— Лежать, зверюга! — прикрикнул Кожаный Чулок, грозя шомполом Гектору, который бросился было к подножию дерева.— Лежать, кому говорят!
Собака повиновалась, и Натти начал быстро и аккуратно перезаряжать ружье. Затем он поднял убитую птицу и показал ее остальным: головка была начисто срезана пулей.
— Вот и лакомое блюдо старику на рождественский обед,— сказал охотник.— Теперь я обойдусь без оленины, парень, а ты лучше поищи-ка индейца Джона — его травки посильней всякого заморского снадобья. Как по-вашему, судья,— добавил он, снова показав на свою добычу,— можно ли дробовиком снять птицу с дерева, не взъерошив на ней ни перышка?
Кожаный Чулок опять засмеялся своим странным беззвучным смехом, выражавшим веселое торжество и насмешку, покачал головой, повернулся и углубился в лес походкой, которая больше всего напоминала неторопливую рысцу. При каждом шаге его ноги чуть сгибались в коленях, а все тело наклонялось вперед. Когда сани достигли поворота и юноша оглянулся, ища взглядом своего товарища, старик уже почти скрылся за деревьями; собаки трусили за ним, изредка нюхая олений след так равнодушно, словно они инстинктивно понимали, что он им уже ни к чему. Сани повернули, и Кожаный Чулок исчез из виду.
ГЛАВА II
Кто мудр, тот для себя отыщет пристань
Везде, где взор небес над ним сияет...
Считай, что не король тебя отринул,
А ты его.
Шекспир. «Ричард II» [141]
Примерно за сто двадцать лет до начала нашего повествования прапрадед Мармадьюка Темпла приехал в Пенсильванию[142] вместе со славным основателем этой колонии, другом и единоверцем которого он был. Этот Мармадьюк — в роду Темплов внушительное имя Мармадьюк носили чуть ли не все мужчины — привез с собой в край, где искали приюта гонимые и обездоленные, все свое большое богатство, нажитое в Старом Свете. Он стал хозяином многих тысяч безлюдных акров и благодетелем несметного количества нахлебников и приживалов. Все почитали его за благочестие, он занимал в колонии немало важных постов и умер накануне разорения, о котором так и не узнал. Такова была судьба многих из тех, кто привозил сюда большое состояние.
|
Общественный вес переселенца обычно зависел от числа его белых слуг и прихлебателей, а также от занимаемых им должностей. Если судить по этим признакам, предок нашего судьи был важной персоной.
Однако теперь, обращаясь к истории первых лет существования этих колоний, мы не можем не заметить одну любопытную закономерность: почти все, кто приехал сюда богатыми, постепенно беднели, а зависевшие от них бедняки, наоборот, богатели. Изнеженный богач, не приспособленный к суровым условиям жизни, которая ждала его в совсем еще молодой стране, благодаря своим личным качествам и образованию еще мог, хотя и с трудом, поддерживать положение, приличествовавшее его рангу, но, когда он умирал, его избалованным и относительно невежественным отпрыскам приходилось уступать первенство энергичным, закаленным нуждой людям из низов. И в наши дни это явление не так уж редко, но в тихих и мирных квакерских колониях Пенсильвании и Нью-Джерси именно оно определяло дальнейшую судьбу высших и низших слоев общества.
Потомки Мармадьюка не избежали удела тех, кто больше полагался на родовое богатство, чем на собственные силы, и в третьем поколении они были уже почти нищими — насколько в нашей благодатной стране могут быть нищими люди честные, умные и умеренные в своих привычках. Но теперь та же семейная гордость, которая, оправдывая самодовольное безделье, довела их до столь плачевного положения, пробудила в них энергию и желание вернуть утраченное, сравняться с предками в общественном положении, а если удастся, то и в богатстве.
|
Первым начал вновь подниматься по ступеням общественной лестницы отец судьи — нашего нового знакомого. Его успеху немало способствовала удачная женитьба — благодаря приданому жены он смог дать сыну прекрасное образование, которого мальчик не получил бы в довольно скверных учебных заведениях Пенсильвании, где в свое время учились и он сам и его отец.
В дорогой школе, куда молодой Мармадьюк был теперь послан, он подружился с одним из своих сверстников. Эта дружба оказалась очень полезной для нашего судьи и положила начало его дальнейшему преуспеянию.
Эдвард Эффингем принадлежал к семье не только очень богатой, но и имевшей большие связи при английском королевском дворе. Его родные, например, что в колониях было редкостью, считали торговлю унизительным для себя занятием и покидали уединение частной жизни, только чтобы заседать в законодательных собраниях колонии или с оружием в руках выходить на ее защиту. Отец Эдварда с ранней юности посвятил себя военной карьере. Шестьдесят лет назад, во времена владычества Англии, продвинуться по службе американскому офицеру было намного труднее, чем сейчас, и ждать производства приходилось гораздо дольше. Проходили многие годы, прежде чем такой офицер получал под свое командование роту, и тогда он считал само собой разумеющимся, что мирные труженики колонии должны относиться к нему с величайшим почтением. Те наши читатели, кому приходилось бывать за Ниагарой[143], несомненно, замечали, каким уважением пользуются даже в далекой Канаде самые, казалось бы, незначительные представители королевской армии и какого они о себе высокого мнения. Не так давно ту же картину можно было наблюдать и у нас в Штатах, хотя теперь, к счастью, все это уже в прошлом. И никто уже не носит мундира, кроме добровольцев, откликнувшихся на призыв свободного народа[144]. Вот почему, когда отец Эдварда после сорока лет службы в армии вышел в отставку в чине майора, он стал одним из виднейших граждан своей родной Нью-Йоркской колонии. Правда, этому немало способствовало и его весьма значительное состояние. Он пользовался репутацией храброго и находчивого офицера, и ему, по обычаю колоний, нередко доверялось командование самостоятельными отрядами, на что он по своему чину, казалось бы, не имел права; а когда возраст заставил его подать в отставку, он отказался от пенсии или какого-либо иного вознаграждения за свою долгую службу.
|
Военное министерство предлагало ему различные гражданские посты, не только почетные, но и доходные, однако он со свойственной ему благородной независимостью не принял ни одного из них. Вслед за этим проявлением патриотического бескорыстия старый воин и в своей частной жизни совершил столь же великодушный поступок, может быть не слишком осторожный, но зато вполне соответствовавший его прямой, бесхитростной натуре.
Эдвард был его единственным ребенком, и, когда он женился на девушке, которую выбрал для него отец, тот передал ему все свое имущество: деньги, городской дом, поместье, доходные фермы и огромные участки девственных лесов. Себе майор не оставил ничего, твердо зная, что сын с радостью будет покоить его старость. Когда майор Эффингем отклонил щедрые предложения военного министерства, многие решили, что рассудок его к старости ослабел: и в самых отдаленных уголках английских владений всегда находятся люди, которые больше всего на свете ценят милости двора и правительства. Когда же он затем добровольно отказался от всего своего состояния, никто уже не сомневался, что почтенный майор впал в детство. Вероятно, поэтому он вскоре утратил свое положение в обществе, и если его поступки диктовались стремлением к уединенной жизни, он мог теперь беспрепятственно ею наслаждаться.
Но как бы ни судил об этом свет, для самого майора и для Эдварда подобная передача имущества представлялась самым естественным поступком: для старика отца богатство стало теперь только обузой, и он возлагал заботу о нем на сына, потому что тот больше подходил для этого и по характеру и по воспитанию. Младший Эффингем не был смущен ценностью дара, так как считал, что отец избавляется таким образом от докучных хлопот, полностью сохраняя за собой если не юридическое, то моральное право распоряжаться этими деньгами. Короче говоря, их взаимное доверие было так велико, что, по мнению обоих, они всего лишь переложили кошелек из одного кармана в другой.
Вступив во владение фамильным состоянием, молодой человек первым долгом отыскал друга своих школьных лет и предложил ему всю помощь, какая только была в его силах.
Его предложение пришлось весьма кстати, ибо отец Мармадьюка незадолго перед этим умер, и после раздела скромного наследства молодой пенсильванец остался почти без средств к существованию. Мармадьюк трезво оценивал свои деловые качества и видел не только достоинства Эдварда, но и его немногочисленные недостатки. Его друг был по натуре очень доверчив и не отличался предприимчивостью, хотя порой неожиданно совершал необдуманные и опрометчивые поступки, в то время как он сам был очень уравновешен, проницателен и энергичен. Таким образом, их деловая связь могла послужить к обоюдной выгоде. Мармадьюк с радостью принял помощь Эдварда, и они без труда договорились об условиях. На деньги мистера Эффингема в столице Пенсильвании был основан торговый дом, единственным юридическим владельцем которого стал Темпл, хотя его друг негласно получал половину прибылей. Эдвард настаивал на том, чтобы все это сохранялось в тайне по двум причинам: во-первых (в этом он не признался своему другу), для гордого потомка храбрых солдат занятие коммерцией, даже через посредника, представлялось унизительным; а во-вторых, о чем он откровенно сказал Мармадьюку, если бы их уговор стал известен его отцу, тот никогда бы ему этого не простил. У старика были с пенсильванскими квакерами свои счеты.
Дело в том, что майор Эффингем одно время служил на западной границе Пенсильвании, которой грозило тогда нападение французов и индейцев, заключивших между собой военный союз. И вот миролюбие пенсильванских квакеров чуть не привело к тому, что и он и его солдаты едва не лишились жизни, не говоря уже о славе. Это, с точки зрения старого солдата, было настоящим предательством: ведь он сражался, чтобы защитить колонистов. К тому же он считал, что коварные и злобные враги не оценят их христианской кротости, а главное, не сомневался, что, отказывая ему в помощи, они не добьются мира, а только погубят его отряд. После отчаянной схватки ему с горсткой солдат удалось уйти от безжалостных преследователей, но он до конца своих дней не мог простить тех, кто оставил его одного в тяжелый час, хотя только ради них он подвергался опасности. Напрасно ему доказывали, что не по воле колонистов он был послан на их границу: это было сделанo для их блага, утверждал майор, и «их религиозный долг повелевал им оказать ему помощь».
Старый воин всегда недолюбливал квакеров за их христианское смирение. Умеренность и здоровый труд наделили колонистов огромной физической силой, но ветеран смотрел на их богатырские фигуры с презрением: какой от всего этого толк, казалось, говорили его глаза, если голова у них забита всяким вздором? Он любил также повторять, что тщательное соблюдение внешних форм религии указывает на скудость веры. К этому можно было бы добавить еще многое, но мы вовсе не собираемся тут разбирать, каким должен быть истинный христианин, а просто сообщаем читателю взгляды майора Эффингема.
Вот почему Эдвард, хорошо зная, как относится его отец к колонистам-пенсильванцам, не решался сообщить ему о том, что заключил с одним из них деловое соглашение и что теперь их благосостояние зависит от честности какого-то квакера.
Мы уже упоминали, что эмигрировавший в Америку прапрадед Мармадьюка был близким другом Уильяма Пенна. Однако отец нашего героя женился на женщине, не принадлежавшей к секте квакеров, и поэтому его сын не получил обычного для них религиозного воспитания. Тем не менее детство Мармадьюка прошло в обществе, где все, даже самые будничные дела были пронизаны религиозным духом, и это не могло не наложить отпечатка на его манеры и речь. Правда, позже, вступив в брак с женщиной, которой квакерство было совершенно чуждо, он во многом избавился от этих привычек: но все же некоторые из них сохранились у него до самой смерти, а в минуты душевного волнения он обычно начинал говорить библейским языком своей юности. Но не будем забегать вперед.
Как бы то ни было, в дни, когда Мармадьюк стал компаньоном молодого Эффингема, внешностью и манерами он очень походил на квакера, и Эдвард опасался, что ему не удастся рассеять предубеждение своего отца. Поэтому их деловая связь сохранялась в глубокой тайне от всех, кого она прямо не касалась.
В течение нескольких лет Мармадьюк благодаря своему трезвому уму и практической сметке очень успешно вел дела фирмы, и они получали большие прибыли. Он, как мы уже упомянули, женился на той, кому впоследствии суждено было стать матерью Элизабет, и друзья виделись все чаще. Мистер Эффингем, весьма довольный своим компаньоном, уже подумывал о том, чтобы предать их тайну гласности, но как раз в это время начались волнения, предшествовавшие войне за независимость[145].
Мистер Эффингем, в котором отец воспитал глубокую преданность королю, с самого начала распри между колонистами и Англией выступил горячим защитником прав своего государя, а Мармадьюк Темпл, человек с ясным умом, не зараженный аристократическими предрассудками, встал на сторону народа. Конечно, оба следовали взглядам, привитым им с детства: сын верного короне доблестного солдата считал волю монарха нерушимым законом, а потомок квакера, претерпевшего гонения вместе с Пенном, не мог забыть незаслуженные обиды своих предков.
Это расхождение во взглядах давно служило причиной дружеских споров между компаньонами, но теперь оно переставало быть их частным делом, так как Мармадьюк со свойственной ему дальновидностью уже замечал первые признаки надвигающейся бури. Искры недовольства скоро разгорелись в пожар, и колонии, которые теперь стали называть себя Штатами, оказались ареной многолетней кровопролитной борьбы.
Незадолго до битвы при Лексингтоне[146] мистер Эффингем, к тому времени уже овдовевший, передал Мармадьюку на хранение все свои ценности и, простившись с отцом, покинул страну. Но в самом начале войны он снова появился в Нью-Йорке, уже в мундире офицера королевской армии, и, получив под командование полк, выступил с ним к театру военных действий. Мармадьюк же открыто встал на сторону мятежников, как их тогда называли. Разумеется, всякие сношения между друзьями прекратились — полковник Эффингем не искал их, а Мармадьюк проявлял благоразумную сдержанность. Вскоре последнему пришлось покинуть столицу Пенсильвании Филадельфию, но он успел спасти от королевской армии все свое имущество, а также ценности, принадлежавшие его другу. До конца войны он продолжал служить своей стране, занимал различные гражданские посты и исполнял поручавшиеся ему обязанности с большой добросовестностью и пользой. Однако Мармадьюк не упускал из виду и собственной выгоды — так, во время распродажи поместий, конфискованных у сторонников короля, он приехал в Нью-Йорк и скупил большое количество земель по сравнительно низкой цене.
Когда Мармадьюк стал хозяином имущества, насильно отнятого у его прежних владельцев, квакеры первое время смотрели на него довольно косо. Однако сопутствовавший ему успех, а может быть, и широкое распространение этого греха среди их единоверцев, скоро обелили его в глазах щепетильных сектантов; правда, кое-кто из тех, кому повезло меньше, иной раз намекал, что честным путем так быстро нажиться невозможно, но незапятнанное прошлое мистера Темпла, да и его богатство, вскоре заставили забыть о подобных подозрениях.
После окончания войны и утверждения независимости Штатов мистер Темпл оставил торговлю, ставшую в те дни весьма неверным и рискованным делом, и занялся освоением обширных земельных участков, которые он приобрел. Деньги и большая практическая сметка помогли ему преуспеть в этом начинании, хотя суровый климат и дикая природа тех мест, казалось, не обещали ничего хорошего. Состояние его возросло в десять раз, и он считался теперь одним из самых богатых и влиятельных людей в штате. А наследница у него была одна — его дочь, с которой мы уже познакомили читателя, пока он везет ее из пансиона в свой дом, давно ожидающий хозяйку.
Когда население тех краев, где находилось его поместье, увеличилось настолько, что там можно было создать округ, мистер Темпл был избран его судьей. Это может вызвать улыбку у какого-нибудь ученого английского законника, но, во-первых, иного выхода не было, так как новые поселения не изобилуют юристами с университетскими дипломами, а во-вторых, умный и умудренный жизненным опытом человек может успешно справиться с любыми трудными обязанностями. И Мармадьюк, отличавшийся, как мы уже говорили, острым и ясным умом, не только выносил справедливые решения, но и всегда мог достаточно логично их обосновать. Как бы то ни было, в те годы все судьи нашей страны назначались именно так, и судья Темпл оказался нисколько не хуже остальных своих коллег и, по общему мнению,— которое он, впрочем, разделял и сам,—считался даже одним из лучших.
На этом мы закончим краткий рассказ о жизни и характере некоторых из наших героев и в дальнейшем предоставим им действовать и говорить самим.
ГЛАВА III
Все зримое тобой природа создала:
И скалы, что стремятся к небесам
Подобно башням замков вековых,
И мощные деревья, чьи стволы
Раскачивает ветер ледяной,
И блещущие искрами снега,
Чья белизна и мрамор посрамит.
Но грубый человек труды ее
Нередко за единый портит миг.
Дуо
Прошло несколько минут, прежде чем Мармадьюк Темпл немного оправился от пережитого волнения и смог рассмотреть своего нового спутника. Перед ним был молодой человек лет двадцати двух — двадцати трех, выше среднего роста. Ему пришлось ограничиться этими наблюдениями, так как фигуру юноши совершенно скрывала грубая куртка, туго перепоясанная шерстяным кушаком, точно таким же, как у Кожаного Чулка. Судья перевел взгляд на его лицо. Когда юноша садился в сани, черты его были омрачены странной тревогой, которую Элизабет сразу заметила, но, как ни старалась, не могла понять. Эта тревога была особенно сильна, когда юноша умолял старого охотника не проговориться, но и потом, когда он, сдавшись на их просьбы, занял место в санях, нетрудно было понять, что это доставляет ему мало удовольствия. Однако постепенно хмурые морщины на его лбу разгладились, и теперь он сидел молча, по-видимому, погруженный в глубокую задумчивость. Судья несколько минут внимательно смотрел на него, а затем улыбнулся, словно прося прощения за свою забывчивость, и сказал:
— Кажется, мой юный друг, от ужаса я совсем лишился памяти: ваше лицо мне знакомо, но, даже если бы мне предложили двадцать оленьих хвостов для украшения моей шапки, я не смог бы назвать вашего имени.
— Я приехал сюда всего три недели назад,— ответил юноша холодно,— а ваше отсутствие, если не ошибаюсь, длилось полтора месяца.
— Завтра исполнится пять недель со дня моего отъезда. И все же я вас где-то видел. Впрочем, я так испугался, что, того и гляди, увижу вас сегодня ночью в окровавленном саване у своего изголовья. Что скажешь, Бесс? Compos mentis[147] я сейчас или нет? Сумел бы я сейчас обратиться с речью к присяжным или, что в эту минуту гораздо важнее, сумею ли я сегодня вечером как должно встретить сочельник в большом зале Темплтона?
— Вероятно, сумеешь и то и другое, папочка,— донесся из-под пышных оборок капора веселый голосок,— Это ведь легче, чем убить оленя из дробовика.
Наступило короткое молчание, потом тот же голосок продолжал уже серьезно:
— На этот раз у нас больше, чем обычно, поводов для благодарственной молитвы.
Лошади, казалось, чувствовали, что долгий путь близится к концу; налегая на постромки, они еще быстрее повлекли сани по ровному плато и скоро достигли места, где дорога круто уходила под обрыв и, извиваясь по склону, спускалась в долину. Увидев четыре столба дыма, поднимавшиеся из труб его дома, судья очнулся от своих мыслей. Указывая на внезапно открывшиеся перед ними дом, поселок и долину, он весело воскликнул, обращаясь к дочери:
— Смотри, Бесс, вот мирный приют, где ты можешь прожить всю свою жизнь. И вы тоже, мой друг, если пожелаете остаться с нами.
При этих словах молодые люди невольно посмотрели друг на друга, но взгляд Элизабет был холоден, хотя ее щеки вспыхнули румянцем, а странная улыбка, снова мелькнувшая на губах незнакомца, казалось, говорила, что вряд ли он согласится стать членом этой семьи. Однако вид долины мог растрогать сердце и куда более суровое, чем сердце Мармадьюка Темпла.
Склон горы, по которому спускались сани, был настолько крут, что приходилось соблюдать величайшую осторожность, да и дорога в те дни была всего лишь узкой тропой, пролегавшей в опасной близости к обрыву. Поэтому кучер сдерживал нетерпеливых коней, и у Элизабет было достаточно времени, чтобы рассмотреть пейзаж, столь быстро менявшийся под воздействием человека, что теперь он лишь общими чертами напоминал ту восхитительную картину, которой она так часто любовалась в детстве. Прямо под ними простиралась сверкающая снежной белизной равнина, окруженная со всех сторон горами. Склоны их были круты и обрывисты, и почти все они густо поросли лесом. Только два-три пологих отрога нарушали однообразие гряды, окаймлявшей огромную снежную равнину, на которой не было ни единого дома, дерева или забора, так что она казалась белым облаком, опустившимся на землю. Лишь несколько темных пятен перемещалось по его ровной поверхности, и Элизабет без труда догадалась, что это сани, направляющиеся к поселку или, наоборот, выезжающие из него.
Горы в западном конце равнины, хотя и высокие, были не такими обрывистыми и образовали множество долин и овражков, а также пологих уступов, вполне пригодных для земледелия. Большинство гор по эту сторону равнины поросло хвойными деревьями, но менее резкие очертания противоположного склона давали отдых глазу: там на более плодородной почве произрастали буковые и кленовые леса. Видневшиеся среди них белые поляны, над которыми нередко вились струйки дыма, показывали, что там уже поселились трудолюбивые фермеры. Кое-где эти поляны сливались в обширные вырубки— плод объединенного труда, но по большей части они были невелики и разобщены; впрочем, изменения происходили так быстро, а люди, их производившие, трудились с таким усердием и настойчивостью, что Элизабет, казалось, видела, как эти вырубки расширяются прямо у нее на глазах, и она в немом изумлении замечала, насколько иным стал облик всего края за несколько коротких лет.
Отроги в западной оконечности этой необыкновенной равнины, лишенные всякой растительности, и по размерим и по количеству превосходили отроги восточной ее оконечности. Один из них, особенно далеко выдававшийся вперед, был довольно крут, и на нем у самого обрыва над волной красивых сугробов высился гигантский дуб — он далеко простер свои ветви, словно стремясь хотя бы бросить тень на то место, куда не суждено было проникнуть его корням. Не стесненный, как его собратья в лесу, соседством других деревьев, он привольно раскинул могучие узловатые сучья, словно наслаждаясь своей свободой.
У южного края бесконечного белоснежного поля, почти под самыми ногами наших путешественников, виднелось пятно в несколько акров величиной — лишь его подернутая рябью поверхность да клубившийся над ним пар выдавали, что под ровной белой пеленой лежит горное озеро, скованное ледяным дыханием зимы. Там, где находилась эта полынья, из озера вырывался неширокий бурный поток, чей извилистый путь через настоящую долину к югу нетрудно было проследить по соснам и зарослям куги, окаймлявшим его русло, и по висящему над ним пару — ведь его вода была намного теплее морозного воздуха. Южный берег озера был обрывист, но невысок, а за ним простиралась долина, и рассеянные по ней многочисленные жилища поселенцев свидетельствовали о плодородии здешней почвы и относительно удобном сообщении с внешним миром.
У самого берега озера расположился поселок Темплтон. Он состоял примерно из пятидесяти строений самого различного вида, по большей части деревянных; архитектура их не отличалась большой изысканностью, и многие здания, казалось, не были закончены — очевидно, они возводились в большой спешке. Разнообразие их окраски поражало взгляд. Два-три дома были целиком выкрашены в белый цвет, но большинство могло похвастать только белым фасадом, а на остальные три стены их честолюбивые, но расчетливые владельцы потратили более дешевую красновато-бурую краску. Некоторые строения уже потемнели от непогоды, и через разбитые стекла в окнах вторых этажей виднелись голые балки незаконченных перекрытий — видимо, легкомыслие или тщеславие заставило их хозяев взяться за задачу, которая оказалась им не по плечу.
Все эти здания были расположены наподобие городской улицы, и тот, кто так распорядился, очевидно, думал больше о нуждах грядущих поколений, чем об удобствах теперешних обитателей поселка. Три-четыре наиболее солидных дома щеголяли, помимо белой краски, еще и зелеными ставнями, представлявшими в это время года странный контраст с погребенными под снегом полями, лесами, горами и озером. Перед дверями этих домов были посажены молодые деревца, почти совсем лишенные веток,— они походили на высоких гренадеров, стоящих на карауле у входа в княжеский дворец. Да и то сказать, хозяева этих роскошных жилищ были знатью Темплтона — настолько же, насколько Мармадьюк Темпл был его королем. В них обитали два молодых человека, искушенных в юриспруденции, два лавочника, державших в своих руках всю торговлю поселка, и молодой эскулап[148] который, в отличие от большинства его собратьев, чаще встречал тех, кто появлялся на свет, чем провожал тех, кто его покидал.
Над всей этой пестрой архитектурной коллекцией господствовал особняк судьи Темпла. Он был окружен большим фруктовым садом, занимавшим несколько акров. Часть деревьев в нем осталась еще со времен индейцев, и их обомшелые, уже клонящиеся к земле стволы являли резкий контраст двух-трехлетним деревцам, видневшимся почти за всеми изгородями поселка. Кроме того, от ворот к подъезду вела аллея из молодых ломбардских тополей, которые тогда только-только были завезены в Америку.
Дом этот строился по указаниям некоего Ричарда Джонса, о котором мы уже упоминали; он приходился судье двоюродным братом, считался мастером на все руки, был очень услужлив и занимался хозяйственными делами, не требовавшими личного вмешательства Мармадьюка. Ричард любил повторять, что особняк судьи, это дитя его фантазии, состоит из начала и конца всякой ученой проповеди, а именно: из «во-первых» и из «в заключение». Он начал с того, что построил высокое
бревенчатое сооружение, выходившее фасадом прямо на проезжую дорогу. В этом сарае (его трудно назвать как-нибудь иначе) семья прожила три года — именно такой срок понадобился Ричарду для осуществления его замысла.
В его тяжких трудах ему помогал некий странствующий ремесленник, который показал ему несколько засаленных гравюр с изображением известных английских тданий, а потом совсем покорил его учеными рассуждениями о фризах, антаблементах и, главное, о смешанном ордере. Он сделался для Ричарда непререкаемым авторитетом во всем, что касалось архитектуры. Правда, мистер Джонс тщательно скрывал это, держался с Хайремом Дулитлом покровительственно и выслушивал его пространные рассуждения о тайнах зодчества со снисходительной усмешкой. Однако то ли его собственные познания в этой области были настолько скудны, что он не мог найти веские возражения против доводов своего помощника, то ли он в душе проникался все большим восхищением перед ним, но он безоговорочно следовал всем советам Хайрема Дулитла.
И вот эта пара не только воздвигла дом для Мармадьюка, но и определила архитектурный стиль всей округи. Мистер Дулитл заявил, что смешанный ордер — это мешанина из всех других ордеров и тем самым лучший из них, так как он разрешает вводить в план любые изменения в зависимости от обстоятельств или желания заказчика. Ричард был в этом с ним согласен, а когда два соперничающих гения, в чьем распоряжении находится наиболее значительный для их мест капитал, придерживаются одного мнения, им ничего не стоит положить начало моде даже в куда более серьезных делах. И вот, как мы уже намекали, особняк судьи Темпла, который соседи называли «дворцом», послужил образчиком для всех честолюбивых строителей в окрестностях — они непременно заимствовали те или иные из его многочисленных красот.
Этот воздвигнутый «в заключение» дом был каменный, большой, квадратный и, как ни странно, удобный — четыре требования, на которых Мармадьюк настаивал с необычным для него упрямством. Но во всем остальном Ричарду и его помощнику была предоставлена полная свобода. Эти достойные зодчие обнаружили, что инструменты, которыми пользовались их рабочие, не подходят для обработки камня — они были рассчитаны на материалы не тверже местной белой сосны, дерева настолько мягкого, что охотники пользовались его обрубками вместо подушек. Если бы не это досадное затруднение, нам, вероятно, пришлось бы затратить куда больше места для описания их великолепного детища. Но стены дома не поддавались никаким усилиям, и наши зодчие были вынуждены довольствоваться крыльцом и крышей. Первое они решили выдержать в строго классическом стиле, а на примере второй — доказать высокие достоинства смешанного ордера.
Крыша, утверждал Ричард, была той частью здания, которую древние всегда старались сделать как можно незаметнее, ибо она является бельмом на глазу архитектуры и терпят ее только потому, что она полезна. Кроме того, не без остроумия добавлял он, дом надо строить с таким расчетом, чтобы, откуда на него ни смотреть, он был виден только с фасада: раз уж на него могут глазеть со всех сторон и в любую погоду, незачем оставлять фланги не защищенными от нападок завистливых соседей. Поэтому было решено, что крыша будет почти плоская. Но Мармадьюк запротестовал: зимой толщина снежного покрова в этих краях достигала трех-четырех футов. К счастью, на помощь пришли особенности смешанного ордера, которые позволили найти среднее решение, приемлемое для всех: стропила были удлинены с тем, чтобы образовался скат для снега и льда. Но, увы, в расчеты их размеров вкралась какая-то ошибка, а так как Хайрем считался великим знатоком «работы с угольником», ее никто не обнаружил, пока все тяжелые балки не были водружены над стенами. Тут, однако, только слепой не заметил бы, что крыша, вопреки всем правилам, стала наиболее заметной частью здания. Ричард и его помощник утешились мыслью, что ее удастся замаскировать, удачно расположив кровлю; однако каждая дранка оказывалась лишь новой приманкой для глаз. Ричард попробовал исправить положение с помощью краски и четырежды собственноручно перекрашивал злосчастную крышу. Сначала он заставил ее заблистать небесной голубизной, тщетно надеясь обмануть зрителя и внушить ему, что просто над жилищем Мармадьюка Темпла небеса нависают особенно низко; потом он подобрал, по его словам, «облачный цвет», долженствовавший создать иллюзию дыма; третью краску Ричард назвал «зеленой невидимкой», но на фоне синего неба она оказалась более чем видимой. Убедившись, что крышу никак не скрыть, неукротимые зодчие пустили в ход всю свою изобретательность, чтобы как-то приукрасить дранку, оскорблявшую их изысканный вкус. После долгих размышлений и двух-трех проб при лунном свете Ричард наконец завершил дело, смело пустив в ход состав, который он окрестил «солнечным сиянием», не преминув при этом заверить судью, что это наиболее дешевый способ навсегда обеспечить себе ясную погоду над головой.