу как материалист… буржуазный материалист, враждебный нашему обществу.

Серый и сам не ожидал, что может выговорить такие длинные умные фразы.

– Нет, – отрезала товарищ Заворотило, – это никак нельзя считать производственной травмой, потому что эта травма житейская. Кроме того… – Она запнулась. – Вы бы лучше своего сына спасали. Из колоний не вылезает.

– Петровна! Представь… – уже без энтузиазма продолжал Серый. – Ночь. Темно. Бурелом. Овраги. Маленькая девочка заблудилась в лесу…

– За нами гнался генерал, – не выдержала я, – и в руках держал свою голову! Французский.

Заворотило подавилась булочкой, икнула и выкатила глаза.

– Не верьте ей, – заволновался Шурик. – Голова на нем.

– Генерал лежит в железном гробу, а железный – в серебряном, а серебряный – в золотом, как вождь гуннов Аттила, – частила я, думая, что спасаю дядю Шурика.

Про Аттилу я слышала от отца, который пытался преподать мне историю через сказки.

– А рядом с гробами – дверца! – настаивала я. – Ведет в подземную галерею, там лежит имущество личного обоза Наполеона! Упаковано в зарядные ящики и бочонки из‑под пороха. Там серебряные оклады с икон, всякое такое церковное. Генерала зовут Де Голль Жозефан Богарне.

– Откуда у вас французы взялись? – спросила работница отдела кадров, чье удивление быстро сменилось раздражением.

– У нас есть… – ответил Серый, – у нас остались!

– А почему от вас сейчас пахнет, товарищ Серов?

– Оттого, что коллектив мне не верит, – с тоской во взгляде произнес Серый.

Заворотило сжалилась над ним и прогул не записала.

После этого Серый посчитал меня своим другом и захотел познакомить меня со своим товарищем Степкой. Как я поняла, этот цыганистый мужичок с пронзительными чернющими глазами, родом из Малых Жердяев, оказался наставником Серого в важном деле сокрытия заводского брака.

За время нашего разговора его станок наметал целую тележку негодных канцелярских скрепок. Они сцепились в сетчатое полотно. Серый закидал брак паклей, вывез из цеха и на наших глазах вывалил в озеро.

 

О ЛЮБВИ

 

В шестьдесят пять лет у бабушки наконец началась счастливая жизнь. Позади остались годы работы прорабом в полутемных, залитых водой подвалах, где стояли холодильные установки и валялись оголенные провода, а она все боялась удара током.

Во‑первых, выйдя на пенсию, она наконец смогла жить с дедом: бывшая против их совместной жизни свекровь умерла. Во‑вторых, бабушка получила свой дом – с тремя солнечными террасами, в одной из которых солнце бывало утром, в другой – днем, в третьей – вечером. В горнице, рядом с печкой, стоял телевизор, по которому показывали еще одну бабушкину радость – элегантного патриота своей Родины штандартенфюрер Штирлица, давно жившего за границей и притом верного своей советской супруге!.. Дом деду в нарушение всех правил – до 1968 года горожане не могли иметь дома в деревне – выдали за инженерные заслуги на Волго‑Доне и Куйбышевской ГЭС. В‑третьих, к дому прилагался огород – источник земледельческих и кулинарных радостей, которые бабушка ценила больше всего.

Счастье по временам омрачалось только ее драками с дочерью, моей мамой. Мама говорила, что ей приходится есть, пока бабушка спит, потому что хозяйка дома экономит на ней. Зато меня бабуля кормила так, что я после обеда даже гулять не могла.

Бабушкина любовь и ненависть всегда выражалась с помощью еды. Папа говорит, что у бабушки религия такая – витаминизация. Ее религия не связывает небо и землю – она утверждает жизнь. Бабушка трижды в день совершает большой обряд моления и множество раз малые. Сколько раз я обнаруживала бабушку за кустом смородины, она запрокидывала голову и выдавливала себе в рот сок из плотно набитого ягодами марлевого мешочка! Это сопровождалось тихими словами благодарности всему сущему. В бабушкиных святцах, затертой тетради, имена святых выведены красным карандашом: С, Е, В1, В6, D, А, К. Сатана по имени Авитаминоз лыс, беззуб и обезображен рахитом (нехватка витамина К и D), отравлен холестерином.

Согласитесь, бабушкиной религии не хватало романтизма, сентиментальности и красоты. С мужеством пророка, оставленного последним учеником, бабушка терла, чистила, помешивала, парила и варила. То и дело она подкладывала мне яблоко или репку, ставила на стол сырники с шапочками сметаны и произносила проповеди о комбинациях белков и жиров.

Но больше всего бабушка любила картошку‑синеглазку. Это была любовь с детства – а такую не пропьешь. Бабушка толкла из картошки пюре, пекла ватрушки и драники, жарила ее на чугунной, покрытой почернелыми слоями сгоревшего жира сковородке и оттуда же ела, не перекладывая в тарелку. Говорила, что самое вкусное – то, что пригорело. Взгляд при этом у нее останавливался, как при медитации. Это было наслаждение в чистом виде. И в самые урожайные годы бабушка жалела картошки на посадку, – а сажала одни «глазки». Сбор урожая осенью был ее любимой порой. Она, как крот, перерывала всю «усадьбу», бережно доставала картошки из земли и клала их в два мешка – в первый красивые, гладкие клубни, во второй – кривые и поменьше.

Толчок бабушкиной страсти был дан в голодные послереволюционные годы, когда она, подмосковная жительница, искала с другой девочкой на поле мороженые картофелины на колхозных полях. Бабушкина подруга считалась богатой: у них была корова. Две девочки ходили в конце марта по проталинам с лопатками. Бывало, там же и съедали добытое, очистив от гнили. Две‑три картошенки относили немке Нине, помиравшей от туберкулеза в комнатушке при кухне, которую снимала ее мать. Однажды мимо бабушки и ее подруги ехал мужик. Он схватил девчонок и отвез в сельсовет. Хорошо, у бабушкиной подруги был отец: наутро он нашел их и освободил из заключения.

Еще бабушка рассказывала, как растили картошку в лихолетье: из коровяка делали горшочки, туда совали картофельные очистки с глазками и поливали. Когда земля чуть прогревалась, этот горшочек ставили в лунку и накрывали землей, приминали ладошками.

Я росла в изобилии. Любила только зеленый июньский крыжовник.

Мы с подругой Настей прятались от бабушки за кустом, но она нас все равно замечала и ругалась:

– Кто вам разрешал есть незрелые ягоды? А ну, вон отсюда!

Тогда мы, пройдя инспекцию бабушки, то есть лишившись своих запасов в карманах, шли лазить по ивам, нависшим над болотом. В болото превратился Екатерининский канал. Это было волнующее, экстремальное развлечение.

Еще я очень любила чердак, чьи тайны были скрыты в сундуках, пыльных мешках со старыми, поеденными молью воротниками… Там можно было обнаружить послевоенные елочные игрушки – самодельных сов из грецкого ореха, тряпичных и бумажных кукол. Сказочными казались и бабушкины крепдешиновые платья в цветах, прозрачные в тугом луче июльского солнца, идущем из крошечного оконца. В этом луче всегда плавала крупная пыль. На сундуках стояли коробки, украшенные ракушками. Эти коробки, при везенные бабушкой с черноморских курортов, были полны старомодной бижутерией. Я рылась там и на ходила крупную брошь с потемневшим металлом и выпавшими стразами, поцарапанный искусственный жемчуг, флаконы от «Красной Москвы». Но больше всего я любила разглядывать и примерять бабушкины головные уборы: шляпы‑таблетки, шляпы‑тарелки, фески, чалмы, канотье, колпаки. Тирольские шляпы, шляпы с двумя и одним рогом, широкополые соломенные с тощим букетиком выцветших цветов на полях, похожие на закуску в санаторной столовой.

Видно, шляпы были второй по счету бабушкиной любовью после картошки. Да и как могло быть иначе? По сути дела, замуж бабушка вышла только после свекровиной смерти, а прабабка жила до девяноста. С восемнадцати, когда бабушка расписалась с дедом, – и до шестидесяти пяти, когда она наконец съехалась с мужем, – она отважно и безостановочно искала свою любовь.

Три самовара поблескивали в сумраке, как рыцари в доспехах. Один огромный, медный, пел. Стукнешь по нему ложкой – и по дому разносится мягкий бас колокола… На чердаке можно сидеть часами, рисовать принцесс в бабушкиных шляпах или писать «по‑взрослому» – букв мы с Настей еще не знаем, но у нас получается совсем как у дедушки. Мама против сидения на чердаке: «Идите, – говорит, – на воздух».

Конечно, можно идти «на яму», то есть на карьер, откуда раньше песок брали. Теперь он весь зарос цветами, травами и щавелем. Но для этого надо пройти мимо двора тети Тони, а у нее вечно петухи клевачие. Династия прямо какая‑то: сколько ее петухов в деревне помнят, все они драчливые и обязательно кого‑нибудь покалечат. Это очень странно – ведь сама тетя Тоня – кроткая и даже забитая женщина, как говорит бабушка. Она только три раза за всю жизнь в Солнечногорске была, в Москве – ни разу. А еще говорят, что животные в своих хозяев идут… У тети Тони муж ревнивый, из дому ее не выпускал. Последний Тонин петух, Вася, по приговору деревни, даже был привязан за лапу к забору.

С «ямы» всю деревню видать: как на ладони. Потому что на горе она. Как за кукольным домом, можно наблюдать за деревней. Вот тетя Капа, бывший бригадир доярок, идет к соседке. Вот бабка Евдокия вышла перед домом для коровы своей косить. Вот древняя Черепенина идет, сама не зная куда. Вот дядя Шура Серый со Степаном бредут к Евдокии пол‑литру просить. Ага, и тетя Нюра вышла из своей избушки «лавку» дожидать, через десять минут возвращается с горой серых буханок, похожих на камни. За «ямой» начинается поле ржи, уходящее за горизонт, в ней синие островки васильков. Мы с Настей соревнуемся, кто больше их нарвет. С карьера хорошо видна церковь за лесом, в Малых Жердяях. Солнце на закате обведено красным ободком и похоже на бабушкину желтую эмалированную кастрюлю или на монету из нашего жердяйского клада.

В деревне всегда много происшествий – не то что в городе.

Вот опять у нас в деревне необыкновенный случай произошел. Топталась я на дороге, изучая поведение гусей. Вдруг несется ко мне папа и еще с мостика кричит:

– Иди скорей на ферму, там корова тонет!

И убежал. Я за ним, а по дороге думаю: где ж корова могла утонуть? Разве что в болотине Екатерининского канала? Но это далеко от фермы, и там никогда не пасут.

Прибежала на ферму.

Вижу: все жердяи наши собрались, через ограждение вокруг сточной ямы перекинулись, глазеют туда. А там – корова в навозе барахтается, голова одна на поверхности! Яма эта сразу за фермой находится, и в нее транспортер ежедневно навоз сбрасывает. Видно, кто‑то забыл двери закрыть в торце фермы, корова шла, шла, о чем‑то своем думала – и упала. Теперь она при смерти. Храпит, задыхается, из сил выбилась – барахтаться. Над вонючим морем одни ноздри уже торчат. Дядя Шура Серый выламывает доски из ограды загона и наспех их сколачивает.

Тетя Капа, отставной бригадир доярок, полгода как на пенсию вышла, кинула дощатый плотик в навозное море и ступила на него. Самая храбрая женщина из всех доярок, одна не боится! Моя бабушка, хоть ее «расстреляй на этом месте», как она говорит, на такое бы не пошла. В руках у тети Капы веревка с петлей, кидает она петлю на рога корове, другой конец привязывает к трактору. Серый заводит.

Корову тащили, она лежала боком, разбросав ноги и безнадежно взирала на мир.

Приволокли ее к загону, ворота перед ней открыли, но, ступив на вновь обретенную землю, она, шатаясь, пошла куда‑то вдаль, в сторону поля. Лирический ее порыв не был понят: ее завернули и повели на ферму, мыться.

– Гляжу – и мучаюсь! – признавался мне Серый по пути к дому. – Хоть я уже заводской рабочий, к этой инстанции не отношусь, а не могу смотреть на коровью погибель! В душе я – пастух и пастухом умру! Любовь у меня к этому делу – и все!

 

ГДЕ ТЫ, МОГУЧАЯ ВЕДЬМА?

 

Прошел год.

Я ходила в третий класс и много читала. Но только о кладах. Во‑первых, старинное издание Черткова «Описание древнерусских монет» – к ужасу родителей: «Маша, не возись с пыльными книжками!» Во‑вторых, «Легенду о золотой бабе» Курочкина, и в‑третьих, журнал «Уральский следопыт». Журнал этот папа привозил от родни, из Перми. Однако больше всего я любила пословицы и приметы в сборнике Даля. Они стали моими девизами: «клад со словцом кладется», «то и клад, что в семье лад», «умеючи и заклятой клад вынимают», « клад положен, головою наложен, а кто знает – достанет», «на клад знахаря надо». Еще я вырезала заметки из газет, – готовилась продолжать свои поиски.

В мае приехала в деревню, одолела щелястые лавы, кое‑как поправленные жердяями, – первый дом – Нюрин. Родители убежали вперед, я зашла, поздоровалась.

Этим летом мне пришлось принять деятельное участие в судьбе Тани, парализованной почтаркиной дочери.

Как мотало Нюру с Таней по свету! Нигде не приживались. Где‑то под Вологдой было их последнее перед Жердяями пристанище. Там восемнадцатилетняя Таня повздорила с соседкой, вдовой, из‑за парня. О той женщине ходили дурные слухи, и многие советовали Тане отступиться. Однажды соперница пригласила Таню в гости, и, хотя они за версту друг друга обходили, Таня решила принять вызов. Та говорит:

– Выпей пока воды, я самовар включила… А за самоваром тогда и поговорим, как нам жить‑поживать… Эх, жарища!

На следующий день Таня захворала: очень болели ноги, ломило спину.

Стала худеть, выпадали волосы. Поговаривали, что случился сглаз.

Мать и дочь решили уехать подальше от злосчастного совхоза, списались с Капой, Нюриной сестрой. Она звала к себе.

В Жердяях купили этот дом, косой и кривой. Вскоре после переезда Таню парализовало и ноги отнялись первыми. В то время, к которому относится эта глава, Таня почти слегла, жили только руки. Когда еще могла полусидеть, вязала. Я приносила ей ромашки. Неделю без ромашек ей не пережить, присылает сказать, что ждет букет.

В Твери Нюра разыскала карельскую общину евангелистов. Эти места хорошо знала, ведь они с Капой родом из‑под Твери, карелки. Вот и посоветовали Нюре свои: «Уверуешь – Господь дочку исцелит». Община только образовалась, и Нюра была одной из самых деятельных новообращенцев: ездила за дровами, книгами для верующих.

Но вот прошло три года, как поселились они в Жердяях, и почти три года, как Нюра ездила молиться. Небесной помощи все не было.

Тут опять нашлись советчики, намекали: «Чем заболела – тем и лечись».

И пошли колдуны. Одна старуха посоветовала: «Помощник тебе нужен в твоих поисках. Возьми с собой непорочную девочку и ступай искать сильного колдуна».

Долго Нюра угощала меня мятными пряниками и «дедовскими» вафлями, пока решилась уговорить поехать с ней. Входила в доверие, мое и родительское.

Разыскали одну городскую, солнечногорскую, колдунью. Приехали. Желтый двухэтажный барак на окраине города. Туалет в огороде. Открыла крашенная в блондинку молодая баба с зелеными веками. Рыжая помада отливала сиреневым, низким голосом грубовато спросила:

– Вы кто?

– Больные. За помощью… Советом. Из Жердяев.

Из‑за ноги ведьмы вынырнул серый зверек.

– Какой пусик! Кто это? – обрадовалась я.

– Норка. Пусик – только жрет много. Сама ем суп из пакета – а ей варю с мясом. Как вас звать‑то?

Мы назвались.

– А меня Зинаидой. Проходите.

Зинаида владела комнатой и кухонькой. Пока Нюра рассказывала о своем горе, я приглядывалась. Почти всю комнату занимала стенка из ДСП. Еще был продавленный диван, где спал черный кот, и стол в изрезанной клеенке. В углу за стенкой еще один стол – маленький, на двух ногах, прибитый к стене. Покрыт красным бархатом с кистями, на нем фигурки. Рогатый мужик и голая женщина.

– Хм, а покрывало у вас на столе точно такое, какой у нас в школе флаг стоит, возле Ленина, – сказала я.

– А это и есть флаг. Видишь, на нем вождь вышит?

– А это что за фигурки? – опять спросила я.

– Богиня‑матерь и Рогатый бог, – важно ответила ведьма.

– Котик… Как зовут? – Я погладила кота.

– Имп. По‑английски – «Черт». Из прошлого кота мой друг по содружеству сделал перчатки для культа. Я сама не могла. Жалко очень…

– По какому содружеству?

– Солнечногорских ведьм.

– Убили? – ужаснулась я.

– Слушай, а зачем ты ребенка с собой таскаешь? – обратилась Зинаида к Нюре.

– Мне посоветовали, что надо невинную дитю…

– Бред, – отрезала Зинаида. – Чем меньше детей посвящено, тем лучше.

– Ты такая молодая, красивая, – любовалась на Зинаиду Нюра, – а жизнь свою дьяволу отдала.

– Красивая… А я и призвана околдовывать, охмурять! И вообще, – вдруг взорвалась ведьма, – вот сколько мир стоит, столько и винят женщин. Утверждали, что женщина слабоумна, что она совратительница. Ведьм обвиняли в мужской импотенции, во всем… А ведь ведьма вышла из культа Богини‑матери, из всех этих Иштар, Афродит, Марий, наконец… Ведьмы – женщины, живущие своим умом! Потомки амазонок, племена которых встречались по всему миру. Об индейском племени воительниц пишут королевские чиновники Хуан де Сан Мартин и Антонио де Лебрихи. Оба они принимали участие в походе конкистадора Гонсало Хименеса де Кесада в XVI веке. Но наши славянские ведьмы – потомки самых великих амазонок! Которые на Украине жили! В России всегда уважали ведьм, в Судебнике XVI века написано: если ведьма принесла тебе вред – возьми с нее штраф. Само по себе занятие ведовством не являлось преступлением. Женщина не должна подчиняться мужчине, нет! Не так это было задумано. Это всякие там потомки одномерного мира религиозных фанатиков отравляют нам нашу современную жизнь! Сегодня мы, ведьмы, служим для раскрепощения общества, наша новоязыческая религия должна служить удалению тревог, несчастий и скуки. Обо всем этом ни черта не заботится ваша церковь. Человек и природа…

– Это мы, грешные, не понимаем, а вот ты нам скажи, что нам де… – начала Нюра.

– Приеду. Погляжу на твою дочку, – сказала Зинаида.

Надо же, угадала!

– Сейчас мне некогда, может, на той неделе, – продолжила она. – Еду покупать холодильник с моим другом по содружеству, хороший мужик, он мне и стенку купил. У вас в Жердяях колдун был, Мусюн, извозчиком в Москве поначалу служил. Черную книгу имел, потом с помещиком вашим Зверевым спознался…

– Так и есть, извозчик, матушка, да, с помещиком, матушка, да, – зачастила, волнуясь, Нюра.

– Вот как пропала Черная книга! Заковало ее, говорят, на десять тысяч лет в стенах Сухаревой башни страшное проклятие, но, видно, не выдержало проклятие силы Мусюна. Отдалась книга в руки колдуну. Неви‑иданную силу получила ваша Крёстная от деда! Сильнее она ведьмы Киевской и сестры ее Муромской.

– Так и есть! – вскрикнула Нюра. – Только не берется лечить Танюшку.

 

Следующий раз мы с Нюрой ездили куда‑то за Подсвешниково.

Адрес дала сама Крёстная. Еле добрались. Пять домов было в том хуторе. Подошли, глядим – а они будто нежилые. Заросшие бурьяном участки. Заборов нет. Зашли в первый дом. Долго стучали, наконец дед открыл нам. Беззубый, в валенках, полосатых штанах и косоворотке – точно такой, какой был у нас на стенде в кабинете истории под надписью «Капитализм в России». От его желтой бороды сладко пахло трубочным табаком, как от папиной. Но в Солнечногорске и тем более нашей деревенской «автолавке» такой табак не продавали. Откуда?..

Дед долго на нас таращился вместо ответа, а потом сказал, почему‑то радостно улыбнувшись:

– Старуха Настасья уж год как померла. В доме никто не живет. Вон ее дом…

Мы обогнули дедово жилище и задами подошли к Настасьиной избе.

Из полыни на месте бывшего огорода на нас выпрыгнуло нечто, хрипя. Это был одичавший петух. Повернулся в профиль и стал нас разглядывать злым красным глазом. Подошли к дому с улицы. Стоим и глядим, нас будто притягивают эти крест‑накрест забитые окна. И вдруг… из темени на нас глянуло скуластое желтое лицо старухи – кожа и кости!.. Пропало.

Орем, бежим мы с Нюрой, не видя дороги.

Только добежав до автобусной станции, очухались.

 

На время меня увозили в Москву, и я не сопровождала Нюру по колдуньям.

Знаю, одна знахарка велела ей «выкатывать» Танину порчу семь недель подряд – яйцом. Яйцо нужно было взять свежее, с зародышем. Нюра все время путалась: то забудет слова православных молитв, то оторвет яйцо от тела больной, и, стало быть, порча растечется по всему дому. Другая ведунья велела тащить Таню на перекресток. Перекресток, знала я со слов Крёстной, место неладное: на перекрестке черти в свайку играют, яйца катают. Захочешь увидеть не к ночи помянутого – иди на перекресток и становись спиной к месяцу.

Так вот, знахарка сказала посадить Таню на землю, на пересечении дорог – пусть сделает вид, будто потеряла что. Если кто из проходящих спросит, то нужно сказать: что найду, то тебе отдам. Потом стереть рукой болезнь и махнуть в проходящего. Проходящей оказалась Капа, шедшая с поздней стирки от речки. Нюра, конечно, не стала передавать ей болезнь. Она лишь убедилась, что рок неумолимо препятствует выздоровлению дочери.

По совету другой колдуньи Нюра клала на свою дочь запертый замок, чтобы та выкликнула недоброжелателей, но она только невнятно хрипела. И тут убедилась Нюра: «Сильны, проклятущие, не дают выдать их». Вслед за этим Нюра пыталась «отчитать» дочку. Мой отец достал для нее тексты заговоров у одного кандидата наук, специалиста по фольк лору. Я носила их перепечатывать для Нюры, – к машинистке в соседний дом. Вспоминаю такие слова: «Лягу я, раба Божья, благословясь, встану я, перекрестясь, из сеней дверями выйду я в чистое поле. Встану на восток лицом, на запад – хребтом, поклонюсь в восточну сторону. С‑под восточной стороны идут три Божьи Матери. Первая идет со святой водой. Вторая Божья Матерь идет со



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: