Примерно тогда же возобновились неприятности в ванной. С появлением котят страсть к воде у Саджи исчезла. Она сейчас так занята, твердила она, устраивая передышку от хлопот с протестующими котятами, что ей и подумать о себе некогда. А потому Чарльз вновь начал оставлять дверь открытой, когда нежился в ванне – так ему было слышно радио. И вообще, сказал он, если не считать сердечной спазмы всякий раз, когда мимо, топоча будто стадо слонов, проносился отряд шерифа, направляясь на кухню, то минуты в ванной вновь стали тихими, мирными, освежающими.
Затем как‑то раз от отряда отделилась кошечка, чтобы помыть лапку. На нее наступил Соломон, сообщила она, а ей не хочется быть Грязной, когда она встретится с Сидни. Кинувшись за остальными маленькой голубой кометой (в нашем доме никто никогда не ходил шагом), она пропустила поворот к кухне и влетела в открытую дверь ванной, и прежде чем кто‑нибудь успел остановить ее, раздался громкий всплеск, и она очутилась в воде. Когда я вошла в ванную, Чарльз лежал на спине, все еще сжимая губку и с выражением горькой покорности на лице, а его подружка, вся мокрая, радостно восседала у него на груди и объясняла, как сильно она его любит. С этих пор, даже если она болтала с Сидни в дальнем конце сада, стоило ей заслышать шум воды в ванной, как она влетала в дом сверхмолнией и садилась перед дверью ванной, требуя, чтобы ее впустили. Несколько секунд спустя Соломон, никогда не упускавший возможности пустить в ход свой голос, огибал угол и начинал требовать того же. В завершение являлись голубые ребята, и дружная компания орала во всю мочь. Остановить их было можно, только впустив внутрь. Но мы не могли этого сделать, пока в ванне оставалась вода, так что во имя сохранения тишины и покоя мытье приходилось завершать за пять секунд, вытаскивать затычку, выпрыгивать из ванны и открывать дверь для почтенной публики, едва стечет последняя вода.
|
Ничего такого они в ванне не делали, просто им хотелось быть в курсе всего, что происходило. Иногда, сказал Чарльз, свирепо вытираясь, – а четыре тронутые сажей мордочки с интересом следили за ним из ванны, и Соломон, как всегда снедаемый любопытством, жаждал узнать, зачем он снимает с себя шкуру, когда моется, и не больно ли снова ее натягивать, – иногда ему кажется, что, принимая ванну посреди Трафальгарской площади, он чувствовал бы себя в большем уединении.
Правду сказать, Чарльз тогда сердился на котят, потому что они помешали ему стать стрелком из лука. Его приятель – Аллистер увлекался этим спортом, и как‑то они с соседним фермером пошли стрелять кроликов. Аллистер захватил с собой лук и стрелы – так просто, для смеха. Фермер выстрелил в кролика с двадцати шагов и промазал. Аллистер тут же пустил стрелу наугад и пронзил кролика!
– Ух ты! Ну прямо Робин Гуд, – сказал фермер, глядя на него с почтительным изумлением. И хотя Аллистер скромно заявил, что попал в кролика ну совершенно случайно, Чарльз вернулся домой с твердым намерением тоже стать Робин Гудом.
Он начал штудировать книги о стрельбе из лука. И купил себе шляпу. Вообще‑то он шляп не носит, но стоит ему увлечься тем или иным видом спорта, и у него тотчас появляется соответствующий, как он считает, головной убор. Вязаный шлем, например, для покорения высот, хотя в Озерном краю он вряд ли рисковал отморозить уши. Зато глухоту шлем ему обеспечил – когда я высказала мысль, что, по‑моему, мы забрались уже достаточно высоко. И еще один – красный в белую полоску, связанный (мною) с сумасшедшей скоростью в ту зиму, когда у нас выпал снег и Чарльз, штудировавший в тот момент книгу о Крайнем Севере, заявил, что первопроходцы всегда надевали полосатые вязаные шапки, когда шли рубить дрова. Ну а теперь он обзавелся шляпой лучника – зеленого цвета, с загнутыми полями и щегольским пучком фазаньих перьев (его собственная выдумка). Оставалось только научиться стрелять из лука. И вот как‑то под вечер пришел Аллистер со всем своим снаряжением, и они отправились тренироваться на холм.
|
Полчаса спустя в кухню вступила печальная процессия. Впереди Чарльз, дрожащий как осиновый лист и с голубыми ребятами в руках; рядом маршировала Саджи, скосив глаза, распушив хвост и вопя, что он Чуть Не Убил Их Всех и что они Покинут Наш Дом в Этот же Вечер; за ними шел Аллистер с тем ошарашенным видом, какой появлялся у всех, кто сталкивался с нашим кошачьим семейством, когда оно объединяло силы; и далеко в арьергарде Соломон и его сестрица радостно волочили домой за перья охотничью шляпу Чарльза.
Собственно, ничего особенного не произошло. Аллистер, показывая Чарльзу, как надо стоять и держать лук, пустил стрелу через овраг и точно попал в дуб. Чарльз, точно скопировав позу и совершенно так же пустив стрелу, угодил в камень на расстоянии двух шагов от него. Стрела рикошетом отлетела вправо – и он, к своему ужасу, увидел, как она упала прямо на отряд шерифа, который во главе с Соломоном выскочил из‑за валуна посмотреть, чем это Чарльз тут занимается. Никто не пострадал, только Чарльз, по его словам, постарел на десять лет. Больше мили они с Аллистером прошагали в поисках укромного местечка, а эти кошки выследили его! Да переплыви он Ла‑Манш, с горечью заявил Чарльз, уплыви он в Японию или подальше, чтобы потренироваться в стрельбе из лука, эта шайка явится в решительный момент, а потом поклянется, что он все подстроил нарочно. Так или не так, но стрелять из лука Чарльзу расхотелось. Аллистер подарил ему тупую стрелу – в случае, если Чарльз передумает, то сможет потренироваться с ней. Но со стрелой играли котята, а не Чарльз. Мы хранили ее под комодом, откуда она вдруг высовывалась в любой час дня – два котенка тащили ее за перья, как таран, а два других бежали сзади, вереща, что теперь их очередь и быстрее волоките ее в сад.
|
Мы отнеслись к этой их игре спокойно, как и ко всем их гнусным забавам, к тому же стрела ведь была тупой. Но старушка, которую прежде тревожило, что Саджи подбирает объедки на дороге, теперь следила, какое воспитание мы даем котятам, и чуть не упала в обморок, когда, взглянув за ограду, увидела, как они носятся по саду со стрелой, точно орда команчей. Неужели, вопросила она, запыхавшись (а на дорожке позади нее оседала пыль, поднятая ею в спешке), неужели я разрешаю миленьким котяткам играть таким опасным оружием? Черный малютка так жалобно кричит посреди лужайки, что, наверное, уже поранился.
Я заверила ее, что им играть со стрелой куда безопаснее, чем Чарльзу. А если черный малютка еще раз пискнет, что остальные не признают его Гайаватой и не отдают стрелу в его единоличное распоряжение, он получит такого шлепка, что неделю сидеть не сможет.
Впрочем, Чарльз мог утешаться мыслью, что для стрельбы из лука времени у него оставалось бы немного. Все лето он еле‑еле успевал приводить в порядок сад. Теперь ведь ямки там рыли пять кошек, а не одна, и стоило кому‑то задумчиво ковырнуть лапой землю, как остальные с энтузиазмом подхватывали почин, а потому сад обычно сильно смахивал на фотографию Луны.
Каким‑то образом котята в отличие от матери сообразили, что для ямок есть и практическое применение. Наши гости, гуляя по саду, постоянно натыкались на неприличное зрелище: четверо котят торжественно восседают среди роз, задрав хвостишки, возведя к небесам четыре пары голубых глаз, и предаются высоким мыслям.
К сожалению, Соломон не был способен предаваться Высоким Мыслям подолгу. Начинал он как остальные – задирал хвост и сосредоточенно взирал на небо. Затем его взгляд начинал блуждать, он замечал голубого братца, занятого тем же в двух шагах от него, и, абсолютно забыв, зачем он здесь, подкрадывался к нему вокруг пиона. Или вдруг решал, что ямка недостаточно велика, начинал ее расширять, и тут его отвлекал жук. Жуки всегда появлялись в ямках Соломона, и ни в чьих других. Настолько часто, что, по нашему убеждению, это был один и тот же жук, любитель розыгрышей. К тому времени, когда Соломон добирался за жуком в конец сада (если его не сбивала с пути пчела, которая Сидела на Цветке и Оскорбила Его, или птица, которая Пролетела Над Его Головой и Нагрубила Ему), он успевал забыть, где находится первая ямка, и начинал все с начала.
Еще долго после того, как остальные завершали свои дела, Соломон продолжал усердствовать, попеременно копая ямки и гоняясь за жуками. Раз за разом, когда мы забирали котят из сада, он начинал царапать дверь и вопить, что не кончил, что ему надо опять выйти. И беспроигрышно, каждый раз, когда, сжалившись, мы его выпускали и он, выкопав еще ямку, огорченно садился над ней, вновь появлялся этот чертов жук, и мы оказывались у исходной точки.
И мы отнюдь не избавились от ящиков с землей. Обычно Соломон в завершение всех трудов усаживался. водном из них, когда, невзирая на его вопли, он извлекался из сада через полчаса после остальных. Саджи неизменно пользовалась ящиком. Пользоваться садом – верх неблаговоспитанности, сказала она, и ей непонятно, где могли котята приобрести такую гадкую привычку. К ящику наведывались все, перед тем как лечь спать. То есть все, кроме Соломона, – часа в два ночи обычно было слышно, как он старается прокопать дно своего ящика.
Это порождало еще одну проблему в сложном деле содержания кошек – добывание земли для ящиков. Хотя тут, пожалуй, более точным словом будет риск, а не проблема. В конце‑то концов проблему я решала просто: дважды в неделю после ожесточенного спора с Чарльзом, почему бы этого не сделать ему, я отправлялась с тачкой и лопатой в лес накопать перегноя. Риск заключался в том, что все кошки обязательно желали пойти со мной.
Что бы я ни предпринимала, уйти незамеченной мне не удавалось. Иногда я оставляла тачку за калиткой и выжидала удобного момента, а потом прокрадывалась наружу и катила ее в лес. Тщетно! Кто‑нибудь вел слежку. Из‑под веток сирени, так удобно нависавшей над краем крыши угольного сарая, демонстративно прячась за углом дровяного навеса или – если это был Соломон – просто сидя в тачке.
Путешествие в лес было достаточно скверным. Котята в тачке, котята, вываливающиеся из тачки, Саджи шагает рядом и кричит всем встречным: «Смотрите, как Мы Идем за Перегноем!» А через несколько минут кто‑то – обычно Соломон – отчаянно вопиет далеко позади: Подождите Его! Он Отстал!
Однако по пути туда они хотя бы знали, что идут куда‑то и это может быть интересно (теплая компания всегда старалась ничего не упустить), а потому мы обычно добирались до места всем скопом. Настоящие неприятности начинались на обратном пути, когда они огорченно соображали, что идут всего‑навсего домой.
Тут они принимались карабкаться на одно дерево за другим, утверждая, что останутся там и будут птичками, – все, кроме Соломона, который садился у ствола и объявлял, что будет грибом. Они прятались в высокой траве, а потом, пока я отчаянно звала их у одного края луга, неожиданно появлялись совсем с другой стороны, прыгая через маргаритки точно стадо кенгуру. Они без конца устраивали засады друг на друга. Один подкрадывался медленно‑медленно, другой приближался еще медленнее, так что игра эта могла тянуться бесконечно, и особенно если засада устраивалась на кошечку – она не любила, чтобы на нее откуда‑то прыгали, и сразу же удалялась в обратном направлении. Даже когда мы возвращались в лоно цивилизации, они продолжали бесчинствовать. Задерживались у каждой калитки и либо вопили (и Саджи в том числе), чтобы я вернулась за ними – они Боятся Пройти Мимо, либо, если внутри было что‑то интересное (младенец в коляске, открытая входная дверь) всей оравой входили внутрь, чтобы поглядеть что и как.
Я часто возвращалась настолько измученной, что мне необходимо было прилечь и дать отдых истерзанным нервам. Но без особого толка. Если они оставались в саду, я начинала гадать, что еще они затевают. Как‑то раз я не выдержала и пошла выяснить, чем объясняется противоестественная тишина, и только‑только успела увидеть, как они удаляются по дороге, повторяя поход за перегноем. А если я брала их с собой наверх, они либо принимались играть на кровати в салочки, либо разом плюхались на меня, заявляя, что тоже немножко поспят. Если же я оставляла их внизу, Саджи обычно начинала демонстрировать им, как опрокидывается клетка с Шорти.
И я всегда вставала на всякий случай, услышав падение клетки, и, пошатываясь, спускалась вниз – как оказалось не зря. Как‑то раз я обнаружила, что кресла на нужном месте не оказалось и Шорти, как обычно бесхвостый, отчаянно мечется по полу, тщась повернуться одновременно к окружившим его котятам, а Саджи, расположившись на ручке кресла, нежным голосом подбодряет их поиграть с миленькой птичкой, все равно ей от них не убежать.
Мне этот случай запомнился особенно хорошо, потому что он был последним, когда они резвились все вместе. На следующий день один из голубых ребят отправился в свой новый дом после заключительной игры, от которой у меня в горле поднялся дурацкий комок, пока я смотрела, как его лапка тянется к братьям и сестре из отверстия в корзинке. А на следующий день Саджи – внезапно, трагично, даже вспомнить страшно – умерла.
Глава десятая
ПОБЕДИТЕЛЬ ВЕЛИКАНОВ
Саджи умерла после операции, когда ее стерилизовали. Мы решили больше не заводить котят. Нет, они нам вовсе не прискучили. Как ни громили они дом, как ни терзали наши нервы, мы все равно с наслаждением и дальше растили бы шумных, деспотичных, обаятельных сиамских котят.
Однако, как нам пришлось убедиться, в нашей глуши продавать их было очень не просто, и люди, которые изъявляли намерение купить, исчезали, услышав, что мы просим за каждого четыре гинеи. Им казалось, что в деревне котята, как и капуста, должны стоить дешевле. Одна потенциальная покупательница заявила напрямик, что вся затея с сиамскими кошками – это чистый грабеж. Простых котят люди рады бывают отдать даром. Кошки плодятся точно мухи, вырастить котенка не стоит ничего, так в чем разница, хотела бы она знать.
Разница была в том, что за Саджи мы заплатили не четыре гинеи, а больше. Заплатили мы и за то, чтобы спарить ее с первоклассным производителем, а котята питались не объедками и не хлебом с молоком, а получали хорошо сбалансированную пишу, какая необходима сиамским кошкам. Обычные котята оставляют своих матерей в возрасте от четырех до шести недель, но сиамские котята развиваются медленнее, и никто, достойный их выращивать, не продаст сиамского котенка моложе десяти – двенадцати недель.
Первый из голубых расстался с нами в возрасте четырнадцати недель, и хотя тогда уже денег на них уходило меньше, чем в первые дни, питание четырех котят и Саджи обходилось нам больше чем тридцать шиллингов в неделю. Плюс стоимость прививок против кошачьего гастроэнтерита – тоже абсолютно необходимые. От этой болезни сиамские котята гибнут угрожающе часто. Если бы нам удалось продать их по четыре гинеи, то мы еле‑еле покрыли бы расходы.
Естественно, плодить котят себе в убыток мы не могли. Нам объяснили, что с первыми котятами всегда возникают затруднения, но когда мы приобретем известность, они пойдут нарасхват. Однако Саджи мы приобрели в первую очередь для того, чтобы в доме у нас жил четвероногий друг, а она, обзаведясь котятами, была всецело поглощена ими и заметно отдалилась от нас. Вот мы ее и стерилизовали – в те дни эта операция проходила благополучно в девяноста девяти случаях из ста. Мими позднее перенесла ее отлично. Но Саджи умерла.
Мы горестно похоронили ее под яблоней, где еще накануне вечером она весело играла в салочки с тремя оставшимися котятами и ветер ерошил ее голубую шерсть. Котят мы заперли, чтобы Они не видели, как ее скроет земля, но когда мы вернулись в дом и навстречу нам вынесся поредевший отряд, мы почувствовали себя убийцами.
Забыть Саджи мы не могли и даже подумывали, не выкупить ли нам проданного голубенького, чтобы сохранить в целости ее семью, но, конечно, об этом и мечтать не приходилось. Не только их еда, когда они выросли, обходилась бы нам в колоссальные суммы, но – не будем сентиментальны – чтобы четверо их захватывали все одеяло, помыкали нами, навлекали на нас всяческие неприятности... Нет уж, увольте!
И вот второй голубенький отправился к нашим друзьям и, как истинный сиамский тиран, с самого начала за брал над ними полную власть. Они нарекли его Мин, и менее подходящее имя трудно было бы выбрать. Он и сам ничуть не выглядел хрупким и не считался ни с чем хрупким. Всякий раз, когда до нас доходили вести о нем, оказывалось, что он как раз сейчас разбил что‑то. Он говорит, сообщили они, что их семья, когда он жил дома, каждый день этим занималась. Кошечка осталась с нами, чтобы занять место своей матери, и мы назвали ее Шеба – крайне удачно, хотя тогда мы об этом не догадывались. А Соломон взял меня в мамочки.
Шеба словно бы не заметила исчезновения своей матери. Саджи заметно предпочитала сыновей, и Шеба уже давно перенесла свою привязанность на Чарльза, взмахом голубых ресниц превращая его в покорного раба, когда ей это требовалось. Но Соломон был любимцем матери и страшно тосковал по ней. На ночь после ее смерти мы разрешили котятам забраться на кровать к нам – не столько для их утешения, сколько для своего собственного. Шеба и голубенький устроились поуютнее на краю одеяла, вымыли друг другу уши и тут же уснули. Но Соломон безутешно бродил по кровати и твердил, что голоден (в возрасте трех с половиной месяцев он единственный из четверки еще иногда питался материнским молоком), а когда наконец прекратил поиски, то забрался ко мне, испустил тихое печальное «ву‑у‑у» и сказал, что раз Саджи он больше не нужен, так его мамочкой теперь буду я.
Как ни трогательно было такое доверие, звание мамочки Соломона сулило не одни лишь розы. Оно, в частности, требовало, чтобы я спала щека к щеке с ним, когда ему и его сестрице удавалось увернуться от того, чтобы оказаться на ночь под замком в свободной комнате – то ли заблаговременно укрывшись под кроватью, то ли напустив на себя душещипательно скорбный вид. Шеба после краткой попытки притулиться под боком у Чарльза, завела манеру спать в гардеробе. «Там никто не ворочается», – сказала она.
Но Соломон ее благому примеру не последовал. И как бы я ни ворочалась, стоило мне ночью приоткрыть глаза, и я видела на своей подушке темную голову: огромные уши чуть шевелились, пока он спал, примостившись как мог ближе к моему уху. Соломон любил свою покойную мамочку, и я ее любила, а потому чувствовала, что обязана его утешать. Однако иногда я проявляла железную твердость. Если Соломон ужинал чесночной колбасой или рыбой, он спал в соседней комнате, несмотря на все горестные стенания, что он – Сирота и с ним обязаны обходиться Ласково.
Поскольку я стала его мамочкой, Соломон не откликался ни на чей зов, кроме моего (впрочем, это компенсировалось тем, что Шеба считалась только с Чарльзом), а кроме того, я была обязана выручать его из всех бед, что требовало массы времени, так как Соломон по‑прежнему неутомимо навлекал их на себя.
Едва освободившись от строгого, хотя и не постоянного надзора Саджи, он объявил войну собакам. С этих пор, заявил он, ни единый пес не посмеет даже глянуть в калитку. А не то, свидетель Небо, он увидит такое, что хвост подожмет от ужаса, – Соломона, который сам на него посмотрит.
Собственно говоря, свирепый вид умела принимать Шеба, когда сердилась, – уши загибала и прижимала ко лбу так, что они смахивали на козырек кепки, а если еще и глаза скашивала, то впечатление действительно было жутким. Соломон же в результате всех своих усилий выглядел всего лишь встревоженным. Тем не менее своего он добивался. Супруга священника и ее пекинес трепетали перед ним – при виде их он проползал под калиткой и шел за ними по дороге бочком, точно краб, выгнув спину и грозя вот‑вот перейти в нападение. Он одержал блистательную победу над далматином по кличке Саймон, который, как мне рассказал его хозяин, смертельно боялся кошек, потому что одна сильно его поцарапала, когда он был щенком. Саймон томно обнюхивал кустик борщевника у нашей калитки и чуть не хлопнулся в обморок, обнаружив, что из‑за его собственной задней ноги на него близоруко щурится Соломон. Пес ошарашенно тявкнул и пустился наутек вверх по склону холма, словно за ним гнался сам дьявол. После этого Соломон столько хвастливо нам рассказывал, как Все Собаки Его Боятся, Даже Величиной со Слона, что Шебе это надоело и она уселась на верху двери гостиной, чтобы поставить его на место.
Да, кстати, теперь мы должны были помнить еще одно – обязательно посмотреть на верх двери, прежде чем закрыть ее. А вдруг там сидит Шеба, чтобы позлить Соломона? Всякий раз, когда ей приедалось его бахвальство или раздражало, как он ее опрокидывает, демонстрируя, насколько он ее больше, она просто легким прыжком забиралась на верх ближайшей двери и выразительно оттуда на него поглядывала.
Соломон отлично понимал, что означает ее взгляд. Она напоминала ему, что он‑то прыгать не способен, и это задевало его за живое. Он тут же забывал про свою важность, про собак величиной со слона, взбирался на спинку кресла – наиболее высокую доступную ему точку – и выл от унижения. То есть кроме одного раза, когда его осенила блистательная мысль. На середине первого вопля он скатился с кресла, ринулся вверх по лестнице, раздались глухие удары, словно рушился потолок, и он оглушительно возвестил, что тоже сидит на двери! Идите, смотрите! И он не соврал. Глухие удары раздавались, когда он стукался о дверь спальни, взбираясь по висевшему на ней халату Чарльза. И вот теперь он торжествующе, хотя и не совсем уверенно, балансировал на ее верху. Мы с Чарльзом рассыпались в похвалах, старательно не замечая халата. Но Шеба великодушием не отличалась. Она зашла за дверь, подчеркнуто обнюхала край халата, а когда отбыла вниз по лестнице на плече Чарльза, оставив Соломона торжествовать, открыла свой голубой ротишко и произнесла: «Подумаешь!» Перевести эти звуки по‑другому было невозможно.
И оказалась права. Едва мы спустились, как сверху донесся еще один неистовый вопль – но без намека на ликование. Соломон, отрезанный от всего мира на головокружительной высоте в шесть футов, отверг халат как средство для спуска и предъявил привычное требование, чтобы кто‑нибудь пришел и снял его, да побыстрее, а то ему не слезть.
Вскоре после этого Соломон прекратил войну с собаками. Какой‑то пес загнал его на дерево, и Соломон первый, и единственный, раз в жизни добрался‑таки до самой макушки. Хватило бы и высоты в шесть футов, но Солли не пожелал рисковать. Мамочка всегда говорила – только на самый верх, и он залез на самый‑самый верх. К несчастью, для этого он выбрал сорокафутовую ель на крутом склоне, и чтобы снять его оттуда, нам пришлось вызвать пожарных.
– Ну, прямо звездочка на рождественской елке, верно? – умиленно сказал пожарный, занятый выдвижением лестницы, и с нежностью поглядел сквозь ветки на нашего лопоухого, который, намертво вцепившись в макушку, скорбно покачивался на фоне вечернего неба. Но гот, кто влез по лестнице, сказал совсем другое. Он сказал, что на нашем месте держал бы эту зверюгу в клетке. Но Соломон получил хороший урок и больше никогда на собак не охотился. Зато принялся гонять кошек, и Шеба спускалась со сливы, чтобы присоединиться к нему в этой забаве.
Главной их жертвой стала пестрая Энни, которая жила со старушкой хозяйкой дальше по дороге. Пока Саджи была котенком, между ней и Энни возникло нечто вроде дружбы, связывавшей Еву и Топси. Хотя когда они выросли и Саджи осознала, что она – сиамка, и они перестали общаться, Энни часто сидела на нашей садовой ограде и смотрела, как играют котята. Но этому пришел конец, когда Соломон издал указ, что кошкам тоже возбраняется заглядывать к нам в сад. И с тех пор Энни мы видели, только когда она возглавляла своеобразную процессию, которая проходила мимо нашей калитки раз в день. Впереди Энни, распластавшись на животе и затравленно поглядывая через плечо; за ней, тоже распластавшись и распушив пятнистые усы, крадется Соломон, точно шпион из музыкальной комедии; и, наконец, Шеба, тщательно обходя лужи и оглядываясь, видит ли ее Чарльз.
Они никого не щадили. То есть почти никого. Когда однажды Мими, проходя по дороге, оглянулась и увидела, что они крадутся за ней, она закатила обоим по оплеухе, после чего они решили сделать для нее исключение ‑как‑никак она тоже сиамка. Но жалость не проснулась в них, когда они обнаружили в огороде бездомную кошку с котенком, укрывшихся ночью от проливного дождя под краем стеклянной рамы в огороде. Когда я, пожалев крохотного бездомного котенка, спящего на голой земле, поставила перед ним мисочку с молоком и накрошенным хлебом, Соломон и Шеба уставились на меня с недоумением. Неужели я не понимаю, сказали они, что это – Подозрительные Личности? И в Нашем Огороде? Наверное, прицеливаются Съесть Всю Нашу Пищу? Наверное, кишат блохами, добавила Шеба, которая с каждым днем все больше становилась похожей на мать. Едва бродячая кошка, не выдержав их жутких угроз, проскользнула к дальнему концу рам и перемахнула через ограду, как они перешли от слов к делу и двинулись под раму, свирепо порыкивая на котенка, а Шеба устроила из ушей козырек кепки и скосила глаза, чтобы совсем его сокрушить. Затем они съели его хлеб с молоком. Пусть знает, черт побери! И он бросился наутек со всей быстротой, на какую были способны его белые лапки, отчаянно призывая на помощь мамочку. И больше мы его никогда не видели.
Естественно, что в конце концов возмездие настигло их. Во всяком случае, Соломона. Шеба в тот момент отсиживалась на дереве, твердя ему, что черно‑белый кот с фермы – очень нехороший, один из тех, против кого их предостерегала мамочка, но он ничего не желал слушать и объявил себя Джеком Победителем Великанов, и как только я уносила его назад в сад под защиту ограды, он тотчас возвращался на дорогу, садился и начинал шипеть. Кот почти час смотрел на Соломона, не веря своим глазам, потом сказал, что этого просто не может быть, и удалился в лес. Соломон пришел в неистовый восторг, и еще долго после того, как он исчез в кустах следом за своей жертвой, мы слышали, как он оповещает мир о своей доблести – Все Кошки и Коты, даже Величиной со Слона, трепещут перед ним.
Затем раздался омерзительный визг, и они оба вылетели из кустов точно пушечное ядро. По этому визгу мы совсем было решили, что кот прикончил Сола – Шеба даже забралась на самую вершину сливы, говоря, что раз теперь она осталась нашим единственным утешением, ей следует поберечь себя. Но, к нашему вящему изумлению, впереди мчался черно‑белый кот. Он промелькнул перед нами и в облаке пыли исчез на склоне холма. Вид у него был такой, будто он наткнулся на привидение. Но почему‑то Соломон пришел в точно такое же состояние. Хотя он, казалось, был цел и невредим, это не помешало ему влететь в дом и спрятаться под кроватью.
Вечером, когда грустный маленький Соломон выбрался из‑под кровати полакать молочка, мы выяснили, что произошло. Естественно, произойти это могло только с ним. Пытаясь одновременно шипеть, разговаривать и напускать на себя свирепость, он прокусил себе язык. Впрочем, никаких особых неудобств это ему не причинило, хотя язык и, зажив, остался раздвоенным, как у ящерицы.
Чтобы помешать Соломону есть или разговаривать, потребовалось бы что‑то куда серьезнее. Однако это отучило его гонять черно‑белого кота. Стоило после этого врагу показаться в отдалении – двигался он с крайней настороженностью, считая, что Соломон взял над ним верх, а не наоборот, и не желая новой стычки, – и мы уже знали, где искать победителя великанов. У нас в спальне под кроватью.
Глава одиннадцатая
В КОГТЯХ ЗЕМЛЕРОЙКИ
Иногда мы вопрошали, за что, за что нам ниспосланы эти кошки? Взять для примера американку во Флоренции. Ей‑то почему бы не стоять перед портретом Липпи, сжимая в экстазе руки и во весь голос декламируя стихи Браунинга, ему посвященные. Ей‑то почему бы не принимать к сердцу Саванаролу так близко, что чуть не лишилась чувств при виде собора Святого Марка. У нее на все это было время. Ее‑то пара косоглазых тиранов не заморочила настолько, что билеты на поезд она заказала не на тот день. Ей‑то не надо было приходить в себя от поездки в питомник, когда Шеба всю дорогу вопила, чтобы Чарльз Пощадил Ее, а Соломон что есть мочи грыз плед. Ее‑то кошки умели вести себя благопристойно.
Их у нее было три, и все – сиамские. Зимой они чинно обитали в нью‑йоркской квартире и даже не помышляли вырвать входную дверь с корнем, чтобы выбраться наружу. Летом вместе с боксером, виолончелью, швейной машинкой и ее мужем, игравшим в оркестре Нью‑Йоркской филармонии, они отправлялись в микроавтобусе в Мэн, где три блаженных месяца охотились в лесах Новой Англии.
–В поездах они просто чудо, – сказала она. Беда была лишь в том, что проехать им надо было пятьсот миль с ночевкой в мотеле. Останавливаться в мотеле с собаками разрешалось, но никогда нельзя было заранее угадать, как владелец отнесется к кошкам. Но, сказала она, они нашли выход из положения, приобретя три корзинки, замаскированные под баулы. Подъезжая к мотелю, они сажали кошек в корзины, внушали им вести себя тихо и вносили в номер вместе с багажом.
– И они не поднимали шума? – спросила я, с ужасом вспоминая, как вопил Соломон, пока его в корзинке несли в питомник. Темные лапы высовывались из всех отверстий, какие он мог отыскать, и можно было подумать, будто мы изловили и тащим осьминога.
– Ну а как же? – ответила она. – Обойдут номер, проверят, все ли в порядке, и спокойненько устроятся где‑нибудь. Даже не догадаться, что они там. Им ведь в Мэн хочется не меньше нашего.
Мы еще не успели закрыть разинутые рты, а она уже рассказывала нам про Кланси. Вот это действительно редкий случай. Кланси, сиам‑чемпион, принадлежал ее подруге. Красавец, ласковый, а котята от него знамениты на весь Нью‑Йорк – отбоя нет от желающих спарить его со своими сиамками. Беда была только в том, что для поддержания сил он съедал столько сырого мяса, что его питание обходилось в огромные деньги, а плата за спаривание далеко не покрывала такие расходы.
– И эта экономическая проблема очень тревожила мужа его хозяйки – брокера шотландского происхождения, – поспешила добавить рассказчица, чтобы у нас не создалось ложного впечатления. – Шотландцы ведь бережливы, кто же этого не знает! Но затем он нашел выход из положения: открыл на имя Кланси брокерский счет и клал на него все гонорары замечательного кота, так что теперь Кланси – самый богатый кот на нью‑йоркской бирже. Замечательно, правда? – С этими словами она допила кофе одним глотком – ей предстоял насыщенный день: надо было купить скатерти и осмотреть место, где сожгли Саванаролу.
– Замечательно, – подтвердили мы. Наши кошки хотя и не блистали на бирже, несомненно, могли бы пожинать лавры на сцене. Шеба была способна тронуть самое черствое сердце своею хрупкостью и детской невинностью, пусть это был сплошной обман. А Соломон, когда он сидел и не были видны его тонкие ноги, которые теперь стали такими длинными, что он приобрел верблюжью походку, умел при желании придать себе неизъяснимо трагический вид.
Вместе они были неотразимы и прекрасно это знали. Когда к нам приходили гости и парочка сидела рядом на коврике перед камином – Шеба робко тянулась помыть уши Соломону, и он отвечал нежным бурчанием, которое ее чуть не опрокидывало навзничь, – никому и в голову не пришло бы, что перед самым звонком в дверь они дрались, словно мартовские коты, за право посидеть на коленях у Чарльза. Никому бы и в голову не пришло, глядя, как робко они семенят за священником вниз по склону, который в энный раз на этой неделе нашел их перед своей калиткой, где они громко вопияли, что потерялись... да, никому бы в голову не пришло, что в их милых умишках они уподоблялись уличным мальчишкам, которые звонят в дверь и тут же улепетывают – обхохочешься! То есть никому, кроме нас. Мы‑то видели, как перед этим они решительным шагом поднимались по склону, не слушая наши мольбы вернуться: и на наших глазах, едва повернув за угол, меняли походку и превращались в заблудившихся малюток.
Но даже мы были ошарашены, услышав, что в наше отсутствие каждый день их видели у окна прихожей в четыре тридцать – они тоскливо смотрели на холм и спрашивали у прохожих, когда же мы наконец вернемся домой. А когда мы возвращались в самом начале шестого, они всегда Крепко Спали в кресле и закатывали настоящий спектакль, приоткрывая один глаз, зевая и выражая глубокое удивление, что мы вернулись так скоро. И мы просто не могли поверить тому, что нам рассказали. Пока как‑то вечером, вернувшись, не обнаружили, что они Крепко Спят, а оконная занавеска в прихожей валяется в их миске с водой. В деревне ничто не остается незамеченным, и соседка не замедлила сообщить нам, что произошло. Случилось это в начале пятого, и Соломон предположительно карабкался на подоконник для обычного представления в половине пятого, раскачиваясь на занавеске головой вниз, точно мартышка. Соседка выразила надежду, что он не расшибся – грохот был страшный.
Нет, Соломон не расшибся. Просто в тот период он увлекся вкушением пищи и превратился, говоря попросту, в пузана, и карниз, на котором висела занавеска, не выдержала его веса. Впрочем, винить его особенно не приходилось – он просто подражал Шебе, которая всегда качалась на занавесках вниз головой, чтобы развлечь Чарльза.
Он часто подражал Шебе. Нахальный, шумный, вечно во что‑то вляпывающийся, Соломон в душе был маленьким недотепой, который мужественно старался быть самым главным, преуспевающим во всем, тоскливо сознавая, что это далеко не так. А вот Шеба действительно была вундеркиской. Нежная, маленькая, будто цветочек, она бегала быстрее ветра, лазила как обезьянка и обладала выносливостью быка.
Больше всего Соломон завидовал ее охотничьей сноровке. Сам он охотник был никудышный. И не из‑за какого‑нибудь физического недостатка, а потому что понятия не имел, как это делается. И он не подстерегал полевок у садовой ограды терпеливо, как Шеба, – так только девчонки охотятся, говорил он и угрожающе дул в норку Когда же мыши отказывались выйти на честный бой с ним, он засовывал внутрь длинную темную лапу и старался выцарапать их оттуда.
Всякий раз, когда он садился рядом с ней – такой внушительный: мордочка вытянута, нос нацелен, ну, прямо Великий Охотник – то не проходило и пяти минут, как он засыпал от скуки или принимался вертеть головой, болтая с пролетающей мимо бабочкой.
В результате его сестра истребляла полевок и землероек десятками, а Соломон ни разу в жизни самолично ничего не поймал. Если не считать его змеи, длиной аж в шесть дюймов. Но, наткнувшись на нее, он пришел в такое возбуждение, что прыгнул ей на хвост, а не на голову, и она удрала.
Мы знали, что это было его тайной печалью. На его мордочку было жалко смотреть, когда он созерцал, как Шеба прыгает и играет со своими трофеями, прежде чем, по восточному обычаю, сложить их к нашим ногам. Иногда, не стерпев, он брел на своих тонких, как у паука, некрасивых ногах, низко опустив голову, чтобы Шеба не увидела, что он несет, и презентовал нам изжеванный лист. А потом садился, устремлял на нас задушевный взгляд и от всего своего сиамского сердечка умолял сделать вид, будто он поймал стоящую добычу. Глубоко трогательная сцена, которую портило лишь то, что Соломон, едва ему удавалось отобрать у Шебы ее трофей, мгновенно преображался в совсем другого кота.
Он подкидывал добычу высоко‑высоко, прыгал за ней, ловил в лапы, эффектно швырял через всю комнату – в такие минуты было лучше держаться от него подальше: Чарльз как‑то отбил такой мяч прямо себе в чашку, а потом несколько дней отказывался от чая.