ЭТО ЛАСКОВОЕ СЛОВО «ЛА СКАЛА» 9 глава




Я спел сольный концерт на стадионе в Ростове-на-Дону, получил за него свои кровно заработанные шесть сотен, расписавшись при этом в официальной бухгалтер­ской ведомости, то есть с учетом всех положенных выче­тов. Эти-то деньги за концерты на стадионе и стали мне инкриминировать, словно я получил в Ростове огромный гонорар. Начали выяснять, что к чему, заинтересовались деятельностью концертных администраторов. Дело раскру­тилось... Естественно, что информация об известных лю­дях распространяется моментально, да еще обрастает при этом самыми невероятными подробностями...

Вот такую веселую весточку получил я из Москвы, сидя в своем номере в парижской гостинице. И такая меня взяла тоска, что в пору было напиться.

 

Хорошо еще, что тогда в Париже находился мой брат Кемал — приехал из Швейцарии, когда из газет узнал, что я буду выступать в «Олимпии».

Кемал собирался повести меня в какой-нибудь хоро­ший парижский ресторан. Но поскольку советским людям за рубежом не рекомендовалось посещать «злачные» места в одиночку, то я подумал, что будет лучше, если брат пригласит и небольшую делегацию объединения «Меж­книга», приехавшую тогда в Париж. В этой группе был и тогдашний директор фирмы «Мелодия», которая выпускала мои пластинки, товарищ Пахомов. Всей ком­панией мы хорошо посидели в знаменитом ресторане «Лидо».

«Межкниговские» деятели и директор «Мелодии», ко­нечно, тогда уже знали, что надо мной сгущаются тучи, что в Москве вовсю уже раскрутилось «ростовское» дело, поэтому приглядывались и прислушивались ко всему, что я делал или говорил.

На следующий день после ужина в респектабельном ресторане вместо того, чтобы поблагодарить за роскош­ный прием, на который они за собственные деньги ни­когда бы не решились, эти товарищи стали выяснять:

— Откуда у твоего брата столько денег?

Как мог, объяснил, утоляя их должностное любопыт­ство...

Несомненно, именно из-за того, что у меня за грани­цей был состоятельный родственник, меня впоследствии не слишком охотно выпускали в зарубежные гастроли. Нет, я не могу сказать, что совсем не выезжал, но вы­пускали меня через раз. Наверное, боялись, что, уже имея популярность у себя в стране, я могу стать извест­ным и на Западе, остаться там, потому что у меня на первых порах будет кому помочь.

А предложений выступить у меня было немало. Как-то я получил приглашение из оперного театра в Финляндии. Но поскольку артисты у нас тогда не были вольны распо-

ряжаться собой, я сказал финскому импресарио, чтобы он обратился в Госконцерт. Он ответил мне: «Там сидят бюрократы. Мы не хотим с ними связываться». — «Вы пошлите им запрос на меня, а копию на всякий случай пришлите мне». Потом я так и делал, когда получал при­глашения из разных стран: один экземпляр — в Госкон­церт, другой — мне. И когда в Госконцерте я спрашивал, почему они не отвечают на официальное письмо, копию которого я тоже получил, мне отвечали: «Да, есть такое письмо, но нам эти гастроли невыгодны». А то, что арти­сту эти гастроли необходимы, их не интересовало...

В Госконцерте не только не показывали мне приглаше­ний или контрактов, но даже и переговоры с западными импресарио вели более чем странно. Я был свидетелем этого в Париже. Во время наших выступлений в «Олим­пии» с нами был тогдашний заместитель директора Гос­концерта Владимир Головин. На премьеру, как положе­но, пришли многие известные импресарио, с которыми он встретился. После моего успеха от них стали поступать разного рода весьма заманчивые предложения. Сам при­нимать их я не мог — этим занимался представитель Гос­концерта. То ли он специально вел так дело, то ли это была элементарная жадность, но когда он почувствовал заинтересованность импресарио в артисте, то запросил такую цену, что им не оставалось ничего другого, как от­казаться от сотрудничества. Они говорили ему: «Помилуй­те, парень, безусловно, талантлив, но он пока неизвес­тен в Европе. Мы сначала должны сделать ему рекламу. Мы должны иметь гарантию коммерческого успеха от его выступлений. Сразу платить ему большой гонорар мы не можем». Так мои гастроли в Европе тогда и не состоя­лись.

Кстати, Бруно Кокатрикс платил за наши выступле­ния в «Олимпии» весьма приличные гонорары — но не нам. Их получал Госконцерт, а нам выдавали весьма скромные суточные, «шуточные», как тогда говорили. О том, что наши ставки в действительности были очень приличными, я узнал совершенно случайно. Бруно Ко-катрикс устроил для нашей группы банкет, на который были приглашены и другие гости. Всего собралось человек пятьдесят. Оказавшись рядом с секретаршей Бруно, Жо-зет, я сказал ей, показывая на роскошный стол: «Ну и ну! Сколько же он выложил за этот прием?!» Она ответи­ла мне совершенно спокойно: «И вы могли бы это устро­ить — одного вашего выступления хватило бы, чтобы по­крыть расходы на такой банкет...»

По причине несуразной политики Госконцерта очень многие наши исполнители не смогли в те годы стать из­вестными и в других странах. У нас почему-то не хотели понимать, что эти артисты — такое же достояние нашей культуры, как ансамбль «Березка», моисеевцы, цирк, два-три самых именитых инструменталиста... Если бы в зарубежные гастроли почаще ездило как можно больше наших замечательных исполнителей, то нашу культуру знали бы за рубежом гораздо лучше.

Теперь налицо обратная реакция на ту непродуманную политику в области культуры, на прежние запреты, огра­ничения: из страны уехали почти все самые лучшие наши певцы, пианисты, дирижеры... Вот мы и имеем то, что имеем.

Итак, после звонка из Москвы настроение у меня было соответствующее, мысли — тоже... Кроме брата Ке-мала меня поддержали мои новые парижские друзья. Это были русские из первой, так называемой «белоэмигрант­ской» волны — Наталья Казимировна и ее дети Ира и Володя. Они очень любили музыку. Ира, пианистка, ста­ралась знакомиться с советскими музыкантами, когда они приезжали на конкурс имени Маргариты Лонг и Жака Тибо. Ходила эта русская семья и на мои выступле­ния в «Олимпию».

Этим-то милым, отзывчивым людям я и рассказал о звонке из Москвы, об ожидавших меня неприятностях. Они не поняли подробностей и особенностей нашей тогдашней жизни, но сразу стали волноваться за меня: «Мы вас не отпустим. Вам не надо ехать на аэродром. Будете жить у нас».

И вот в ночь перед отлетом я решил уйти из отеля не­замеченным. Пришел в дом русских парижан, сижу, пью коньяк... Передо мной встал вопрос: уезжать или оста­ваться?

Предположим, я останусь... А что будет с дядей Джамалом? Со всеми родными и друзьями? Дядя заменил мне отца, вложил душу в мое воспитание. И что же? Ему, убежденному партийцу, выкладывать партбилет на стол? С его-то больным сердцем! Хорошо же я его отбла­годарю, если останусь за границей.

Чем больше я пил, тем больше трезвел... Остаться было можно, но нельзя. И это был, пожалуй, один из немногих случаев в моей жизни, когда ненавистное для меня слово «нельзя» победило мое любимое «можно».

И все же остаться я не смог бы еще и потому, что вряд ли прижился бы за границей. Для иностранцев мы странный народ. Из наших уживаются там не все, а те, кто прижился, все равно в большинстве своем тоскуют, поют «Подмосковные вечера»... В этом я имел возмож­ность убедиться уже в Париже...

Я вернулся в гостиницу. Наши крепко спали...

Самолет взял курс на Москву. Вместе с нами в салоне лайнера оказались артисты Большого театра — этим же са­молетом они возвращались после успешных гастролей. Сре­ди них был и мой друг Володя Атлантов. Деньги у меня были, и я заказал для всей прославленной труппы шкали­ки водки. О своих проблемах не сказал никому ни слова...

Прилетели. Артистов Большого театра встречал З.Г.Вартанян. Подошел к нему поздороваться. Состоялся разговор, в котором Завен Гевондович обвинял меня во всех грехах, словно я украл у государства последний рубль. Стал объяснять ему все, хотя понимал, что мы го­ворим на разных языках:

— Хорошо, будем считать, что я виноват. Но разве я присвоил чужие деньги, незаработанные? А вы не под­ считали, сколько я дал денег государству? В том числе и
после того, как спел на стадионе?

— У нас есть заводы и фабрики, которые дают госу­дарству миллионы...

— Но я же не завод и не фабрика! Я — один!

Фурцевой не хотелось меня наказывать, но ее подзу­живала свита, все эти ее замы и помы: «Мальчика надоб­но наказать, а то он позволяет себе слишком много».

Потом выяснилось, что к «ростовскому» делу приба­вили еще одно — откуда-то появилась Пенза, в которой я ни разу не был. Я вдруг почувствовал себя настоящим поручиком Киже. Выявили некоего концертного адми­нистратора, который вписал в ведомость мою фамилию, расписался за меня, причем весьма непохоже, и получил деньги. В ОБХСС я заявил: «Уж где-где, но в Пензе я точно никогда не был».

Устроили очную ставку с этим концертным деятелем. Смотрю — старик, божий одуванчик. Пожалел я его и сказал: «Знаете, я забыл. Я разрешил ему за себя распи­саться».

Начали опять разбираться. Дотошные ребята из ОБХСС вскоре все поняли: что я чист, что меня подставили, что я из жалости сказал, будто разрешил старику расписаться... Но тогда на меня должны были бы завести дело за соучас­тие в изготовлении подложных финансовых документов. Пришлось брать свои слова обратно. В ОБХСС мне потом сказали: «Нам все понятно. Но вы-то хоть знаете, кого по­жалели? Знаете, сколько у этого старика денег?..»

Я вернулся в Баку, рассказал о своем деле нашему ге­неральному прокурору и спросил:

— Что мне делать дальше?

— Ничего. Никому ты не должен отдавать те деньги. Ты же их не украл? Не украл. Ты расписался? Да, распи­сался. Разве ты положил в карман левые деньги? Нет,
положил правые и честные, подоходный налог заплатил...

Если отдашь эти деньги, то признаешь, что ты получил их незаконно...

Министерство культуры СССР было обязано прореа­гировать на все случившееся. Меня наказали молчанием на полгода: ни гастролей на всей территории нашей необъятной Советской Родины, ни выступлений на радио и телевидении...

Но нет худа без добра. Пока я безвыездно жил в Баку, закончил за год консерваторию. Экзамены сдавал легко. Мои педагоги на вокальном отделении консерватории, прекрасно видя, что моих знаний, полученных в му­зыкальной школе и в музучилище, с лихвой хватает для студента-вокалиста, особенно меня не терзали. Напри­мер, преподаватель гармонии наиграл мне на экзамене мелодию и попросил сгармонизировать. Я сыграл ему так, что он только и смог сказать: «Ничего себе!» Для меня его задание не было сложным: я еще в школе сочи­нял свои пьесы.

Лишь заведующая кафедрой общего фортепиано Кули­ева оказалась непреклонной: «Да, я знаю, что он хорошо владеет инструментом, сам себе аккомпанирует. Раз он так играет, то пускай и сдает экзамен по положенной программе». Конечно, я мог бы подготовить к экзамену какие-нибудь простейшие пьесы, вроде «Бирюлек» Майкапара. Для студента вокального отделения этого было вполне достаточно: вокалисты должны были уметь лишь наигрывать себе на рояле мелодии или брать аккорды. Я же решил доказать, что не зря учился в музыкальной школе на пианиста.

И вот мы с моим педагогом подготовили Сонату До мажор Моцарта в переложении для четырех рук, кроме того, я выучил Прелюдию до-диез минор Рахманинова и первые две части «Лунной» сонаты Бетховена. Естествен­но, чтобы сыграть такую программу, пришлось позани­маться по-настоящему. Видимо, этого и добивалась завка­федрой Кулиева. Я отыграл программу на экзамене так,

 

что члены комиссии сказали: «У нас такое ощущение, что мы принимаем экзамен не на вокальном отделении, а на фортепианном факультете».

Нечто подобное тому, что сделала со мной завкафед­рой, я впоследствии проделал со своим концертмейсте­ром Чингизом Садыховым. Мы стали работать с ним, когда мой прежний концертмейстер Борис Александро­вич Абрамович из-за возраста все реже мог выезжать со мной на гастроли в разные города, а потом и вовсе ушел со сцены. Так что Чингиз как бы принял эстафету от Аб­рамовича. А до этого Чингиз Садыхов был бессменным аккомпаниатором Рашида Бейбутова.

Чингиз учился на классического пианиста, хотя его коньком были восточные мелизмы — исполнял он их блистательно. Но была у него одна особенность: он играл то превосходно, то ленился. И вот я решил его проучить. Мы готовили серьезную программу моего сольного кон­церта в одном из больших филармонических залов. Я ска­зал: «Будем учить арию Роберта». В этой арии из «Иолан-ты» Чайковского очень трудный аккомпанемент — одно вступление чего стоит. Чингиз стал меня отговаривать: «Может, не будем?» Я-то понимал, почему ему не хоте­лось готовить этот номер, и ответил: «Скажи спасибо, что я не предложил тебе "Серенаду Дон-Жуана"». В этом произведении Чайковского аккомпанемент и во вступле­нии и в финале еще труднее. Чингизу волей-неволей при­шлось крепко поработать.

И вот мой концерт. В первом отделении арию Роберта я не спел. Чингиз спрашивает: «А где Роберт?» — «По­дожди, будет потом». Проходит второе отделение — арии Роберта нет. Начались «бисы» — и снова арии нет... Я и не собирался петь ее — просто хотел, чтобы Чингиз лиш­ний раз позанимался как следует... Сейчас Чингиз Сады­хов с женой живет в Америке...

У меня сохранилась афиша моего государственного эк­замена в консерватории. Она извещала, что состоится концерт выпускника Азербайджанской государственной консерватории имени У.Гаджибекова, народного артиста Азербайджанской ССР Муслима Магомаева; что в кон­церте принимает участие симфонический оркестр, что дирижер народный артист СССР Ниязи... Казалось бы, самая обычная афиша. Кроме одной строчки — «Вход бесплатный». Необычность этой строчки в том, что тогда на мои концерты невозможно было достать билетов, а тут, нате вам, приходите свободно.

Естественно, народу пришло столько, что никакой зал не мог вместить всех желающих. Пришлось открыть все окна и двери — многие слушали с улицы. Жара тогда в Баку стояла невероятная, но люди не уходили, хотя в зале у некоторых от духоты были обмороки.

На своем выпускном экзамене я пел произведения Генделя, Страделлы, Моцарта, Шумана, Грига, Верди, Чайковского, Рахманинова... За меня волновались моя на­ставница, народная артистка СССР Шевкет Мамедова и, конечно, народный артист Азербайджана Рауф Атакишиев, которому я в свое время обещал получить высшее об­разование. Слово свое я сдержал-Дирижировавший на том концерте Ниязи, будучи выдающимся музыкантом, не имел консерваторского диплома, поэтому музыканты подшучивали: «Попроси Джовдета, пусть и ему он даст диплом». Композитор-симфонист Джовдет Гаджиев был тогда ректором Ба­кинской консерватории, и хорошим ректором: при нем работа в консерватории была четко налажена, дисцип­лина была прекрасная. Он знал по фамилии чуть ли не каждого студента, но иногда не ориентировался во вре­мени. Случилось как-то, что в фойе он обратился к од­ному музыканту: «Фельзер, подойди сюда! Что с тобой происходит? Педагоги на тебя жалуются, говорят, плохо посещаешь занятия по гармонии, по марксизму-лени­низму...» — «Да вы что, Джовдет Измаилович! Я уже два года как закончил консерваторию и преподаю в ней». — «Да что ты говоришь?!!» Человек он был замечательный, его любили, хотя и рассказывали о нем раз­ные смешные истории. Может, потому и рассказывали, что любили...

А с Фельзером мы впоследствии встретились в Амери­ке. Прекрасный музыкант — пианист, оркестровщик, композитор, он играл там на органе в церкви... К сожа­лению, его уже нет в этом мире...

Я получил диплом, а вскоре окончилась и моя опала. Произошло это внезапно.

Вызвали меня в КГБ Азербайджана, тогдашним пред­седателем которого был Алиев. Принял меня его замести­тель. Помню, подумалось: «Почему мною еще и КГБ за­интересовалось? Ведь о моих парижских мыслях знал только один человек на свете — брат Кемал. Телепатия у них, что ли?»

Вопреки опасениям меня встретили доброжелательно:

— Муслим, тебя просят приехать в Москву. Это лич­ная просьба товарища Андропова.

— А зачем я туда поеду? — От сердца отлегло, и я на­чал показывать характер.

— Концерт по случаю юбилея Комитета государствен­ной безопасности...

Я завелся еще больше:

— Никуда я не поеду! Они меня на полгода наказали. За что?.. Гастролировать нельзя, а развлекать их в Кремле можно?

Заместитель Алиева сказал спокойно, но жестко:

— Ты уже испортил отношения с Министерством внутренних дел, с Министерством культуры. Ты что же, теперь хочешь испортить их со всем КГБ и лично Юрием Владимировичем Андроповым? Не советуем. Поезжай.

Потом я узнал, что это сам Андропов звонил Фурцевой:

— Екатерина Алексеевна, мои ребята хотят послушать Магомаева.

— А он у нас наказан — ему запрещено выступать.

— По нашей части у него все чисто, — ответил глав­ный чекист. — Обеспечьте, пожалуйста.

Фурцева понимала, что и наказывать надо умеючи. А тут вдруг такой повод. Запрет на выступления был снят. Я поехал в Москву и спел на том юбилейном концерте.

А вскоре я снова оказался во Франции, на сей раз в Каннах, где проходил очередной Международный фести­валь грамзаписи и музыкальных изданий — МИДЕМ. Этот фестиваль — не конкурс по выявлению новых пев­цов, а конкурс пластинок. В Каннах собирали музыкан­тов, которые стали рекордсменами по числу их продан­ных пластинок.

Я участвовал в конкурсе по разделу «Эстрадная музы­ка». Когда на фестивале назвали цифру моих пластинок, то зал ахнул, поднялся шум, что эти советские обманы­вают, что такого быть не может. Они не учли, что страна наша была огромная, население ее насчитывало тогда бо­лее 250 миллионов человек, пластинки были дешевые, доступны всем, потому они были почти в каждом доме. Мы были не только самой читающей страной, но и очень меломанистой.

Участники фестиваля давали концерт. Мы очень хоро­шо прошли тогда с Карелом Готтом. В Каннах об успехе певца судили, засекая продолжительность аплодисментов. Нам с Карелом хлопали дольше других певцов. В тот раз я спел свою песню «Синяя вечность». Написал я ее в весьма интересной ситуации. Мелодия возникла у меня во время ужина с друзьями в ресторане. Я быстро стал запи­сывать ноты на крахмальной белоснежной салфетке, ко­торую потом взял себе, оплатив ее стоимость. На эту ме­лодию Геннадий Козловский впоследствии написал сти­хи.

По числу проданных пластинок я получил «золотой диск». Всего таких дисков у меня два, но хранятся они не дома, а пылятся где-то на «Мелодии», в шкафу у дирек­тора студии. Один из них, кажется, уже сломан. Как-то, несколько лет назад, мне позвонили и сказали, что фир­ма «Мелодия» хочет вручить мне на мое пятидесятилетие эти «золотые диски». На мой юбилей мои же пластинки. Весьма оригинальный подарок... Захотеть-то на студии за­хотели, да забыли... Так все и заглохло...

Второй «золотой диск» я получил на следующем, 4-м МИДЕМе, в начале 1970 года. На этот раз мы приехали в Канны с Эдитой Пьехой. И опять были внушительные цифры наших проданных пластинок, и опять мы пели на концерте. Эдита исполнила тогда песню «Огромное небо», а я «Вдоль по Питерской». Зал встретил эту рус­скую песню овацией.

Кстати, и с этой песней, уж такой народной, у меня были определенные сложности. Чуткий слух Фурцевой уловил в моем исполнении этого и других моих тогдаш­них шлягеров «чуждый стиль»:

— Хватит, Муслим, петь псевдорусские песни.
Министр культуры их не переваривала, но уже ничего

не могла с этим поделать. Во-первых, потому, что это нравилось народу, а во-вторых, она относилась ко мне, как я уже не раз говорил, с симпатией. И все-таки пер­вое важнее второго. Когда я записал «Вдоль по Питер­ской» (в очень стильной, по-моему, аранжировке Влади­мира Рубашевского, кстати, в свое время тоже бакинца), все были в восторге. Но на правительственный концерт меня с этой песней не пускали. Фурцева объясняла:

— Я знаю, что очень просят, чтобы вы спели «Вдоль по Питерской». Но мне не нравится, как вы ее поете. Вы можете петь нормально? Понимаете, нормально...

С сим­фоническим оркестром, как она есть, как наши басы ее пели. — И Екатерина Алексеевна вспоминала Максима Дормидонтовича Михайлова. Она слышала, как он пел «Вдоль по Питерской» на станции метро «Маяковская» во
время войны, когда солдат провожали на фронт. Вести­бюль станции сотрясался — так мощно звучал голос бо­гатырского русского баса... Фурцева делала строгое лицо:

— А вы превратили ее в какую-то эстрадную песенку...

Мой брат Кемал приехал в Канны, чтобы снова уви­деться со мной. В один из дней он повез меня, Эдиту Пьеху и Александра Броневицкого в Монте-Карло, чтобы показать знаменитые тамошние казино. Купил нам по де­сять фишек, и мы пустились во все тяжкие... Конечно, тут же все проиграли. У меня осталась всего одна фишка, ко­торую я отдал Дите: «Играй ты, я невезучий». Она поста­вила единственную оставшуюся у нас фишку и выиграла. Потом сожалела: «Тебе надо было отдать мне все свои фишки с самого начала». Действительно, чего это я не отдал ей все десять — она бы и их проиграла, как свои... Смех смехом, но тогда я сделал открытие — оказалось, что я очень азартен...

Тогда же в Каннах у меня произошла весьма интерес­ная встреча. Я сидел в кафе на первом этаже нашей гос­тиницы. Ко мне подошел портье: «Вы, оказывается, здесь? А к вам только что приходил один пожилой гос­подин и оставил записку». Я взял записку, читаю и ниче­го не понимаю: «Дорогой Мамусь! (В нашей семье так на­зывали моего отца.) Я буду ждать тебя целый день в лет­нем кафе около твоей гостиницы. Приходил, но не застал тебя. Твой брат Руфат».

У меня действительно есть брат Руфат, сын Рамазана Гамзатовича Халилова. Но как он вдруг оказался здесь? И почему портье назвал его пожилым господином, если он, Руфат, моложе меня? И с каких это пор он стал на­зывать меня Мамусем. Ладно еще Мусик — так меня вся страна называет! Вышел на улицу, иду в кафе. Вижу — сидит старичок. Подхожу:

— Не вы ли ждете Магомаева?

— Ой, Мамусь! Ты все такой же молодой!
Получался странный диалог: господин меня знает, я его — нет. Ничего не понимая, спрашиваю:

— Простите, а вы кто?

— Я Руфат. Ты меня, наверное, уже не помнишь?..

Как оказалось, это был Руфат Халилов, брат Рамазана Гамзатовича. Помню, я тогда еще подумал, что у старика явно что-то не так с памятью. Оказалось, что у него было плохо со зрением и он сослепу принял меня за моего отца. О том, что его давно не было в живых, Руфат Хали­лов не знал.

Так я узнал историю этого своего родственника, о ко­тором никогда не слышал. В свое время, приехав из рево­люционной России в Париж, Руфат и его близкие бед­ствовали. Однажды они сидели в каком-то ресторане, куда зашли, чтобы просто посидеть. Заняли самые деше­вые места на галерее, заказали воды, еще чего-то самого скромного, поскольку денег особенно не было. В это вре­мя оркестр заиграл кавказский танец. Руфат, услышав родные напевы, встрепенулся, спрыгнул с галереи прямо на ближайший стол, стоявший внизу, как бы в партере, рванулся к эстраде и начал отплясывать.

В ресторане в тот вечер за одним из «нижних», дорогих столиков вместе с друзьями оказалась знаменитая Анна Павлова. Увидев пляску Руфата, она поднялась и стала танцевать вместе с ним. Их импровизированный номер имел у посетителей ресторана шумный успех. Хозяин тут же сообразил, что сама судьба посылает ему этого парня, и сразу предложил ему сотрудничать, обязуясь кормить Руфата и его близких и еще приплачивать ему за то, что он будет каждый вечер повторять свой кавказский танец.

Какое-то время Руфат работал в этом ресторане, куда стало приходить все больше посетителей. А потом его за­приметили дельцы шоу-бизнеса. И Руфата вскоре узнали в Париже. В своей книге Александр Николаевич Вертин­ский вспоминает известного исполнителя кавказских танцев Руфата Халилова.

Дядя Руфат рассказал мне о том, как он жил, о своих выступлениях, о тех знаменитых людях, с которыми ра­ботал. От него я узнал, что это именно он впервые при­вел к знаменитому шансонье Морису Шевалье молодого Шарля Азнавура: «Смотри, этот парень твоя копия». Правда, Руфат и не приписывал только себе заслугу встречи Азнавура с Шевалье, но говорил, что толчок к тому, чтобы на молодого певца обратили внимание, дал именно он.

К старости у Руфата Халилова стало плохо со зрением. Он считал, что на глаза подействовал яркий свет во вре­мя постоянных съемок в кино, на телевидении. Хотя я думаю, что это у него наследственное — у его брата Ра­мазана с возрастом тоже появились такие же проблемы.

Дядя Руфат оказался любителем выпить, пожить со вкусом, видимо, поэтому он и дошел до весьма скром­ной жизни. Мы пошли с ним в какое-то кафе, где я уго­стил его. Потом он повел меня к себе. Пришли в одно­комнатную квартирку. Я обратил внимание, что телефон был выдернут из розетки: за него было нечем заплатить.

Я видел Руфата Халилова в первый и последний раз. Вскоре после нашей каннской встречи он умер...

 

 

«ОТЕЦ ХОТЕЛ С ВОЙНЫВЕРНУТЬСЯ...»

Шло очередное мероприятие в Бакинском оперном те­атре — правительственный концерт по случаю приезда дорогого гостя из ГДР Вальтера Ульбрихта. Я — уже изве­стный артист, и меня подают гвоздем программы. Глава немецких коммунистов восседает в ложе вместе со всем бюро ЦК компартии Азербайджана. А я на сцене — в бо­лее веселой компании: с группой «Гая».

Но сначала в программе была классика — три-четыре номера на авансцене перед занавесом в сопровождении симфонического оркестра. Потом, по моей обычной, не раз апробированной задумке, после исполнения оперных арий занавес должен был открыться — и наступало вре­мя эстрады.

Я пою каватину Фигаро, куплеты Мефистофеля, еще что-то из моего классического репертуара. Зал доволен, аплодисменты, крики «браво», просят еще... И вот, как бы сюрпризом, пошел занавес, на сцене в свете про­жекторов — наш ансамбль «Гая». Мы сразу же «взяли в карьер» — «выстрелили» «Халли-галли», тогдашний взрывной шлягер. В зале начались притопы-прихлопы, публика пустилась чуть ли не в пляс. А мы снова и снова шлягеры...

Боковым зрением успел заметить, что Вальтер Уль­брихт что-то говорит нашему первому секретарю товарищу Ахундову. Грешным делом подумалось: делится впечатлением, дескать, вот Муслим дает — и классику, и эстраду может. Зря я так решил. Ничего подобного! То­варищ Ульбрихт говорил другое (мне об этом сказали на

следующий день в ЦК): «Как может певец с таким голо­сом петь такую... (здесь наипервейший гэдээровец употре­бил сочное выражение)».

Пока в ложе шел разбор моих вольностей, на сцене все шло своим чередом. Следом за нами выступал наш кумир и всеобщий любимец Рашид Бейбутов. Надо ска­зать, что любил он иногда сделать нечто такое — по ве­лению случая и обстоятельств.

На сей раз бейбутовская затея заключалась в следую­щем. Есть у нас величальная «Песня нефтяников Каспия» Кара Караева, а в ней слова про то, что «Песня мужества плывет на морском просторе, трудовой Баку вперед устремился в море». Что сделал Рашид Меджидович? Он спел: «Песня мужества плывет на морском просторе, вас приветствует народ... товарищ Вальтер Ульбрихт!» Стихи, в смысле рифмы, конечно, получились нескладные, но момент был схвачен. Весь зал, как один человек, поднял­ся...

Казалось бы, все были довольны. Я тоже думал, что все. А с утра начались неприятности. Вызвали меня в ЦК. Вместе со мной вызвали и тогдашнего министра культуры Азербайджана композитора Рауфа Гаджиева. Секретарь ЦК по идеологии (фамилию запамятовал) поздоровался со мной с таким видом, словно он на похоронах. Начал издалека:

— Говорил я, Муслим, недавно с нашим постпредом в Москве. Дядя тебе привет передавал.

Киваю, а сам думаю, не случилось ли что с дядей Джамалом? Нет, слава Богу, он был здоров. Речь пошла о другом: секретарь-идеолог довел до нас мнение Вальтера Ульбрихта, высказанное в ложе во время моего выступле­ния. Я ответил:

— Это его личное дело. Я же считаю, что очень даже неплохо, когда кто-то умеет сочетать классику с популярной песней.

— Мы тоже недовольны и не позволим тебе так петь.Мы запрещаем... — И пальцем грозит.

 

— Хорошо, запретить вы можете, это дело не хитрое. А как же публика? Вы видели ее реакцию?

Секретарь перебил меня, заговорил резко:

— Публика кушает все. Даже если ты разденешься на сцене, она будет еще больше реагировать.

— Ладно, согласен. Но я не согласен, что эти песни я пою плохо.

— Вот именно. Ничего хорошего, если ты такие песен­ки поешь хорошо... Нет и еще раз нет! Мы запрещаем! —И ладонью хлопнул по столу, дескать, разговор окончен.

Я завелся:

— А вы-то что так печетесь о классической музыке? Вы что, ее слушаете, любите, жить без нее не можете?

— Конечно, слушаем.

Тут уж я чувствую, что моя злость, исчерпав себя от безнадежности что-либо доказать, оборачивается вредно­стью (водится за мной такой грешок, когда оказываюсь в дурацкой компании):

— И Бетховена любите?

— И Бетховена очень люблю.

— Очень любите? Неужели и Десятую симфонию лю­бите?

— Особенно Десятую люблю.

Рауф едва сдерживает смех и толкает меня под столом ногой. Наконец выбрались мы с ним на свежий воздух, насмеялись вдоволь. А потом он мне сказал:

— Представляешь, придет этот идеолог домой, откро­ет энциклопедию на букву «Б», прочтет, сколько симфоний у Бетховена, обидится на твою шутку-подковырку,
поймет свою глупость и, глядишь, вправду начнет осваивать классику.

— Не начнет, потому что такие на себя не обижают­ся...

Фурцевой тоже не нравились мои смешанные про­граммы: ей по своему положению часто приходилось вы­сказывать мне свое неудовольствие. Уверен, что это было



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: