Вся эта двойная игра не укрылась от зоркого взора Сервилии. Она никогда не питала приязненных чувств к Марку Туллию, и теперь ее бесило, что ее сын верит каждому слову старого лицемера и связывает с ним свои надежды.
Брут действительно отправил Цицерону текст своей речи, произнесенной на Капитолии вечером Мартовских ид, с просьбой просмотреть ее перед публикацией. Какого отзыва он ждал от критика, чей ораторский и литературный стиль решительно расходился с его собственным? Свое мнение о речи Брута Цицерон поспешил сообщить Аттику:
«Ты желаешь, чтобы я разобрал речь Брута? Изволь, милый мой Аттик, я расскажу тебе все, что о ней думаю, а опыт у меня в этом деле немалый. Нет на свете оратора или поэта, который не был бы убежден в собственном превосходстве над прочими. Это относится и к самым никудышным, что же сказать о Бруте, который и умен, и образован? С той поры, как он обнародовал свое заявление, мы знаем, как к нему относиться. Ты ведь попросил меня написать эту речь для него, что я и сделал, и, полагаю, неплохо, однако он счел, что его собственное творение гораздо лучше. Мало того, когда, поддавшись на его уговоры, я сочинил трактат о красноречии, он написал мне, как, впрочем, и тебе, что наши с ним вкусы расходятся. Так что, нравится это тебе или нет, в деле сочинительства — каждый сам за себя! Как говорится, вкус вкусу не образчик![133]»
Получив от Брута упомянутую речь, он раскритиковал ее в пух и прах, постаравшись, однако, спрятать желчный тон под внешней любезностью:
«Дражайший Брут прислал мне свою капитолийскую речь с просьбой, забыв о снисхождении, внести любые исправления. И по содержанию, и по стилю сие творение являет собой верх изящества, хотя, будь я его автором, я бы добавил в него огня. Личность сочинителя рисуется в его строках во всей своей полноте, поэтому я воздержался от каких бы то ни было исправлений. Зная, к какому стилю тяготеет Брут и какой род красноречия он считает идеальным, должен сказать, что он достиг совершенства. Что до меня, то, прав я или заблуждаюсь, но я привержен другой школе, пусть даже числюсь единственным ее защитником. Во всяком случае, мне хотелось бы, чтобы ты сам прочитал ту речь, если только ты с ней уже не ознакомился, и сказал мне, что ты о ней думаешь. Правда, если судить по твоему имени, ты, возможно, не годишься на роль беспристрастного судьи![134]Впрочем, вспомним пламенного Демосфена! Его пример показывает, что вполне можно быть аттическим оратором и хранить весь свой темперамент...»[135]
|
И к этому человеку, злобная натура которого с годами проявлялась все заметнее, Брут обращался за утешением и советом! Его пытливый ум настоятельно требовал пищи — споров, обмена идеями, и лишь этим можно объяснить, почему вопреки своему злопыхательству и мелким предательствам Цицерон сохранял над ним столь сильное влияние.
Разумеется, ядовитые замечания Цицерона достигли слуха Марка, и ему снова припомнилось, как с самого раннего детства его без конца упрекали в недостатке решительности. Но почему же теперь он слышал эти упреки от людей, которые сами не предприняли ровным счетом ничего, напротив, заняв трусливо выжидательную позицию, свели на нет все усилия заговорщиков?
Временами на Брута накатывало такое отчаяние, что он всерьез намеревался последовать совету Децима и уехать в Грецию. Разумеется, он этого не сделал, чем заслужил очередной упрек со стороны Цицерона. Очевидно, Марк Туллий полагал, что перед Брутом осталось всего две возможности: либо немедленно вернуться в Рим, подвергнув свою жизнь смертельному риску, либо так же немедленно отбыть в изгнание.
|
Между тем Марк назначил себе крайний срок, после которого примет решение, — Аполлоновы игры. Они всегда проходили в иды первого летнего месяца квинтилия, который кое-кто из бывших прихлебателей Цезаря уже открыто именовал июлем[136]. Если разорительные зрелища, которые он предложит горожанам, не склонят к нему народные симпатии, он действительно навсегда покинет Рим.
Жизнь в Ланувии протекала невесело. Кассий то впадал в тоску, то давал волю раздражению, женщины болели и жаловались на судьбу. Брут на несколько дней вырвался от домашних и съездил в Неаполь. Этот город, гордившийся своими греческими корнями, славился устроителями зрелищ и актерами.
Со списком имен в руках Марк ходил по улицам Неаполя, разыскивая комедиантов, поэтов и певцов, рекомендованных ему знатоками. Это выглядело необычно — преторы не имели обыкновения лично договариваться с гистрионами. Знаменитому трагику Канутию он предложил заглавную роль в пьесе «Брут» великого драматурга Акция, верного клиента рода Юниев, умершего за пять лет до рождения Марка. Цицерон в юности успел познакомиться с Акцием, и, по всей видимости, это он выбрал пьесу к постановке. Но Канутий, сильно сомневаясь, что Антоний позволит в день закрытия игр показать спектакль о свержении тирана, ответил отказом. Ни личное обаяние Марка, ни его блестящее владение греческим языком, ни доскональное знание классической драматургии не смогли убедить актера. Друзья, у которых Марк жил в Неаполе, советовали ему надавить на Канутия, пригрозив будущими неприятностями, но разве способен влюбленный в Грецию тонкий ценитель искусства унизиться до грубого давления на артиста?
|
Упрямство Канутия на фоне поведения всех остальных мало что значило.
В Риме сенаторы демонстрировали чудеса трусости. Долабелла, в руки которого его страстный поклонник Цицерон передал судьбу тираноборцев, явно не собирался шевельнуть ради них и наманикюренным пальцем. В преддверии Июньских нон, когда сенату предстояло решить вопрос о новых назначениях, в город продолжали стекаться ветераны Цезаря, но это ни у кого не вызывало протестов. Гиртий, обещавший заговорщикам поддержку, просто потихоньку исчез из Рима.
Брут не обольщался: если на заседании не окажется хотя бы нескольких верных и надежных друзей, их дело погибло. И он дни напролет писал письма видным горожанам, симпатизировавшим заговорщикам, и умолял их проявить мужество.
Вспомнил он и про Гиртия. Как же заставить его сдержать данные обещания? Цицерон как-то хвастал, что он в самых лучших отношениях с этим подручным Антония, впрочем, с кем он только не в лучших отношениях... Тем не менее Брут и Кассий обратились за помощью к Марку Туллию. Тот счел просьбу неуместной и в сильном раздражении писал Аттику:
«Вернулся гонец, которого я посылал к Бруту, с письмом от него и еще одним — от Кассия. Они все просят у меня советов. Брут прямо спрашивает, «что ему делать». Вот несчастье-то! Ну что я могу ему посоветовать? Так что я вообще не стану ему отвечать, как ты думаешь? Если у тебя вдруг мелькнет какая-нибудь идея, поделись со мной, ладно? Что до Кассия, то он прямо-таки умоляет меня «внушить Гиртию лучшие чувства». Умом он тронулся, что ли? Легче упросить угольщика не замарать белоснежных одежд!
Мое письмо ты, полагаю, уже получил. Ты писал, что по поводу провинций, предназначенных Бруту и Кассию, сенат примет особый указ. То же подтверждают Бальб и Гиртий. Гиртия теперь нет в Риме, он уехал в Тускул, где, наверное, пребывает и поныне. Он всячески отговаривает меня показываться в сенате. Говорит, что для меня это будет опасно. Он и сам подвергся опасности. Но даже если никакая опасность мне не грозит, меня нисколько не заботит, что Антоний может подумать, будто я спасаюсь от него. Впрочем, именно потому, что я видеть его не желаю, я и покинул Рим, и ноги моей в нем не будет.
Наш друг Варрон передал мне недавно полученное от некоего лица письмо; от кого именно, мне неведомо, ибо он счистил имя; но в письме говорится, что ветераны настроены весьма злобно и тот, кого они считают своим противником, серьезно рискует, показываясь в Риме.
Так могу ли я туда ехать? Могу ли вернуться? Могу ли показаться народу? И как вести себя с подобными людьми?[137]»
Разумеется, Цицерон рисковать не собирался — личное мужество никогда не было его сильной стороной. Тем не менее он интересовался, согласен ли с ним Аттик в том, что «наши друзья, приверженцы Цезаря, считают себя храбрее, чем они есть на самом деле».
Значит ли это, что он вел игру еще более лукавую, чем казалось на первый взгляд?
Отказавшись вести с Гиртием переговоры в пользу Брута и Кассия, он охотно взял на себя другую миссию: повлиять — в нужном направлении — на обоих вождей республиканцев. Об этом прямо и недвусмысленно просил его Гиртий, действовавший по указке Антония:
«Мне хотелось бы, чтобы ты удержал Брута и Кассия от крайних мер. Ты сообщаешь, что они написали тебе перед отъездом. Но куда и почему они уезжают? Славный мой Цицерон, очень тебя прошу, не давай им наломать дров! Не позволяй им окончательно сгубить государство, и так потрясаемое грабежами, пожарами и убийствами. Если они боятся, пусть ведут себя осторожно, но не более того! Приняв надлежащие меры и следуя советам умеренных людей, они скорее достигнут желаемого, чем если ввяжутся в опасную авантюру. Пусть держатся в стороне от бурлящего потока. Он скоро иссякнет, но тот, кто станет у него на пути, будет сметен. Напиши мне в Тускул, что они намерены предпринять».
Цицерон обещал сделать все, чтобы Брут и Кассий не показывались в Риме и отказались от попытки организовать вооруженное сопротивление, впрочем, маловероятное. Не желая дразнить Антония, тираноборцы прекратили вербовку войска, едва начатую в муниципиях Кампании. Они видели, что всякие проявления доброй воли исходят исключительно с их стороны. Не приведет ли их нынешняя мягкость к тому, что потом тот же Цицерон ядовито упрекнет их в «недостатке мужества»? Может быть, настала пора показать зубы?
В конце мая Брут и Кассий отправили Антонию письмо. Вежливо, но твердо они давали консулу понять, что прекрасно видят его игру и не намерены с ней мириться:
«Мы не стали бы тебе писать, не будь мы уверены в твоей честности и в добром к нам расположении. Зная, как хорошо ты к нам относишься, мы уверены, что ты правильно нас поймешь. Нам сообщают, что в Риме уже скопилось огромное множество ветеранов, а к Июньским календам их станет еще больше. С нашей стороны было бы неуместным питать на сей счет какие-либо подозрения или испытывать опасения, все-таки мы целиком и полностью доверились твоей власти. Своих друзей из муниципий мы распустили.
Мы дали тебе залог верности и заслуживаем, чтобы ты держал нас в курсе дела, которое напрямую касается нас.
Не думаешь ли ты, что, оказавшись в толпе ветеранов, про которых говорят, что они вознамерились восстановить святилище Цезаря[138], мы окажемся в безопасности? Ни один человек не поверит, что ты можешь одобрить намерения, столь пагубные для нашей безопасности и для нашей чести. С самого начала мы стремились лишь к свободе и общественному спокойствию. И ты — единственный, кто в силах злоупотребить нашим доверием. Разумеется, сама мысль об этом противна всему, что мы знаем о твоей честности и доброй воле. Но при этом ты все-таки остаешься единственным, от кого мы зависим, ибо мы поверили тебе. Наши друзья пребывают в тревоге. Даже не сомневаясь в тебе, они полагают, что столь многочисленная орда ветеранов способна так быстро перейти к насилию, что ты просто не успеешь ее остановить. И мы просим у тебя объяснений. Только не говори, что ветераны собрались из-за того, что в июне сенат должен принять решение в их пользу, — это будет слишком легкомысленный ответ. Что может грозить сенату, если мы отказались ему противостоять? И не думай, что мы так уж цепляемся за жизнь. Размысли лучше о том, что, если нас постигнет злая судьба, во всем государстве начнется полный раздор».
Антоний, конечно, оставил это письмо без ответа. Не зря же он так старался удалить тираноборцев из Рима. Их присутствие на заседании сената 3 июня никак не входило в его планы.
30 мая главные вдохновители республиканской партии собрались в Ланувии. Обсудив положение, они пришли к выводу, что любая их попытка показаться в Риме будет равнозначна самоубийству. Сервилия, Порция, Тертулла и Юния Старшая, которые участвовали во встрече наряду с мужчинами, горячо их в этом поддержали. Теперь оставалось одно — ждать результатов сенатского заседания.
В Ланувии они стали известны вечером 3 июня. Полученные вести превзошли худшие опасения Брута. Отцы-сенаторы соизволили выделить им государственные посты, но под давлением Антония и городской черни остановили свой выбор на самой унизительной из должностей, которую обычно поручали отъявленным ничтожествам и возмутителям спокойствия, ибо это позволяло удалить их из Рима, не подвергая ссылке. Речь шла о снабжении Рима хлебом.
Будь здесь Катон, он наверняка сказал бы, что истинный римлянин обязан исполнить любое решение сената, каким бы оскорбительным оно ни казалось. Однако, согласись Брут и Кассий с волей сенаторов, им пришлось бы отправиться в Африку и Сицилию, поскольку именно эти две провинции поставляли в Рим зерно. На деле это означало вечную ссылку, потому что ни о каком наместничестве в провинциях после такой службы они не смели бы и мечтать.
Что было делать? 6 июня в Антии состоялась еще одна встреча, которую почтил своим присутствием и Цицерон. Он кипел негодованием.
— Это неслыханный позор! — восклицал он. — Во всем государстве нет более гнусной должности!
После такого заявления все ждали, что он начнет убеждать Брута и Кассия не повиноваться решению сенаторов и переходить к отчаянным мерам. Но Цицерон всегда в первую очередь помнил о собственных интересах. Впрочем, если бы его республиканская совесть возмутилась, он легко успокоился бы, сказав себе, что все советы — пустой звук для Брута, который слушает одну Сервилию. Едва прибыв в свое имение в Антии, он испытал неприятное удивление, обнаружив, что мать, жена и сестра Брута участвуют в обсуждении. И не терпящим возражений тоном Марк Туллий провозгласил: следует прежде всего оставаться республиканцем, а значит, неукоснительно подчиняться закону и воле сената. Так что героям надо садиться на корабли и ехать закупать пшеницу у нумидийцев, азиатов, сицилийцев и любого, кто пожелает ее продать. Кстати, таким путем они вернее всего сохранят себе жизнь, а Риму — спокойствие.
При этих словах Сервилия издала возмущенный вскрик. Никто на свете так не пекся о жизни ее сына, но терпеть для него такое бесчестье! Если Марку так уж необходимо покинуть Италию, он должен сделать это под благовидным предлогом. Да, мужчинам показываться в Риме опасно, но у нее еще остались кое-какие связи, в том числе среди цезарианцев, и она готова пустить их в ход, чтобы добиться пересмотра позорного решения.
Марк Туллий и Сервилия испытывали друг к другу застарелую ненависть, и неизвестно, в какую склоку превратился бы их спор, если бы в этом момент в зал не вошел опоздавший Кассий, которого пришлось срочно вводить в суть дела.
Какой бы злостью ни пылала Сервилия, ее гнев показался бы невинной шуткой по сравнению с чувствами, охватившими Кассия. Зять Сервилии отличался взрывным характером, унаследованным от матери. При виде яростно загоревшихся глаз Гая, его искаженного от негодования лица, Цицерон растерялся. Ему вдруг почудилось, что перед ним сам бог войны, и он испугался. Войны он не хотел ни в коем случае, ведь ее ход нарушил бы спокойное течение его уютной старости.
Кулак Кассия с грохотом опустился на стол.
— Нет, нет и нет! — не сказал, а прорычал он. — Ни в какую Сицилию я не поеду! Мне наносят оскорбление, а я еще должен за него благодарить?
— Что же ты намерен делать? — подал голос Цицерон. Немного подумав, Кассий ответил:
— Отправлюсь в Ахейю.
Именно к этому призывал их Децим Брут два месяца назад, и именно этого так боялись Антоний и его друзья. Вряд ли Кассий, прибыв в Грецию, посвятил бы себя изучению философии эпикурейцев. Ясно, что за пределами Италии он собирался продолжить дело, начатое Помпеем. На Востоке стояло немало легионов, и многие римские юноши учились в Афинах, на Родосе, в других местах. Из них, пожалуй, получится неплохое войско для новой гражданской войны...
Цицерон сделал вид, что не расслышал последней реплики Кассия.
— А ты, Брут? — перевел он взгляд на Марка.
Греция... Отъезд туда будет означать либо безвозвратную ссылку, либо начало новой братоубийственной войны. И потом, ведь в первые дни квинтилия[139]должны начаться Аполлоновы игры, на которых по традиции председательствует городской претор.
Марк медленно поднял голову.
— Я возвращаюсь в Рим, — промолвил он. И, отдавая дань уважения возрасту и сану Цицерона, повернулся к нему и добавил: — Если у тебя нет возражений.
Как раз возражений Марк Туллий мог привести десятки. Он долго перечислял их и в завершение изрек:
— Я был бы только рад, если бы вы с Кассием остались в Италии — и сейчас, и тогда, когда истечет срок вашей претуры. Но мне кажется, что показываться в Риме тебе пока слишком опасно.
И он принялся в очередной раз многословно излагать, что именно следовало сделать в Мартовские иды и чего заговорщики так и не сделали.
Первой не выдержала Сервилия.
— Нет, вы только послушайте! — возмущенно произнесла она. Цицерон ответил ей в том же тоне, в спор вступил еще кто-то, и вскоре все вокруг уже шумели, стараясь перекричать друг друга. Так и не придя ни к какому согласию, участники совещания решили выжидать. Сервилия пообещала, что добьется для сына и зятя других, более достойных их назначений, и Кассий дал слово, что примет свое. Убедили и Брута воздержаться от поездки в Рим. Пусть на играх председательствует кто-нибудь из его друзей — лишь бы его заместитель по городской претуре, младший брат Антония Гай, не обернул дело в свою пользу.
Верный своей роли дурного советчика, в письме к Аттику Цицерон так прокомментировал эту встречу: «Из всей поездки я извлек лишь одно удовольствие — сознание того, что действовал в согласии с собственной совестью. Мне бы не хотелось, чтобы Брут покинул Италию без моего ведома[140], потому что это было бы не по-дружески. Итак, я вполне мог бы задать себе вопрос: «Ну, и что принес тебе поход к оракулу?» Я убедился, что корабль поломан, точнее говоря, разбит в щепы. В том, что они делают, нет ни осмотрительности, ни смысла, ни порядка. Потому я, как никогда, исполнен решимости удалиться хоть куда-нибудь, где я больше не услышу ни о злодеяниях этих сыновей Пелопа, ни самих их имен»[141].
Брут с горечью в сердце внял совету. Июнь приносил одну неприятную весть за другой. Сначала Цицерон категорически отверг предложение взять на себя роль председателя на Аполлоновых играх, затем такой же отказ последовал от остальных друзей, к которым обращался Марк. По Риму ходили слухи, что Антоний не позволит играм пройти успешно. Консул уже запретил постановку «Брута» Акция, заменив его другой пьесой того же автора — «Фиестом». Братоубийственная распря микенских царей казалась Антонию более подходящим, чем история тираноборца, сюжетом.
Еще один болезненный укол Брут испытал, когда ему прислали из Рима афишу с расписанными по дням зрелищами. Месяца квинтилия больше не существовало — его сменил июль. Самое унизительное, что под афишей красовалась подпись самого Брута — ведь он все еще числился городским претором...
Марк отправил в Рим возмущенное письмо, на которое, конечно, не получил ответа.
Аполлоновы игры лета 44 года прошли с блеском. Марк вложил в их устройство немалые деньги. Из Африки прибыли экзотические животные, каких римским зевакам еще не приходилось видеть. Друзьям Брута казалось, что настал самый благоприятный момент, чтобы хоть немного поднять в народном мнении акции республиканцев. Во время театрального представления нанятые ими клакеры начали скандировать: «Верните нам претора Брута! Верните нам претора Брута!»
С мест тотчас же раздались еще более многочисленные голоса, кричавшие: «Смерть убийцам Цезаря!» Поднялся всеобщий гвалт, и в конце концов публика, которой не терпелось досмотреть пьесу, потребовала тишины.
Попытка республиканцев не удалась. Атмосфера, царившая в городе, постепенно напитывалась все большей враждебностью к тираноборцам. В июле, незадолго до дня рождения Цезаря, в небе появилась комета. Племянник и наследник диктатора Октавий во всеуслышание объявил, что то душа его покойного приемного отца поднимается, чтобы присоединиться к бессмертным...
Вряд ли Октавий искренне верил в эту выдумку, однако приходится признать, что, с его точки зрения, комета появилась как нельзя более кстати. На плебс она произвела нужное впечатление. Жертвенник Цезарю, еще в марте воздвигнутый на Форуме Аматием и затем разрушенный по приказу Антония, снова возник на том же самом месте, и на сей раз никто не смел к нему прикоснуться. И племянник божественного Юлия-Юпитера — худосочный юнец с прыщавыми щеками — почувствовал себя гораздо увереннее. Он добился хотя бы того, что Антоний больше не отмахивался от него как от назойливой мухи, а захотел его использовать.
И Октавий выступил главным противником тех, кого он отныне именовал убийцами своего отца. Он призывал все кары на головы тираноборцев и громко протестовал против присуждения им наместничества в провинциях.
Антоний потирал руки от удовольствия. Вот уже четыре месяца он искал способ лишить Брута и его сторонников законных прав, но, зная, что за ними стоят определенные влиятельные силы, конечно, предпочел бы, чтобы их устранение свершилось чужими руками. Октавий вмешался в дело весьма своевременно. Если его расчеты не оправдаются, рассуждал Антоний, ему будет легко избавиться от молодого честолюбца. Пожалуй, для своих юных лет он успел отрастить слишком острые зубы...
На всякий случай консул напомнил Октавию, что на заседании 18 марта сенат, принимая решение об амнистии, гарантировал в будущем личную безопасность тираноборцам.
Но юный Цезарь только рассмеялся. Его двоюродный дед поступал с отцами-сенаторами без церемоний. Что помешает ему последовать этому мудрому примеру?
20 или 22 июля по новому стилю Антоний добился от сената принятия закона о так называемой передаче провинций. По этому закону Децим Юний Брут лишался звания проконсула Цизальпинской Галлии и получал взамен Македонию, прежде обещанную его двоюродному брату Марку Юнию Бруту. Стоявшие в Македонии легионы получили приказ двигаться к Медиолану. Проконсулом в Цизальпинскую и в Косматую Галлию — на целых пять лет — должен был отправиться сам Антоний, консульство которого подходило к концу.
Несколько последующих дней Рим бурно обсуждал эту новость. Несколько сенаторов, в их числе старик Пизон, отец Кальпурнии, набрались храбрости и вслух выразили свое негодование. Увы, их возмущенные голоса звучали слишком тихо. Кроме того, главные заинтересованные лица также промолчали.
На самом деле Брут все еще надеялся, что Антоний не решится идти до конца. Все происходящее он считал войной нервов. Наверняка консул ждет, пока кто-нибудь из республиканцев не совершит явную глупость, и старательно подталкивает их к этому. Но должен же в конце концов здравый смысл восторжествовать! Стоит сенату отдать им обещанные провинции, и призрак гражданской войны растает без следа.
Что касается Кассия, то он уже миновал стадию напрасных надежд. Цезарь назначил его наместником в Сирию, и если кто-нибудь попробует отобрать у него эту провинцию, он возьмет ее силой! Кассий уже начал собирать флот. Он поддерживал связь с Требонием и Буцилианом Цецилием, теми из мартовских заговорщиков, кто успел отбыть в свои восточные провинции. Кассий убеждал их готовить войска к выступлению. Со своей стороны Децим Брут объявил, что ни в какую Македонию не поедет, а направится прямиком в Цизальпинскую Галлию, как бы это ни огорчило Антония. Так начал вырисовываться контур будущей гражданской войны.
А что же Брут? Он, который столько сделал, чтобы не дать разгореться ненависти между согражданами, неужели и он возьмет в руки оружие?
Но разве у него оставался выбор? Да, он все еще цеплялся за пустую надежду, все еще старался предостеречь остальных от трагической ошибки. В исполненном достоинства письме к Антонию он сообщил консулу, что готов добровольно покинуть Италию, если только ему будет предоставлена почетная должность. В качестве жеста доброй воли он перебрался на островок Несиду (ныне Кавалла) близ Неаполя, где заранее нанял несколько судов.
Кассий призывал его к решительным действиям, он в ответ советовал набраться терпения. Единственным «воинственным» шагом, который он себе позволил, стала встреча с дельцом Марком Скаптием, к тому времени добившимся некоторого процветания, с целью получения кредита для двоюродного брата.
Скаптий отнесся к идее благосклонно, по всей видимости, этот практичный человек по-своему готовился к войне. Что касается Брута, то он остался в буквальном смысле слова без гроша и уже подумывал о том, чтобы продать свои имения. И здесь ему на помощь пришел Аттик. Насколько твердо он придерживался политического нейтралитета, настолько же щедро он вел себя по отношению к друзьям, оказавшимся в стесненных обстоятельствах. Еще весной он дал Марку знать, что тот может во всем рассчитывать на его поддержку и в доказательство своих слов послал ему кругленькую сумму в сто тысяч сестерциев, этих денег хватило бы на многие месяцы безбедной жизни в Афинах.
Однако Брут не спешил с отъездом. Он все еще ждал новостей из Рима. Цицерон корил его за медлительность, не догадываясь, что за ней могут стоять и иные причины, кроме политики. Дело же заключалось в том, что Порция сопровождать мужа не могла. События последних месяцев заметно подорвали здоровье жены Марка, к тому же, как мы уже упоминали, она, возможно, ждала ребенка. Отъезд означал для Брута долгую разлуку с Порцией.
Между тем оба они хорошо понимали, что могут вообще больше не увидеться. Слишком много опасностей подстерегало обоих, да и смертность от родов оставалась в Древнем Риме очень высокой. Так что каждый день отсрочки был для Марка прежде всего еще одним днем, проведенным рядом с любимой женщиной.
Но всему есть предел. Брут честно старался найти пути примирения с Антонием и исчерпал для этого все возможности. За пять дней до наступления нон секстилия[142]сенат, вопреки противостоянию Пизона и друзей Сервилии, изменил под давлением консула и без того жесткий закон о назначении наместников. Правда, Брута и Кассия освободили от унизительной обязанности следить за продовольственным снабжением города, однако обещанных провинций они так и не дождались. Кассию вместо Сирии достался Крит, Бруту вместо Македонии — Киренаика.
Но что это были за провинции! Остров царя Миноса, когда-то известный как одно из могущественных государств Средиземноморья, давным-давно превратился в выжженную солнцем полупустыню, на просторах которой паслись стада одичавших коз. Еще более печальное зрелище являла собой Киренаика — населенная бедуинами засушливая земля с редкими римскими торговыми поселениями, разбросанными вдоль прибрежной полосы. Из всех римских провинций, не считая, пожалуй, Корсики, Бруту и Кассию достались наихудшие. Никогда еще ни один правитель не исхитрился собрать со здешнего населения хоть какие-нибудь подати. С яйца шерсти не настрижешь, говорили в таких случаях римляне.
Если бы сенат просто лишил заговорщиков провинций, это выглядело бы менее оскорбительно. И ответ возмущенных магистратов не заставил себя ждать.
«Преторы Брут и Кассий — консулу Антонию. Приветствуем тебя. Мы счастливы, если ты здоров[143]. Письмо твое мы прочитали; оно вполне соответствует твоему же указу[144]. Ты повторяешь все те же угрозы и все те же оскорбления, недостойные такого человека, как ты, когда он обращается к таким людям, как мы. Вспомни, Антоний, ведь мы ни разу не допустили по отношению к тебе ни оскорблений, ни подстрекательств. [...] Ты уверяешь, что вовсе не корил нас ни за то, что мы якобы вербуем отряды, ни за то, что мы требуем предоставить нам средства, ни за то, что мы пытаемся посеять смуту в войсках, ни за то, что мы шлем гонцов за море. Мы верим тебе и считаем это утверждение доказательством твоих добрых намерений. Что касается нас, то мы решительно отрицаем все вышеперечисленное. И мы находим странным, что ты, не упрекая нас во всех этих неблаговидных действиях, попал под власть слепого гнева и обвиняешь нас в смерти Цезаря[145]. Подумай, и ты поймешь, насколько недопустимо, чтобы из любви к согласию и свободе преторы особым указом отказались от своих прав. Подумай, должен ли консул по этой причине воззвать народ обернуть против них оружие.
Не льсти себя надеждой, что тебе удастся нас запугать. Не в нашем характере и не в наших привычках гнуться под действием страха. И не тебе, Антоний, отдавать приказы людям, которые подарили тебе свободу. Если бы мы считали, что есть веские причины к развязыванию гражданской войны, твое письмо нас не остановило бы. Свободное сердце не подвластно угрозам. Ты ведь знаешь, что нас невозможно принудить к чему бы то ни было, значит, ты намеренно принимаешь грозный вид, чтобы другие подумали, будто наша осторожность — следствие испуга. Вот как нам это видится.
Нам хотелось бы, чтобы ты жил окруженный почестями и почитанием в свободной республике. Мы не ищем ссоры с тобой. Но твердо заявляем: мы гораздо больше дорожим свободой, нежели твоей дружбой. Поразмысли хорошенько и реши, что ты хочешь сделать и что ты можешь сделать. Не думай о том, как долго прожил Цезарь — подумай лучше, как недолго он царствовал.
Молим богов внушить тебе решения, спасительные и для общего блага, и для тебя самого. Если же ты пойдешь иными путями, желаем, чтобы они не оказались более пагубными, чем те, что требуют честь и спасение отчизны.
Будь здоров.
Писано накануне нон секстилия»[146].
Вот теперь настала пора отбывать в изгнание, чтобы вернуться с оружием в руках.
Брут, держась побережья, медленно продвигался к югу. Он все еще оттягивал момент разлуки. В Велии он решил, что все-таки пора расстаться с Порцией — из-за удушающего зноя дальнейшее путешествие стало бы для нее непереносимым.