Для механика это была целая речь.
- Решено. - Горбунов слегка пристукнул ребром ладони. - Восемь пятьдесят в кубрике команды. До свидания.
Вернувшись на «Онегу», Туровцев вспомнил, что он еще служит на плавбазе и Ходунов даже не подозревает, как скоро они расстанутся. В мечтах Митя уже много раз являлся к Ходунову и с леденящей официальностью докладывал ему о новом назначении. Теперь была полная возможность отвести душу, но - странное дело - вместо торжества он испытывал смущение, как будто в уходе с «Онеги» был какой-то оттенок предательства. Всю первую половину дня он с необычайным рвением занимался делами плавбазы, стараясь не попадаться на глаза командиру, а после обеда отправился к себе в каюту и лег: ему хотелось разобраться в своих впечатлениях.
«Лодка хорошая, - думал он. - Конечно, это не подводный крейсер, как лодка Стремянного, но зато и я не второй штурман, а первый, и к тому же помощник командира корабля. Но дело даже не в положении. Корабль - это люди, а люди мне нравятся. Для первого знакомства лучше бы вам было не опаздывать, уважаемый Дмитрий Дмитрич! И упаси вас боже сейчас задремать - в четырнадцать ноль-ноль вам надлежит явиться к комдиву. Теперь мне ясно, что значит: „Я - пожалуйста“. В переводе сие означает: „Дело ваше, если вам нравится этот телок, берите, за мной дело не станет“. Вообще - это были смотрины, самый настоящий экзамен. А что такое „2-5-3-3-4“? Дурак, это отметки, и механик с комдивом, попросту говоря, залепили мне по двойке. Кабы знать, за что… Пятерка - это за приборы. Ах, черт возьми мои калоши…»
Туровцев вскочил и, как был босиком, бросился искать карандаш: ему не терпелось вывести средний балл. В худшем варианте получалась тройка с плюсом, в лучшем - четверка с минусом.
|
«Ну что ж, большего я и не стою, - смиренно решил Митя, забираясь обратно на койку. - На данном, так сказать, отрезке».
Ровно в четырнадцать Туровцев постучал к комдиву. Кондратьев занимал теперь просторную двухотсечную каюту в надстройке. Никто не ответил, тогда Митя осторожно приоткрыл дверь и вновь постучал. Из-за бархатной портьеры, отделявшей кабинет от спальни, высунулся Кондратьев, он был без кителя и прижимал к лицу мохнатое полотенце.
- А, лейтенант, заходи, - сказал комдив голосом хорошо выспавшегося человека и скрылся. Через две минуты взвизгнули кольца портьеры, и он появился в новой драповой шинели со свежими нарукавными нашивками. Надраенная медь пуговиц сияла, как целый духовой оркестр. Широким жестом протянул руку:
- Поздравляю. И - до видзенья.
Митя посмотрел оторопело. Кондратьев захохотал, очень довольный.
- Что смотришь? Не хотел расставаться, ан приходится. Еду в штаб флота, так неудобно, понимаешь. Еще спросят: откуда этакий ферт голландский…
Наконец Митя понял: комдив сбрил свою пиратскую бороду.
- Значит, у нас с тобой все в порядке. Ходунову я уже сказал. Иди оформляйся и начинай служить. Пьешь?
- В меру.
- Что и главное. Мера, брат, во всем нужна. А впрочем, у Витьки Горбунова не очень разгуляешься, он мужчина твердой нравственности. Ты как насчет тровандер?
Митя вытаращил глаза, чем опять доставил комдиву живейшее удовольствие.
- Не знаешь? Чему вас учат, спрашивается? «Тровандер» - значит «волочиться за женщинами».
- Это по-каковски же?
- По-гуронски.
|
- А вы знаете гуронский язык?
- Обязательно, - сказал Кондратьев, сразу становясь серьезным. - У нас на двести второй все знают. Тайя хочешь? - Он вытащил из кармана большой кожаный портсигар, взглянул на часы, испуганно охнул и, оставив Туровцева с незажженной папиросой во рту, выскочил из каюты. Через несколько секунд дежурный у трапа прокричал: «Смирно!»
Следующий визит был к Ходунову. Командир «Онеги» принял Туровцева, сидя, как всегда, на койке. У командира был Ивлев, военком плавбазы. Ивлева на бригаде звали «Агрономом», он это знал и не сердился. На «Онегу» он попал с сухопутного фронта, после ранения. Ивлев и в самом деле смахивал на агронома, хотя агрономом не был, а работал до войны в политотделе МТС.
- Значит, покидаете нас? - сказал Ходунов, пододвигая Мите кресло. - Сожалею, но приказ есть приказ. Присаживайтесь, пожалуйста.
Необычная вежливость командира кольнула Митю. Она означала: я тебе не тыкаю и не ворчу на тебя, потому что ты уже не наш. А с пассажирами я, слава те господи, понимаю обращение.
Митя сел.
- Конечно, вам у нас неинтересно, - продолжал Ходунов почти галантно. - Вы человек молодой, с военно-морским образованием, избрали, так сказать, определенный профиль, и, поскольку имеется возможность оправдать свою специальность, возражать, конечно, не приходится. Другой вопрос: «Онега» хоть и у стенки стоит, но свое дело делает, а вот доведется ли вам в Балтике погулять - это еще бабушка надвое сказала.
Ивлев нахмурился.
- Что ж, командир, по-твоему, лодки не пойдут?
- Сомневаюсь, чтоб, - отрезал Ходунов. - Балтика тесна, мелка. И в мирное-то время надо ходить умеючи. Заминируют выходы - как пойдешь?
|
- Выходит, запрут нас в Маркизовой луже - и табак? Ну, а мы что? Ложись на правый бок и припухай?
- В Маркизовой не в Маркизовой, а из Финского залива не выпустят.
- Не знаю, откуда у вас такие гнилые установки.
- Это не установки, а просто мое рассуждение.
- Ни хрена не стоит твое рассуждение. Моряк, а рассуждаешь хуже агронома.
Они заспорили, и Митя был рад, что никто не пытается привлечь его на свою сторону. Он прислушивался к доводам спорящих, и все они казались ему равно убедительными.
Спор оборвался так же, как возник, - случайно. Вошел Митрохин и принес нечто укрытое сверху салфеткой.
- Ладно, комиссар, - примирительно сказал Ходунов, снимая салфетку. - Дай бог, чтоб ты был прав.
Под салфеткой скрывался маленький графинчик водки и более чем скромная закуска: несколько тончайших лепестков соленой кеты, любовно украшенных кружочками вялого лука и зеленого помидора. Митрохин знал вкусы своего командира.
- Ну, лейтенант, пожелаю вам… - сказал Ходунов, разливая водку. Водки оказалось ровно три стопки.
Туровцев не решился отказаться.
Уходя от командира вместе с Ивлевым, Митя вспомнил про завтрашнюю политинформацию. Ивлев зазвал его к себе и отдал все, что имел, - несколько брошюрок, пачку газет и свои личные записи. Он собирался дать в придачу несколько добрых советов, но Митя поблагодарил и заторопился. В каюте военкома стоял тяжелый запах, пахло нестираным бельем и еще чем-то сладковатым. Митю замутило.
«Черт знает что, - подумал он. - Умный человек, а такой неряха».
К девятнадцати часам Туровцев был совершенно свободен. Он уже не служил на «Онеге» и еще не начал служить на «двести второй». Оставалось подготовиться к завтрашней беседе, подготовка могла взять час, от силы два, и Митя решил заняться своим туалетом. Пока нагревался утюг, лейтенант Туровцев не спеша прошелся бритвой по оставшимся с утра огрехам на шее и под носом, затем выгладил брюки и китель, оторвал целлулоидный подворотничок и пришил полотняный, предварительно выстирав его под краном. От прикосновения чистого, еще пахнущего утюгом полотна родилось ощущение легкости и свежести, напомнившее ему вечер, когда он, сопутствуемый Божко, взбежал по пляшущим доскам на мокрый гранит набережной. Ощущение сразу же превратилось в решение пойти в дом на Набережной и разыскать Тамару. Пойти, конечно, без Божко. Извиниться за свое предосудительное поведение и скромно посидеть часок, с тем чтоб не позднее двадцати двух ноль-ноль быть на корабле.
Уже одетый по-уличному, он завернул в провизионку и получил у мичмана Головни банку баклажанной икры и сто пятьдесят граммов весового печенья в окончательный расчет по дополнительному пайку за октябрь. Хотел отнести к себе в каюту, но раздумал и сунул в карман.
Всю дорогу от корабля до дома он ни в чем не сомневался и был очень доволен своей затеей. Но, подойдя к связанным цепью кованым воротам, за которыми зияла глубокая арка, чуть было не повернул обратно. По счастью, ни строгой дамы в пенсне, ни веселой дворничихи он не встретил и, протиснувшись в щель между створками, благополучно миновал двор, проскользнул в мышеловку, спустился по выбитым ступеням в полуподвальный этаж, нащупал обитую колючим войлоком дверь с дыркой вместо замка и, оставив слева царапающуюся рухлядь, устремился туда, где брезжил слабый свет. Постояв с полминуты, чтобы утишить волнение крови, он тихонько постучал.
- Войдите, - ответил мужской голос.
Отступать было поздно, Митя вошел и понял, что ошибся дверью. Комната была меньше Тамариной и напоминала келью алхимика, роль горна играла раскаленная докрасна печурка. Два стола были заставлены химической посудой вперемежку с чашками и блюдцами. У печурки сидел неопределенного возраста мужчина с седоватой щетиной на помятых щеках, одетый в фантастические лохмотья и подпоясанный бельевой веревкой. В руках он держал стеклянную палочку.
- Чему обязан? - спросил человек вежливо, но, как показалось Туровцеву, неприязненно.
- Скажите, пожалуйста… - Митя замялся: он не помнил отчества Тамары. - Могу я видеть Тамару…
- Тамару Александровну? Тамара Александровна - следующая дверь направо, - отчеканил алхимик и помешал палочкой в стоявшей на огне консервной банке. - Тамар! - вдруг закричал он и постучал в стенку. - Ее нет дома.
- А вы не знаете, - начал было Митя, но алхимик не дал договорить.
- Нет, не знаю, - отрубил он уже с нескрываемым раздражением. - А если б и знал, то не уполномочен. Не уполномочен, нет.
Митя извинился и поспешил прикрыть за собой дверь.
Он стоял посреди двора в растерянности, когда его окликнула дворничиха.
- Вы к Тамарочке? - И сочувственно посоветовала: - А вы пройдите к Катюше, в третью. Пойдемте, покажу.
Они поднялись по черной лестнице в бельэтаж главного строения. Митя тихонько постучал в обитую клеенкой дверь. Дворничиха засмеялась.
- Стучите шибче, - сказала она.
Митя забарабанил кулаками, выждал немного, после чего с новыми силами несколько раз лягнул дверь ногой. Наконец послышались шаги.
- Сам идет, - сказала дворничиха и стала спускаться, унося с собой мерцающий огонек «летучей мыши». Туровцев не имел никакого представления о Катюше, но еще меньше был подготовлен к встрече с «самим». Он уже подумывал о бегстве, но в это время загрохотал крюк, и дверь открыл человек, способный поразить своим видом любое воображение. Это был высокий красивый старик с бородатой головой пророка. В руке он держал крохотную лампочку-коптилку. При ее колеблющемся свете он оглядывал пришельца дружелюбно и бесстрашно, не торопясь задавать вопросы.
- Скажите, пожалуйста, - начал Туровцев смущенно, он опять не знал отчества. - Здесь живет Екатерина… э-э…
- Катерина Ивановна! - крикнул старик куда-то в глубь квартиры низким и звучным голосом. Затем с покоряющей любезностью обратился к Мите: - Входите, только, пожалуйста, не споткнитесь, здесь где-то рядом мусорное ведро.
Он ввел Митю в темную, давно не топленную кухню. Скрипнула дверь, и вошла высокая девушка в шубе, накинутой поверх длинного, до пят, суконного халата.
- Смотри, Катюша, к тебе пришел настоящий моряк, - сказал старик весело.
Девушка, улыбаясь и щуря близорукие глаза, рассматривала Митю. Вероятно, ей подумалось, что это кто-то из знакомых, надевший военную форму и ставший непохожим на себя, прежнего.
- Не узнаю, - сказала она наконец, продолжая улыбаться и оглядываясь на старика.
Несомненно, они были близкими родственниками, вероятнее всего - отец и дочь. Старик повыше, а Катерина Ивановна почти одного роста с Туровцевым, широколицая и скуластая. Руки и ноги были великоваты, но девушка двигалась так непринужденно-легко, так женственно-мягко, что совсем не казалась громоздкой. Бессмысленно было бы описывать большие, но узко, по-азиатски прорезанные глаза, густые, смелого рисунка брови, грубоватый, неопределенной формы нос - порознь они не имели цены, а вместе составляли лицо, прелесть которого ощущалась мгновенно и неотвратимо. Когда вошедшая заговорила, Туровцева поразил ее голос - сильный и низкий, окутанный, как ворсом, какими-то одной ей присущими призвуками. Митя понимал, что все, кроме голоса, не было красиво в строгом смысле слова, но было в Катерине Ивановне нечто более пленительное, чем красота, - та драгоценная способность излучения, обычно именуемая обаянием, что позволяет угадывать скрытые богатства натуры: сильный характер, изящную простоту и целомудренную горячность.
Оправившись от смущения, Митя назвал себя и спросил о Тамаре. При этом он очень ловко козырнул и щелкнул бы каблуками, если б не боялся опрокинуть ведро.
- Тамара? У меня. Сейчас я ее позову. - Катерина Ивановна пошла к двери, но вернулась. Спросила негромко: - Что-нибудь случилось?
- Нет, нет. Просто мы немножко знакомы…
Сказавши это, Митя похолодел - вдруг Тамара его не узнает.
- Катюша, - сказал старик, - пригласи товарища лейтенанта в диванную. Здесь очень неуютно разговаривать.
По удивленному и радостному взгляду, который метнула Катерина Ивановна, Туровцев догадался, что приглашение было не совсем обычным делом. Теперь он уже не сомневался - это были отец и дочь, и Митю тронула утонченная деликатность отца, окликнувшего дочь по имени-отчеству, чтоб не поставить его, постороннего человека, в неловкое положение.
- Ради бога, извините, - обратилась Катерина Ивановна к Туровцеву. - Я просто не сообразила, со мной это бывает. Пойдемте. - Она взяла его за руку смело и непринужденно, как старого знакомого. - Придется взять вас на буксир. Тут есть комната, где нельзя ходить с огнем, не сделана маскировка.
Из темного извилистого коридорчика Митя попал в комнату, просторную даже по питерским масштабам, с высоким потолком и выходящими на Неву большими окнами. При лунном свете он увидел стены, плотно увешанные картинами и рисунками, концертный рояль с поднятой крышкой и саженную пасть камина.
«Занятно», - подумал Митя.
Они прошли комнату насквозь, вошли в тесный и темный тамбур, где потеряли старика, и свернули в маленькую комнату, вся меблировка которой состояла из трех узких диванов, составленных покоем. В углу на стыке полулежала женская фигура.
- Тамара, принимай гостя, - сказала Катерина Ивановна.
Женщина приподнялась на локте и хмуро, явно не узнавая, взглянула на Туровцева. Митя тоже не сразу узнал Тамару - таким маленьким и некрасивым показалось ее лицо. Наконец она узнала и мгновенно преобразилась, как будто внутри ее зажглась маленькая лампочка. Блеснули в улыбке глаза и зубы, и она протянула Туровцеву руку.
- Здрасте, - сказала Тамара. - Я уж думала, вы никогда не придете. Как это у вас хватило смелости?
- Знакомьтесь, - продолжала она. - Это Катя, моя лучшая, вернее сказать - единственная подруга. Нет, именно лучшая, потому что она гораздо лучше меня. Вы удивительно легки на помине. Я не вспоминала о вас ни разу за всю неделю, и вот сегодня только что рассказывала Кате…
- Тамара, - тихонько предупредила Катя. Ей показалось, что лейтенант смутился.
Митя неясно пробормотал, что он пришел единственно для того, чтоб извиниться за свое тогдашнее поведение. Тамара взглянула на него внимательно.
- Дурак, - сказала она, пожав плечами.
- Тамарка! - закричала возмущенная Катя.
- Не ужасайся, Катерина. Он сам прекрасно знает, что дурак. Или врун, что еще хуже. Я только что говорила Кате, что вы вели себя прекрасно. За исключением некоторых подробностей, о которых мы умолчим. - Тут они засмеялись обе, и Митя с ужасом понял, что было рассказано все, вплоть до путешествия в холодную ванную. - Если вы будете вести себя не хуже и если вас одобрит Катя, можете считать себя моим знакомым. Впрочем, я до сих пор не знаю, как вас зовут.
- Уж не сознавалась бы, - сказала Катя. - Я и то знаю - лейтенант Туровцев. Лейтенант - это больше капитана? Для меня все моряки - капитаны…
- Нет, я знаю, - перебила ее Тамара. - Вас зовут Дмитрий, Дима. Дима или Митя? Мне больше нравится Дима.
- Если будет ток, то будет и чай, - сказала Катя, избавляя Митю от необходимости признать, что лейтенант гораздо меньше капитана. - Не думайте, что вы долго останетесь наедине, - я сейчас приду.
Катя вышла, и Тамара быстро протянула Мите руку. Он молча, чтоб не выдать волнения, пожал ее тонкие пальцы. Но взволновало его не прикосновение, а установившаяся между ними еще в первую встречу способность мгновенного понимания. Жест Тамары означал: первое рукопожатие не в счет, то - как со всеми. А это - только наше.
Митя показал глазами на дверь - ему хотелось спросить: кто эти люди и удобно ли, что он сюда пришел. Тамара поняла.
- Молодец, что пришли. Катерины не бойтесь - она прелесть, умная и талантливая, не то что я. - Оглянувшись на дверь, она зашептала: - Катька кончила консерваторию перед самой войной, собиралась держать конкурс в Мариинку и, наверно, выдержала бы - чудный голос, меццо, почти контральто, мне говорили, такой тембр, как у Кати, встречается раз в десять лет. А Иван Константинович - художник. Вы, конечно, знаете… - Тамара назвала очень распространенную русскую фамилию, но в соединении со словом «художник» она заставила Митю ахнуть:
- Как? Разве…
Он запнулся. Тамара улыбнулась.
- Уж договаривайте. Вы хотели спросить: разве он жив?
Митя кивнул. До сих пор он никогда не задавался вопросом, жив ли автор «Тумана на Неве» и петербургских пейзажей, памятных с детства по репродукциям, а недавно, перед самой войной, вновь покоривших его в Русском музее. Для Мити эти пейзажи были классикой, а мы с трудом представляем себе классика живущим рядом с нами. Лучше всего мы понимаем человека, когда он умер.
- Иван Константинович очень болен, - пояснила Тамара, по-прежнему шепотом. - Врачи не разрешают ему много работать, и в последние годы он ничего не выставлял.
- А что с ним? - так же шепотом спросил Митя.
- Этого никто точно не знает. Что-то с сердцем. И с легкими, кажется, тоже.
Они вовремя прекратили шептаться; вошла Катя. За ней шел художник.
- Чай все-таки будет, - торжественно объявила Катя. - Сейчас мы затопим печку.
- Не мы, а я, - сказал художник. - Никто не умеет так растапливать печки, как я. Сидите и разговаривайте.
- Я не хочу, чтоб ты шел в бедламчик. Там пыль висит клочьями…
- Пустяки, Катюша, - сказал художник ворчливо. - Без меня там никто ничего ни понять, ни найти не сможет.
Катя засмеялась.
- Ну хорошо, - сказал художник, сдаваясь, - пусть кто-нибудь пойдет со мной, я покажу, что взять.
Вызвался Митя.
Бедламчик оказался темной комнатушкой, вроде чулана. Когда Митя взялся за дверную ручку - дверь отворялась кнаружи, - раздался треск, и какое-то расшатанное сооружение, похожее при свете коптилки на гигантского кузнечика, рухнуло ему навстречу, царапнув пол железным когтем.
- Ага! - сказал художник, нагибаясь. - Его-то мне и нужно. Тридцать лет, как я до него добираюсь.
Сооружение оказалось огромным хромым мольбертом из какого-то твердого и тяжелого, как металл, дерева. Все винты и скрепы были массивные, бронзовые.
- Настоящее черное дерево, - пояснил художник. - Откуда-то с берегов Сенегала. Дорогая штука. И зверски неудобная. Ее подарил мне один просвещенный негоциант, у него была оптовая колониальная торговля, и он очень любил живопись, вернее - думал, что любит. Черное дерево должно гореть с яростью антрацита, но разжечь его будет трудно, так что прихватите с собой какой-нибудь сосновый подрамничек на растопку.
Митя отважно углубился в бедламчик и сразу же расчихался.
- Давно бы следовало навести там порядок, - заметил художник, покашливая не то от смущения, не то от пыли, - как-то не доходят руки. Пощупайте-ка под полатями… Только осторожно, там есть одно безногое павловское кресло, которое грозит обвалом.
В тамбуре между диванной и спальней художника стояла маленькая печка, но не времянка, а изразцовая колонка. Затащить мольберт в тамбур оказалось нелегким делом, его разболтанные в сочленениях голенастые ноги бились и цеплялись за косяки. Разрубить его было еще труднее, Мите вспомнились майн-ридовские дикари, запросто рубившие головы деревянными мечами: если эти мечи делались из того же дерева, что мольберт, удивляться было решительно нечему. Пока Митя воевал с мольбертом, художник потихоньку щепал лучину.
- Благодарю вас, достаточно, - сказал он, видя, что Митя изнемогает. Сидя перед открытой дверцей печки, он аккуратно выкладывал каре из лучинок. - Я заметил, что при растапливании не надо бояться потерять несколько лишних минут. Это потом оправдывается. Существует много методов растопки. Я предпочитаю метод святой инквизиции, она знала толк в этом деле.
Он поджег сложное сооружение из сухих лучинок и, приблизив лицо к устью печи, внимательно следил за тягой. Маленькое, но деятельное пламя сразу охватило костер.
- Скажите, вы храбрый человек?
Митя обернулся, удивленный. Могучая бородатая голова художника, освещенная печным пламенем, выглядела внушительно. Светлые блики ложились на высокий лоб с развитыми надбровными дугами, выпуклые скулы и крупный пористый нос; в глубоких вертикальных морщинах между бровей и в углублениях около крыльев носа лежали черные тени. Сомнения не было - вопрос относился к нему, Мите, и был задан совершенно серьезно.
Митя не совсем понимал, зачем художнику знать, храбр ли лейтенант Туровцев, но не решился отшутиться.
«В самом деле, - думал он, - храбр ли я? Чем это доказывается? Выбором военной профессии? Но где уверенность, что я выбрал ее правильно? Был ли я смелым с детства? Сейчас это трудно проверить, за все время, что я провел в пионерлагерях, не помню, чтоб я хоть раз подвергался какому-нибудь риску. Администрация и вожатые больше всего на свете боялись, чтоб кто-нибудь из нас не утонул, не простудился, не потерял в весе. В училище я проходил водолазные испытания в башне и разок прыгнул с парашютом; особого удовольствия мне это не доставило, но я не боялся. Было бы гораздо страшнее, если б оказалось, что я не умею заставить себя делать то, что делают все остальные. Война? Во время таллинского перехода я вел себя как будто неплохо, но этим просто стыдно хвалиться. Я не трусил во время звездного налета на кронштадтский рейд, но какая же в том заслуга? Рядом со мной были сотни людей, которые не только не трусили, но еще и отлично действовали: артиллеристы стреляли по самолетам, аварийные партии боролись за живучесть. О ленинградском периоде и говорить нечего - с начала блокады почти равной опасности подвергается трехмиллионное население…»
- Не знаю, - произнес он вслух.
Художник кивнул головой.
- Понимаю, это трудный вопрос. Но ответить на него «не знаю» - это уже кое-что. В двадцать лет кажется, что знаешь все.
- Мне уже двадцать три, - неизвестно зачем сказал Митя.
- Двадцать три! А вот мне - шестьдесят девять, ровно втрое больше. И когда я чего-нибудь не знаю, это много хуже. Можно предположить, что я этого так и не узнаю.
- Почему?
- Есть такое слово - «поздно». Очень страшное слово, даже более страшное, чем «никогда».
- До сих пор я как будто вел себя не хуже других, - сказал Митя раздумчиво. - Вот именно, я был как все. Мне ведь почти не приходилось принимать решений. - Он опасливо взглянул на собеседника - не скучно ли?
- Ну, ну, ну? - сказал художник.
- Не знаю, как бы я вел себя в тюрьме, - продолжал Митя, ободренный вниманием, - в одиночке или среди чужих людей. Допрос, пытка, казнь - это, наверно, пострашнее рукопашной. А впрочем, настоящего рукопашного боя я тоже не видел.
- Вы подводник?
- Да.
- Вероятно, на подводных лодках могут служить только очень бесстрашные люди.
- Не знаю. По-моему, такие же, как на любом корабле. В общем, я довольно трезво представляю, что мне грозит, единственное, чего я не могу себе представить - и, наверное, слава богу, что не могу, - это: я один в отсеке, лодка на дне моря, и никакой надежды. Знаете, что страшно, - не смерть, а одиночество!
- Вот, - сказал художник торжественно и, как показалось Мите, с тайной грустью. - Вот вы и ответили на мой вопрос. И ответили мудро.
Митя даже хихикнул от смущения, таким неподходящим показалось ему это слово.
- Не смейтесь. - Художник подправил огонь и повернул к Мите свою величественную голову. - Вздор, что мудры старцы, дети и юродивые. Все они говорят массу глупостей, и больше всех старцы - у них мозг весь забит известью. Дети и юродивые иногда действительно говорят мудро, но не потому, что умны, а потому, что искренни. Честность - половина мудрости. Теперь скажите - вам никогда не приходило в голову, что вы имеете какое-то исключительное право беречь себя, большее, чем другие люди, большее, чем ваши матросы?
- Почему же? - Митя удивился так искренне, что художник, вероятно, понял: нет, не приходило.
- Мало ли почему? Ну хотя бы потому, что вы талантливее или образованнее. Совсем недавно по радио читали рассказ - а впрочем, это могла быть статья? - о красноармейце: он пожертвовал собой, спасая начальника. Такие случаи бывали и раньше - и во время наполеоновского нашествия, и даже во время русско-японской войны, самой постыдной и непопулярной войны, единственной, которую я знаю не по книгам. Чем вы это объясните?
Митя чувствовал себя польщенным. Большой, старый, знаменитый человек обращался к нему как к равному. Он опять задумался.
- Откуда же мне знать? - сказал он, вздыхая. - У нас на лодках такой случай практически почти невозможен. Но я могу себе представить, - перебил он себя, думая почему-то о Горбунове, - можно пожертвовать жизнью за своего командира, как закрывают собой амбразуру. Спасти потому, что он нужнее для успеха боя, а стало быть, и для победы.
- И только? Только для пользы дела?
- Нет, наверно, не только. Я видел во время таллинского перехода: мать бросилась в воду из переполненной спасательной шлюпки - она уступала место дочери. Это мне понятно: отдаю жизнь за того, кого люблю больше себя. Но подумайте, Иван Константинович, можно ли любить человека, который примет это как должное, который думает: я умнее, я талантливее, я больше знаю и красивее чувствую, пусть гибнет другой, а я должен жить? По-моему, так не смеет думать даже самый великий ученый, самый гениальный… - Он хотел сказать - «художник», но удержался. - Так могут думать разве что какие-нибудь богачи, капиталисты… - Он осекся, испугавшись, что его слова могли показаться элементарной политграмотой.
- Вот это мне не совсем понятно, - сказал художник серьезно. - Почему именно богачи? Вы разве знаете, как думают богачи? Вы их когда-нибудь видели?
- Нет, не видел, - заторопился Митя, - но разве мы с вами не знаем, что такое капитализм и какие преступления делают капиталисты? И ведь, наверно, они при этом думают: пусть рабочие живут в грязи и невежестве, пусть голодают и мрут от болезней, моя жизнь стоит сотни таких жизней, я-то знаю толк во всем и сумею прожить с удовольствием, а что эти видели - им бы только набить брюхо да завалиться спать, живут они или нет - это почти не имеет значения… Разве не так? - спросил он отчаянным шепотом, мысленно обозвав себя телятиной, почти уверенный, что после таких наивных рассуждений художник разом потеряет к нему всякий интерес. Но тот слушал внимательно.
- Может быть, и не совсем так, - сказал он по-прежнему серьезно. - Но, вероятно, что-нибудь похожее. Так думали когда-то рабовладельцы античности, потом рыцари круглого стола, а теперь так рассуждает любой лавочник. Всякий деспотизм покоится на идее неравенства людей. Впрочем, есть и демократический вариант: будь, как я, думай, как я, не смей понимать то, чего я не понимаю. Он основан на столь же ложной мысли, что все люди одинаковы. Извините меня, что я спросил, видели ли вы живого богача. Даю вам слово - без всякой иронии. Я - видел. Только мне не повезло, наши петербургские негоцианты, - он второй раз употребил это незнакомое Мите слово, и опять с оттенком насмешки, - все это очень неинтересная публика. Горький - тот хорошо знал купцов и удивительно про них рассказывал - сочно, скульптурно, почти любуясь. Я всегда дразнил Алексея Максимовича, что всех своих купцов он выдумал.
- Вы знали Горького? - ахнул Митя.
- Знал. Однажды - это было зимой девятнадцатого года - мы с ним растапливали эту самую печку, вот как сейчас с вами. Она с тех пор и стоит, и я люблю ее гораздо больше, чем того прожорливого дурака, что в гостиной.
Вошла Катя с чайником.
- У тебя сейчас все погаснет, - сказала она спокойно. Митя не видел ее лица, но услышал в голосе улыбку. - Что вы тут делаете впотьмах?
- Мы разговаривали, и очень интересно, для меня, по крайней мере. Простите, - обратился художник к Мите, - ваше имя-отчество? - Митя сказал. - Дмитрий Дмитрич - очень интересный собеседник.
- Мы тоже хотим в этом убедиться, а ты завладел и не отпускаешь.
- У нас был мужской разговор.
- Не выдумывай, - сказала Катя. - В блокаде все разговоры мужские. Вы заговорились и забыли о печке.
Она поставила чайник на конфорку и опустилась на пол. Двигалась она удивительно плавно. Заглянула в топку, покачала головой и стала подбрасывать в огонь черные щепки.
- Ты ничего не замечаешь, Катюша? - спросил Иван Константинович.
Она быстро обернулась, улыбчиво щуря глаза.
- Нет.
- Посмотри, что у тебя в руках.
Катя недоуменно взглянула на щепку, потом охнула и рассмеялась.
- «Черный человек»?
- Да. Одобряешь?